2. Эренбург в Стокгольме. Лизлотта Мэр. Последние письма

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

2. Эренбург в Стокгольме. Лизлотта Мэр. Последние письма

«Нет ничего патетичней воды и камня — просто далась Стокгольму осанка столицы. Давно уже великая держава стала историей, давно уже окаменели удила королевских коней на вечно влажных цоколях, но по-прежнему пышен и горд город. Его призрачное величье, его холод и благородство сродни городу Петра. Можно, конечно, сказать, что здесь сказалось естественное подражание, что город, заложенный „назло надменному соседу“, невольно примерял его нежную спесь, наконец, что были у них общие учителя, которые привезли из Голландии поэзию строгих фасадов, отображенных в воде, огромных окон и взволнованного тумана. Но убедительней истории здесь география: обе северные столицы воплощают не только торжество, зачастую превратное, над соседними племенами, военные трофеи, парады, казну, — нет, их набережные и дворцы полны иного вдохновения, — это торжество над злой косностью природы. Стокгольм сделан из шхер и воды; построить дом здесь — все равно, что взять крепость; на вновь проложенных улицах среди магазинов готового платья еще торчат неприязненные скалы; здесь нет просто жилья: это обдуманный план, почти абстракция, навязчивый бред, справедливо дополняемый белыми ночами, металлическим просвечиванием воды и сиренами пароходов»[2389].

Так начинаются очерки Ильи Эренбурга «Север», написанные в 1930 году. Цитируя их, трудно остановиться. Через тридцать пять лет, работая над мемуарами «Люди, годы, жизнь», Эренбург снова напишет о Швеции — спокойней, рассудительней, с меньшей экспрессией и большим сочувствием:

«Швеция неизменно удивляет иностранцев. Эта страна — баловень судьбы: дважды мировые войны ее пощадили. Из сельской идиллической окраины Европы она превратилась в страну передовой промышленности и ультрасовременного комфорта. Ее новая архитектура напоминает мечты наших конструктивистов начала двадцатых годов. Все здесь разумно — и большие окна, и кресла, и яхты, и кухни. Несмотря на это не только в книгах шведских писателей, но и в рассуждениях любого шведа после того, как он опорожнит бутылку водки, столько противоречий. Столько душевного разора, что диву даешься. Видимо, комфорт одновременно восхищает и обкрадывает, засасывает и выводит из себя»[2390].

Эти рассуждения о Швеции Эренбург начал лаконичным признанием: «Мне часто приходилось бывать в Стокгольме, и этот город вошел в мою жизнь»[2391], — речь шла, конечно, не только, а может быть, и не столько о Стокгольмском воззвании 1950 года и многочисленных политических заседаниях, в работе которых Эренбург участвовал.

Эти заметки о шведских страницах жизни двух чем-то схожих людей хочется закончить рассказом не о политике — не ее имел в виду Эренбург в процитированном признании.

Начало этой истории имеет точную дату — вечер 19 марта 1950 года. Сенатор Георг Брантинг устроил ужин для участников Стокгольмской сессии Всемирного совета мира. Эренбург вспоминал:

«Меня посадили рядом с молодой женщиной, Лизлоттой Мэр[2392]. Мы говорили по-французски. Вдруг она сказала по-русски: „Я училась в Москве…“. Оказалось, что она родилась в Германии; когда Гитлер пришел к власти, ее родители успели выбраться в Париж, а оттуда перебрались в Москву, где девочку отдали в десятилетку. Потом они уехали в Стокгольм, где Лизлотта встретилась с Мэром[2393]. Мне сразу стало легче: училась в Москве — значит, не чужой человек…»[2394].

Чуть дальше Эренбург возвращается к этому рассказу:

«В середине пятидесятых, когда многое на свете оттаяло, Литзлотта рассказала мне о своих школьных годах. Это было время ежовщины. В школу приходил то растерянный мальчик, то заплаканная девочка. Лизлотта по-детски влюбилась в одного из учителей. Он исчез. Она увидала Москву в очень трудные годы, и, несмотря на это, а может быть, именно поэтому, в ней осталась любовь к советским людям, к русской речи, к Москве…»[2395].

В мемуарах Эренбург крайне скуп во всем, что касается «кружения сердца», поэтому так многозначительны все его упоминания об этом. Последний в жизни Эренбурга большой «роман» продолжался до самой его смерти; он многое изменил в Илье Григорьевиче — главное, сделал его мягче (пишу об этом со слов его близких)… «Романа» этого Эренбург не скрывал. Лизлотта была на 28 лет его моложе, но они сами считали себя сиамскими близнецами — так говорили, так подписывали письма друг к другу.

Расставаясь с Лизлоттой, Эренбург обычно уже знал, когда и где они увидятся снова. А. Я. Савич рассказывала мне со слов Лизлотты, что, прощаясь, Эренбург обычно оставлял ей блокнотик — в нем на каждый день предстоящей разлуки была страничка с несколькими его словами — ими Лизлотта начинала каждый свой день без Эренбурга.

Как-то в 1970-е годы я сказал Ирине Ильиничне Эренбург, что для эренбурговской летописи, которой занимался, хорошо бы попросить Лизлотту Мэр (об их дружбе я знал) составить перечень ее встреч с И. Г. — время и место. Лизлотта откликнулась сразу — оказалось, она хранит все письма и телеграммы. Этот список сейчас передо мной. Он открывается Стокгольмом 19 марта 1950 года и заканчивается Пармой 16 июня 1967 года; встречи по два-три дня, реже — две-три недели. 74 встречи, из них 43 — в Стокгольме, остальные — в Париже, Ницце, Риме, Брюсселе, Копенгагене, Варшаве, Москве, Женеве — заседания Движения сторонников мира, конференции «Круглого стола „Восток — Запад“», приглашения ЮНЕСКО, писателей, издателей… Посвященные шутили: Движение сторонников мира держится на этом «романе»…

Нельзя не повторить: с 1950 года Эренбург 43 раза приезжал в Стокгольм — нигде он не бывал чаще и никуда его так не манило… И не забудем, что в те времена вопрос о зарубежных поездках даже для привилегированных граждан СССР отнюдь не был, как теперь, вопросом лишь денег и времени — Эренбургу каждый раз приходилось изыскивать неотразимые деловые аргументы в пользу его поездок. Пожалуй, это число красноречивее любых слов говорит о силе его чувства к Лизлотте Мэр.

В начале 1967 года Эренбург приехал в Стокгольм, оттуда они отправились в Париж, потом в Прагу. С конца мая были в Парме, куда Эренбурга пригласили на стендалевский конгресс. Это оказалась их последняя встреча.

Эренбург всю жизнь терпеть не мог обращаться к врачам — над ними он неизменно иронизировал. И хотя возраст брал свое, даже деликатной Лизлотте не всегда удавалось сгладить его антимедицинский настрой (когда однажды в Париже их обоих свалил грипп, ухаживать за ними приехал верный Лизлотте Ялмар Мэр…).

В июле 1967 года в Москве умер Овадий Савич, давний и ближайший друг Эренбурга. Говоря с Лизлоттой по телефону, И. Г. не нашел в себе сил сказать ей о смерти друга; он написал об этом в письме. Лизлотта ответила ему, что не может найти слов, чтобы выразить свою печаль, и что уже во время телефонного разговора почувствовала — что-то стряслось…[2396] Не прошло и месяца после смерти Савича, как у Эренбурга на даче, когда он сидел за пишущей машинкой, работая над седьмой частью мемуаров, безумно заболела рука — это оказался инфаркт. И. Г. уложили в постель, запретив ему двигаться. Его дочь Ирина позвонила в стокгольмскую больницу, где лежала Лизлотта; вскоре Эренбург смог написать ей записочку слабым, едва разборчивым почерком:

«Dimanche soir.

Je suis tomb? malade et depuis mercredi matin couche sans me remuer. Peut-?tre Copine te dis quelque chose en… pour elles et ils mentent.

Je vis par l’espoir de revoir Siam le bonheur. Sois forte»[2397].

* * *

(«Воскресенье вечером.

Я заболел и с утра среды лежу без движения. Может быть Copine[2398] Вам говорит что-то, а мне они врут.

Я живу надеждой увидеть вновь Сиама… Будь сильной»[2399]).

Еще не получив эту записку, Лизлотта 14 августа написала два письма (она, как всегда, писала И. Г., Ирине и А. Савич по-французски, хотя не считала, что знает его свободно; ее письма приводятся здесь сразу в переводе):

«Дорогой Илья! Ирина мне позвонила по телефону… Главное: лечитесь! Вам известны Ваши задачи, Ваши обязательства. Если лучше лечь в больницу и если это возможно для Вас, для Вашего душевного состояния, ложитесь. Сделайте все, что может Вас вылечить как можно быстрее. Будьте откровенны с Вашим врачом Коневским, чтобы у него были все данные, и, таким образом, он сможет лучше дать Вам совет по поводу Вашего лечения. В то же время Вы сами говорили, что психологические вещи играют роль. Я знаю это по опыту. Поговорите с Ириной, у нее больше сил. Как поживает Люба? Надеюсь, что она немножко благоразумна. Как бы я хотела приехать, чтобы вам всем помочь… Ирина сказала мне, что она немного рассердилась, когда я заплакала. Но было тяжело услышать обо всем этом и быть в то же время вдалеке… Я уверена, что история с Савичем причинила вред… Пишите, если возможно»[2400].

Второе письмо — Ирине:

«Я не знаю, что делать с собой, со всем, с ничем… Я написала твоему отцу. Я надеюсь, он понимает, что я думаю о нем все время, что Ялмар и Стефан[2401] спрашивают всегда, когда они приходят, как идут дела, и посылают ему приветы. Я успокоюсь тогда, когда мы его увидим здесь, в Москве или где-нибудь в другом месте. Скажи ему все это, чтоб он был спокойней и благоразумней. Надеюсь, что ты мне простила мои слезы. Я знаю, что ты все делаешь и что тебе приходится слишком много делать… Был ли инфаркт обширным? Лежит ли он в постели и прекратил ли курить?.. Понял ли он с самого начала, как это серьезно?.. В нем есть та жизненная сила, которую он должен мобилизовать. Когда он узнает, что перспективы хорошие, он будет спокойнее и благоразумнее. Если же он не сможет думать о перспективах работы, писательстве, путешествиях — тогда будет очень плохо. Очень важно, что у него есть врач Коневский и он может с ним говорить… Для него стать инвалидом значительно хуже, чем, например, страх повторения. Психологические вещи играют огромную, первостепенную роль в его выздоровлении. Речь идет о перспективах. Это очень жестокая история. Я надеюсь, что Люба также имеет силы его немножко беречь… Я знаю слишком хорошо, что он больной нелегкий. Но я также знаю, что если ему все объясняют приемлемым для него способом, то он знает, что он ответственен не только перед собой, но и перед своими близкими. Я жду с нетерпением все известия, думаю о вас всё время. Бесполезно говорить больше…»[2402].

Только через 9 дней в Стокгольм пришла записка Эренбурга. Лизлотта ответила на нее сразу:

«Спасибо за Ваши слова, которые я получила с письмом моей Copine. Я вижу, какие Вы делаете усилия. Единственное, чего я не понимаю, это как они могут врать. Вы можете говорить с Коневским, как вы это делали в Париже с В.[2403] в феврале, когда Вы болели. Говорите с ним нормально, не осмеивайте медицину. Я связываю все свои надежды с Вашей ответственностью перед сиамством и с Коневским, который, как Вы мне говорили, очень хороший врач. Copine мне написала, как все шло день за днем. Я понимаю, что Вы с самого начала все скрывали. Вероятно, это не было очень благоразумно. Больше так не делайте, я Вас умоляю. Я переживаю невероятно тяжелое время, худшее в моей жизни… Я думаю о Вас все время. Вы считаете, что то, через что Вам приходится проходить, унизительно. После каждой процедуры мне приходится, как и Вам, лежать неподвижно… Бог мой, игра сделана, следовательно, надо жить и поправляться. Что касается больницы. Если у Вас будет отдельная палата, телефон, посетители, когда у Вас будут силы, такой уход, чтобы Вы чувствовали себя как дома, газеты и книги и Вы будете отвечать на письма, когда будут силы, то, я думаю, Вам будет покойнее и Вы скоро поправитесь. Я Вас умоляю от всего сердца — лечитесь, держите меня в курсе всего, ничего не забывайте. И я заканчиваю мое письмо, как Вы — будьте сильным, и я добавлю: мужественным для всего зверинца[2404]»[2405].

Через неделю после первой записки Эренбург смог написать вторую — последнее письмо в его жизни:

«Samedi, l’apr?s-midi.

Les m?decins et les femmes de l’entourage disent que „objectivement“ ?a va bien et qu’on avait peur du plus des d?gats. Bien j’attends. Je crois que vers ie 1 sept. on va aller ? Moscou. Des que je pourai je poserai la question de Zurich et de <название второго города неразборчиво> Je vous prie d’?tre courageuse, de vous soigner bien et ne pas oublier Moscou et Siam.

Adieu».

* * *

(«Суббота, после полудня.

Врачи и женщины, которые меня окружают, говорят, что объективно все идет хорошо и что боялись, что будет затронута большая часть сердца. Хорошо, я буду ждать. Думаю, что к 1 сентября переедут в Москву. Надеюсь, как только смогу, поставить вопрос о Цюрихе и <название второго города неразборчиво>[2406]. Я Вас прошу быть мужественной, лечиться хорошо и не забывать теперь в Москве Сиама.

Прощайте»[2407].)

Это письмо дошло быстрее, Лизлотта ответила на него сразу; это ее последнее письмо Эренбургу:

«Получила Ваше второе письмо, спасибо. Сегодня утром я была у нашего друга, врача, специалиста по болезням сердца. Я задала ему кучу вопросов… Он сказал, что нет оснований не вести нормальную жизнь — работать, путешествовать и т. д. Все как раньше… Copine мне сказала, стучу по дереву, Вам становится все лучше с каждым днем… Очень важно Ваше моральное состояние… Пишите мне, когда у Вас будут силы. Это для меня облегчение моего несчастья и, может, для Вас отвлечение. Будьте благоразумны и мужественны… Может быть, из Москвы Вы сможете говорить по телефону. Я жду от Вас известий. Смелости! Сиам»[2408].

30 августа Эренбурга перевезли с дачи в Москву; на утро 1 сентября был заказан разговор со Стокгольмом. Вечером 31-го он умер.