3. «Жизнь и гибель Николая Курбова»
3. «Жизнь и гибель Николая Курбова»
Если свой первый роман «Необычайные похождения Хулио Хуренито» — международную сатирическую панораму эпохи войны и революции — Илья Эренбург продумывал пять лет и писал почти как под диктовку один месяц, то замысел второго романа «Жизнь и гибель Николая Курбова» сложился очень быстро — он был задуман на современном, российском и хорошо знакомом Эренбургу материале (недаром в нем на протяжении всего текста легко обнаруживается масса деталей сугубо биографического свойства — так будет и почти во всей прозе Эренбурга, как правило, писавшего о том, что он хорошо знает).
Похоже, что исходный замысел Эренбурга был прост и для него характерен: страсть любви сильнее страстей социально-политических. Для его убедительной реализации автору нужен был молодой герой, всецело поглощенный революционной борьбой, находящийся на самом острие политической работы и прежде не знавший любви. Так возник образ Николая Курбова.
Первое упоминание о романе в бумагах Эренбурга встречается 20 декабря 1921 года (в письме из Берлина к парижской знакомой Галине Издебской): «Не сердитесь за молчание <…>. Я вообще писать не люблю (имеются в виду письма. — Б.Ф.). Теперь, в частности, ибо, увы, пишу большой роман»[174]. А через три дня снова об этом — в письме петроградской поэтессе Марии Шкапской (тогда адресату наиболее подробных и доверительных писем Эренбурга): «Сейчас снова пишу роман. Работаю много». Но уже в начале января тон сообщений о романе резко меняется — Издебской 6 января: «Я скучаю, пишу, пью скверный кирш <…>. Вы ведь понимаете, как мерзко писать, — сам процесс. Это обезьянничанье писательства…», — слова, совсем непохожие на Эренбурга в обычном для него состоянии увлечения работой, но зато позволяющие понять фразу из письма к Шкапской 13 января: «Кончаю книгу стихов „Опустошающая любовь“»; о романе в этом письме вообще ни слова, так что приходится сделать вывод: работа над романом приостановлена (это подтверждает и молчание о романе в третьем письме Издебской 14 февраля).
Итак, работа над романом, начатая в декабре 1921-го, затормозилась и была остановлена уже в январе 1922-го. Весь довоенный литературный архив Эренбурга, включая уцелевшие к тому времени рукописи его произведений, был практически полностью уничтожен им самим при вступлении гитлеровцев в Париж (у писателя не было никакой ясности о своей дальнейшей судьбе, и рисковать тем, что материалы личного архива попадут в «чужие» руки, будь то в Париже или в Москве, было одинаково опасно). В итоге нам теперь трудно судить о том, что именно Эренбург написал зимой, использовал ли он что-либо из написанных тогда глав потом, когда вернулся к роману в августе, или же зимой дело ограничилось лишь продумыванием сюжета, персонажей, проработкой планов глав и т. д.
В качестве единственного источника информации обо всем этом мы располагаем лишь той частью его тогдашних писем, которая сохранилась у адресатов и стала со временем доступной (от друзей, коллег, издателей Эренбург не скрывал рабочих планов и рассказов о работе). Так вот, судя по его письмам, можно предположить, что, скорее всего, в первые зимние месяцы он уже начал реализовывать намеченные планы, но натолкнулся на серьезные трудности. Написанные главы ему не понравились и он оставил работу.
Упоминания о романе надолго исчезают из его переписки, но зато появляется информация о новых литературных занятиях, быстро реализующихся, и ее подтверждают — вполне материально — вышедшие издания. Похоже, что именно неудача с романом вызвала бешеный взрыв его активности. В январе в берлинском «Геликоне»[175] выходит написанная в Брюсселе (сентябрь 1921 года) книга о конструктивизме в искусстве «А все-таки она вертится» (обложка Ф. Леже). В том же январе берлинская «Новая русская книга» объявляет о подготовке Эренбургом совместно с художником Эль Лисицким международного конструктивистского журнала «Вещь» (выпуск иллюстрированного многоязычного журнала потребовал огромной работы, и первый сдвоенный номер его вышел 7 апреля, а третий — 1 июня). Написанная залпом в январе книга стихов «Опустошающая любовь» была сразу же предложена издательству «Огоньки»[176] и 10 марта вышла из печати. Добавлю к месту, что в том же марте в Берлине вышла созданная Эренбургом еще в России книга «Портреты русских поэтов» — емкая антология стихов 14 современных русских поэтов в сопровождении их «портретов» (сегодня поражающая точностью отбора имен молодых поэтов и содержанием текстов). В марте — апреле Эренбург пишет книгу рассказов «Шесть повестей о легких концах», которую в августе тот же «Геликон» выпускает в оформлении и с иллюстрациями Эль Лисицкого. А ведь еще была активная работа в журнале «Новая русская книга» (статьи и рецензии), нескончаемые встречи с коллегами и друзьями (Цветаева, Пастернак, Маяковский…), участие в дискуссиях, выступления и доклады в Доме искусств. Берлинское кафе «Prager Diele», где, подобно парижским годам, работал Эренбург, становится центром притяжения русских литераторов. Как писал в знаменитой книге «Zoo, или Письма не о любви» живший тогда в Берлине Виктор Шкловский:
«Из „Prager Diele“ вынесут на улицу столики, и Илья Эренбург увидит небо. Илья Эренбург ходит по улицам Берлина, как ходил по Парижу и прочим городам, где есть эмигранты <…>. Серое пальто, кожаное кепи. Голова совсем молодая. У него три профессии: 1) курить трубку, 2) быть скептиком, сидеть в кафе и издавать „Вещь“, 3) писать „Хулио Хуренито“»[177].
Словом, Эренбург — в центре литературной жизни русского Берлина, в центре ее скандалов, диспутов, журнальной и издательской жизни. Он уже не в силах отслеживать тьму откликов на свои работы — и в Советской России, и в эмиграции, — но продолжает настаивать, чтобы его адресаты непременно высылали ему все рецензии…
В начале июня, чтобы прийти в себя от этого шквала дел, Эренбург с женой уезжают на лето из Берлина на остров Рюген (Балтика). Но безделье и тут не для Эренбурга, и он, не теряя дня, увлеченно начинает книгу новелл «13 трубок»[178], а в начале июля уже завершает ее. В середине июля Эренбург на неделю возвращается в Берлин, передает рукопись «13 трубок» в «Геликон», после чего возвращается на море. И здесь до начала августа дописывает начатую не позже 12 июля книгу лирики «Звериное тепло» (25 стихотворений), которую потом тоже передаст «Геликону».
Кажется, что роман прочно забыт. Но вот строки о себе из письма Эренбурга Марине Цветаевой (16 июня с острова Рюген в Берлин; «13 трубок» еще пишутся): «По существу — смута. Возможно, что эта классификация чужих трубок (жизней) поможет найти некоторое равновесие. Ибо в дальнейшем хочу дописать мой роман, а для него, кроме больших сил, нужно и большое равновесие — он о катастрофе, о торжестве стихии над волей, а отправляясь на тиф, нужно сделать прививку». Это «в дальнейшем» наступило в августе.
Почти год спустя (25 июля 1923 года) Марина Цветаева в письме из Чехии критику А. Бахраху, спросив его, читал ли он «Николая Курбова», вспоминала, как Эренбург, с которым она теперь уже была в ссоре, обсуждал с ней в Берлине (видимо, во второй половине мая) первоначальные сюжетные ходы задуманной им книги: «Начата она была во время нашей горячей дружбы с Эренбургом, и он тогда героиню намеревался писать с меня (герой — сын улицы, героиня — дочка особняка, так? Или передумал?…)»[179]. На вопрос Цветаевой теперь трудно ответить, т. к. о романе мы судим по окончательному варианту его текста, написанному в августе-ноябре 1922-го[180].
Это повествование о судьбе молодого человека — непримиримого большевика, каким его сделала жестокая и грязная российская действительность (та самая, что теперь сплошь и рядом представляется исключительно благостной, что, разумеется, никак не объясняет, отчего произошла грандиозная по масштабу последствий революция). Детство и юность героя с впечатляющими подробностями описаны Эренбургом в первых главах романа. Российскую действительность герой вместе с единомышленниками осознанно решил переделать по формулам нового социального вероучения. Жизненный путь героя определялся ненавистью к пережитой с детства социальной несправедливости и нищете; первоначальным эпиграфом к роману служила строчка эренбурговских стихов: «Молю, — о, ненависть, пребудь на страже!»[181] В отличие от «Хуренито» роман замышлялся как психологический и вместе с тем детективный.
В пору, когда началась работа над романом, Эренбург, как и многие тогдашние прозаики, был захвачен вихрем прозы Андрея Белого — ее ритмом, ее языком. Потому сюжетной стихии романа (материал которого автор знал и чувствовал) предстояло слиться с не слишком органичной для Эренбурга новой языковой стихией. Такой литературный замысел не допускал легкости исполнения, на чем Эренбург и споткнулся (вполне продуманный роман «не пошел» — в первый и последний раз в долгой литературной жизни писателя). Понятно, что, раздосадованный неудачей с романом, он с тем большей яростью работал все эти семь месяцев перерыва, реализуя самые разные проекты, но, как человек очень упрямый, Эренбург продолжал думать о романе, не считая возможным отступать перед трудностью поставленной себе задачи.
Вернувшись к роману в августе, он сменил эпиграф: вместо исходного главного мотива героя («Молю, — о, ненависть…») их теперь стало два: формула корней квадратного уравнения, символизирующая построение нового общества по теоретическому рецепту, и строчка популярной песенки «Цыпленки тоже хочут жить» — символ косности жизни, ее устойчивого сопротивления теоретическим схемам и радикальным перестройкам. Через судьбу героя роман должен был показать это фатальное противоборство. Курбов хочет силой, даже террором навязать людям «правильный порядок вещей» (этим же безнадежным делом был занят и «главный коммунист» в книге «Хулио Хуренито» — он гнал людей в рай железными бичами). Мировоззрение движет поступками Курбова — он идет работать в Чека, не боясь запачкать руки (ведь «Революция не делается в белых перчатках»!). Однако жизнь не укладывается в схемы и может быть только компромиссом. Смириться с этим фанатику, верящему в безошибочность исповедуемых взглядов, немыслимо трудно.
Действие романа происходит в 1921 году, в пору перехода к нэпу. Для левых коммунистов, к которым идейно принадлежит Курбов, мучавший их компромисс нэпа означал лишь временное и вынужденное отступление. Для Курбова ситуация, однако, усугубляется любовью — испытываемой им впервые, сильно и властно. Создается коллизия, для Курбова неразрешимая. При этом Эренбург загнал себя в ситуацию, аналогичную курбовской: построив четкий логический каркас романа, он не учел, что герой — живой человек и логика его поведения диктует автору свою волю, так что выстроенный каркас в какой-то момент начал трещать… Зимние трудности возвращались снова.
В доверительных письмах Эренбурга в Петроград поэтессам Полонской и Шкапской прослеживается пунктирная хроника его работы над книгой:
20 августа: «Сейчас сижу над романом (начал его еще зимой, но забросил) — „Жизнь и гибель Николая Курбова“. — Ритмическая проза (при желании мог бы выдать за стихи, но неприлично — вышло бы томов десять). Кончил детство своего героя (чекиста) и юность. Сейчас ему уже 25 лет, и дело подходит к роману, т. е. к гибели. Написал 11 глав из 40. Замысел отважен: гибель неотвратимая, т. е. трагедия сильного „конструктивного“ человека. Как выйдет не знаю. Часто одолевает лень. Тогда курю трубку. Гляжу на дождик…»[182].
13 сентября: «Роман. Что выйдет, не знаю. Чую меж подъемов страшные срывы. Многие главы будут, вероятно, слабыми. Впрочем, написана лишь 1/3, и ту переделываю».
5 октября: «Я пишу и вправду много. Если не количественно, то в смысле упора. Я завядаю перед трудностью моей работы — романа. Ответственность темы, сложность сюжета, ритм меня доконают. Это самое трудное из всего, что я делал в моей жизни (если не считать растапливание коктебельских „мангалок“[183]). Кончив первую часть (15 глав), я всю ее переделал. Теперь сижу над 17-й главой. А всего их около сорока[184]! Хочу кончить к Рождеству, а боюсь, что будет посмертным (не тревожьтесь: только сильный насморк и ennui de vivre[185])».
10 октября: «Я много пишу (и это должно оправдывать краткость писем). Мой роман — на 19-й главе. Дело трудное, скверное, но занятное все же. Хотя план расчерчен детально заранее и напоминает диаграмму какого-нибудь главка, но… герой меняется, хотя биография остается прежней. В общем он хороший человек, но, увы, должен погибнуть…».
19 октября (это из письма Бухарину): «Я не написал Вам до сих пор статьи об искусстве, потому что работаю исступленно над своим новым романом. Нахожусь ныне в главе 23-й и кончу его через месяц».
29 октября: «Кончаю роман. В нем как будто maximum меня теперешнего».
30 октября: «Я — весь в романе (выдумываемом!). Сейчас идет 27-я глава. Осталось 7 глав. Скоро конец».
18 ноября: «Я кончил роман. Он большой (по размеру), нелепый до крайности. У меня к нему болезненная нежность — немудрено: он мне обошелся весьма дорого. Такой опустошенности, как теперь, кажется, никогда не испытывал. Не буду по крайней мере полгода ничего писать[186]».
18 ноября: «Я заработался до умопомрачения. Чувствую себя отвратительно. Дал себе клятву до весны ничего не писать <…>. Кончил роман (сейчас диктую машинистке — дикое занятье!). Вышел он лохматым и разным по манере и неровным по подъему. Но все же, кажется, я в нем чего-то достиг. Это роман (как таковой) и наш, т. е. современный. Никогда я не знал такой трудной, сложной и мучительной работы. Я уже продал его представителю московского и<здательст>ва „Новая Москва“. <…> Выйдет одновременно — в марте в Москве и здесь в „Геликоне“».
Обратим внимание на письмо от 5 октября: первые 15 глав были переписаны заново. Но хронология этих глав как раз от рождения героя до его прихода в Чека. Видимо, в них наиболее заметно чувствовалось влияние Белого (может быть, самые первые главы еще хранили следы зимней работы), т. е. того, что потом Эренбург назовет словом «беловщина» и что так осудит в романе Замятин, и автор попытается вытравить[187].
Полюбив своего героя, автор физически его убил, не найдя другого конца для романа (потом это повторилось и с романом «День второй»). Конечно, в 1922 году Эренбург не мог предвидеть, во что превратится Чека уже через 15 лет и каким темпом пойдет перерождение ее оставшихся в живых сотрудников и уничтожение непереродившихся. Впрочем, летом 1923 года, столкнувшись в печати с яростью неприятия романа, демонстрируемой напостовцами, Эренбург написал Полонской: «Если хочешь, я понимаю психологическую опалу Курбова. Он тоже еретик. Поэтому он и погиб…»[188] — т. е. сама жизнь помогла автору понять реальность выписанной им судьбы героя и прочувствовать некое (скорее всего, неслучайное) родство души с вымышленным персонажем…
Виктор Шкловский, прочтя еще в декабре 1922-го в Берлине рукопись романа, сказал Эренбургу: «Это самая храбрая вещь, ибо не знаю, кто теперь не будет вешать на вас собак»[189]. Политические позиции русских читателей тогда были полярны: роман с главным героем-чекистом ортодоксы в Советской России могли принять только как роман о «железном рыцаре революции», а ортодоксы эмиграции — как роман о ее кровавом палаче[190]. У Эренбурга же не было ни того, ни другого, но при этом он хотел, чтобы книгу прочли и те, и другие, и третьи.
В Берлине за издание взялся А. Г. Вишняк (владелец издательства «Геликон»), московское издание вызвался осуществить находившийся тогда в Берлине Н. С. Ангарский (глава издательства «Новая Москва» и альманаха «Недра»), надеясь заручиться поддержкой Л. Б. Каменева.
В феврале 1923-го Ангарский напечатал в редактируемом им альманахе «Недра» главу из романа под названием «Тараканий брод». Речь в ней шла о так прозванном московском притоне 1921 года, кишевшем тараканами («По полу ползло целое стадо тараканов. Дойдя до лужи, они не повернули назад, но храбро окунули в воду сухие до хруста лапы и усы… „Ну здорово!.. В первый раз такое вижу… тараканий брод…“»[191]). Именно в этом притоне Курбов встречает героиню Катю, имеющую задание заговорщиков его убить, и в итоге в нее влюбляется… Максимилиан Волошин, прочтя эту главу в «Недрах», ответил 2 апреля 1923-го В. В. Вересаеву:
«Главы из его романа в „Недрах“ я только что прочел: трудно судить. Но очень узнаю его самого и его восприятие мира в этом „Тараканьем броде“. Так что, пожалуй, не соглашусь с Вами, Викентий Викентьевич, что он гонится за наиновейшими темами и формами: это органически его темы и его давнишние формы, еще родственные ему в „Канунах“»[192].
А еще до того Воронский в «Красной нови» (№ 6, декабрь 1922 года) напечатал отрывки из романа в его первой редакции (рекомендуя Е. Г. Полонской познакомиться с публикацией «Красной нови», Эренбург признал: «Я переделал и сильно сгладил „ритмичность“ — то есть „беловщину“. Не знаю, как будет с московским изданием — пропустят ли его»[193]). Эти публикации глав вызвали живые отклики.
С изданием книги в «Геликоне» политических проблем не было. С «Новой Москвой» все оказалось сложнее. «Как обстоит дело с цензурой моего романа? — спрашивал Эренбург 30 декабря 1922 года писателя В. Г. Лидина. — Не знаете ли Вы результатов чтения Каменевым его?» Каменев, знавший Эренбурга по Парижу 1909 года, отнесся к роману благосклонно, и московское издание разрешили. В феврале 1923-го Эренбург держал его корректуру, а в конце марта книга вышла с незначительной цензурной правкой; через несколько дней вышло и берлинское издание.
Письма Волошина Вересаеву Эренбург не знал, а вот письмо Полонской он получил и ответил ей: «Спасибо за доброе слово о „Курбове“. Я его особенно воспринимаю, потому что ты совершенно права, говоря, что эта книга „для немногих“. Его ругают и будут ругать. Он больное дитя и не сделает карьеры как „удачник“, баловень Хуренито. Но я за это его люблю — за то, что писал мучительно…»[194]. Порадовал его и опубликованный отзыв о романе мастера прозы Евгения Замятина, внимательного и строгого читателя Эренбурга:
«„Жизнь и гибель Николая Курбова“ — несомненный симптом, что Эренбург услышал музыку языка в прозе (чего ему так не хватало в „Хулио Хуренито“) — пусть пока даже не свою музыку: важно — услышать. Белый — лекарство очень сильное, очень ядовитое, очень опасное: многих — несколько капель Белого отравили; Эренбург, я думаю, выживет»[195].
Эти слова противостояли оглушительным залпам, которые предвидел Шкловский. Как только «Новая Москва» выпустила роман, журнал «На посту», выходивший в том же издательстве, напечатал статью своего лидера, партийного деятеля со стажем Б. М. Волина[196], названную «Клеветники», в которой анализ романа привычно подменялся выдергиванием цитат и осатанелой бранью[197]. Особенно взбесило Волина изображение Эренбургом вождей в виде узнаваемых геометрических образов (Ленин — шар, Троцкий — треугольник, Бухарин — прямая, неразгаданной осталась лишь трапеция — Каменев) и беспиететное описание будней ВЧК. Говоря о ВЧК, Волин противопоставил Эренбургу «каждого политически грамотного рабочего, который понимал, что без террора не обойтись, что на удар надо ответить ударом, что всякий класс, борющийся за свою диктатуру, к нему прибегает», и, переходя к автору книги, заметил: «Но какое дело до всего до этого Эренбургу? Ему надо свести счеты с террором ВЧК, ибо этого требует НЭП, стоящий за его спиной, отдыхающий ныне от всех тех „ужасов“, которые ему со стороны ВЧК грозили». Выводы выглядели приговорами: «Эренбург мажет дегтем ворота революции», «контрреволюционная пошлятина», «плохо скрываемое издевательство над нашим тяжелым, но героическим прошлым», «клевета». Надо сказать, что с Волиным не согласились: не только Ангарский[198], но и Воронский: «Если бы не раздражающая, какая-то вывихнутая, манера автора, роман мог бы стать очень высоким художественным произведением. Но и в таком виде несказанно далек от того, что о нем наговорил тов. Волин»[199].
Интересной была статья Романа Гуля, тогда (кто поверит?) эренбурговского симпатизанта:
«В романе есть большая жизненная напряженность, заставляющая читать его не отрываясь. На мертвую, сделанную схему Эренбург набросил со всем блеском подлинного таланта — безумно взметнувшуюся стальную спираль воли: воли человека — воли героя романа — коммуниста Николая Курбова. Волюнтаристическим — вот как бы назвал я этот роман! Он ничего не расскажет, ничего не нарисует, не покажет. Как электрический многовольтовый удар — даст почувствовать волю Николая Курбова <…>. Основной интерес этой замечательной книги, как я уж говорил, в ее художественном построении — в ее „волевой основе“. И надо признать, что из книг, близких к современности, она — б<ыть> м<ожет> наиболее крупная, наиболее притягивающая и значительная»[200].
Наверняка Эренбург не прошел мимо суждения доброжелательного и потому строгого к нему Михаила Осоргина:
«Во всем, что он пишет, есть что-то; есть и в новом романе „Жизнь и гибель Николая Курбова“. Но это эренбурговское „что-то“ раскидано и разметано по книгам, книжкам, рассказикам, романам, и собрать и осмыслить эренбурговскую сущность невозможно. Есть в нем хорошая злость и здоровый нигилизм, а где его положительное? Так можно обратиться в беллетриста-фельетониста, а это плохо!»[201]
А из статьи М. Осоргина в пражской «Воле России» стало понятно, что он не принял новую книгу напрочь — и замысел, и его исполнение, заметив лишь: «Хороши только отдельные фразы, неожиданно прекрасные и яркие сравнения; Эренбург — большой писатель и умеет иногда мастерски видеть». А потому пожелал Эренбургу «лучшей книги»: «Можно не торопясь. Очень уж много он выпустил книг за последнее время, а это сказывается на их качестве»[202].
Взгляды критиков на роман зачастую были не эстетическими, а тривиально политическими. Вот суждения боевого А. Исбаха[203]:
«Книжку Эренбурга должен прочесть каждый, кто еще не убедился в той опасности, которая нам грозит с тыла нашего идеологического фронта. Книжку Эренбурга должен прочесть всякий, кто хочет посмотреть, как наши Пильняки и Эренбурги клевещут на революцию и имеют возможность клеветать на нее в нашем же тылу. А наш лозунг: Беспощадная борьба, беспощадная война всем клеветникам революции, как бы они себя не называли и под какой бы шкурой они не скрывались»[204].
Еще более резво высказалась петроградская «Вечерняя Красная газета» устами поэта-фельетониста В. Князева[205]:
«Гнусная и грязная книга, полная клеветы на революцию (в частности, на Чрезвычайные комиссии), обывательщины и патологически-судорожных попыток низвести героическое и бессмертное до уровня свидригайловщины, пошлости, низменности. Автор, несомненно, душевно и нравственно больной человек, и для чего больной бред этого калеки печатают и распространяют — совершенно непонятно»[206].
«Рецензия» кончалась предупреждением читателей: «Остерегаем тружеников Петрограда от покупки этого клинического гнилья». Похоже, что эта статья стала публичным оправданием санкционированной Зиновьевым конфискации романа в Питере. «Мне пишут из Петербурга, — сообщал Эренбург 15 мая 1923 года В. Г. Лидину, — будто там „Курбов“ изъят. Так ли это? Здесь говорят, что им все возмущены. Ангарский, наверное, рвет на себе волосы»[207]. Впрочем, уже через два дня Эренбург встретился с Ангарским в Берлине, и тот сообщил, что спас книгу от запрета ценой своего предисловия, которое предполагается вклеить в задержанный тираж. Предисловие Ангарского огорчило Эренбурга даже в его пересказе — похвалы сатирическому изображению белогвардейцев сочетались в нем с признанием, что работа ВЧК изображена в духе «белогвардейских фельетонистов, к сожалению, лишь интуитивно знакомившихся с ЧК»[208]. (Ангарский, должно быть, не знал, что Эренбург познакомился с ВЧК, проведя в октябре 1920 года несколько дней во внутренней тюрьме на Лубянке.) Вызвавшее досаду автора романа предисловие[209] в дело не пошло, запрет с издания сняли (впрочем, кажется, после того, как летом затопило склад и 60 % десятитысячного тиража погибло)[210].
Последний раз при жизни Эренбурга книга о Курбове была напечатана в СССР в 1928 году в составе его Полного собрания сочинений. Оно оказалось отнюдь не полным, и его тексты были откровенно цензурированы. Все книги Эренбурга, вошедшие в это собрание, выпущенное издательством «Земля и фабрика», больше при жизни Сталина не издавались никогда, как и вообще все его книги, вышедшие до 1930-х годов. Понятно, что то же можно сказать не только об Эренбурге, но и о многих его современниках. И в этом нельзя не видеть характерного клейма установившейся в 1929-м в СССР новой диктатуры.
В начале 1930-х годов по просьбе своего друга, известного американского кинорежиссера Льюиса Майлстоуна, Эренбург написал сценарий по роману, и Майлстоун начал снимать фильм, но завершить съемки, увы, не удалось… Последние сорок лет жизни Эренбурга и двадцать с лишним лет после его смерти роман на родине автора не издавали — книга о застрелившемся чекисте была совершенно не ко двору. Сам автор в поздние годы, не называя «Курбова» явно, написал в мемуарах: «Вскоре после „Хуренито“, я стал жертвой той литературной моды, которая тогда свирепствовала. Как некоторых моих литературных сверстников, меня соблазнили ритмическая проза Андрея Белого и причудливый синтаксис Ремизова. То, что у этих писателей было органично, у меня походило на пародию…»[211]. «Жизнь и гибель Николая Курбова» не издавалась с 1928 года, однако вовсе не по этой причине. Она появилась вновь только в год крушения СССР. В новую историческую эпоху России она по-своему поучительна — дело не в аллюзиях, а в существе проблемы: занимаясь переустройством общества, нельзя забывать о том, что «цыпленки тоже хочут жить». Однако вопрос о том, что думают о судьбе Курбова нынешние всевластные чекисты и знают ли они о ней вообще, службы Левада-центра, сколько мне известно, перед ними не ставили…