4. Сумерки свободы (1924–1932)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

4. Сумерки свободы (1924–1932)

К концу 1923 года рай для русских эмигрантов в Берлине закончился — марка окрепла, и легко расплодившиеся русские издательства так же легко позакрывались; часть эмигрантов перебралась в Париж, часть в Прагу, часть вернулась в Москву. Берлин утратил роль главного центра русской эмиграции[2075]. «Два года я прожил в Берлине с постоянным ощущением надвигающейся бури и вдруг увидел, что ветер на дворе улегся. Признаться, я растерялся: не был подготовлен к мирной жизни», — вспоминал Эренбург в мемуарах[2076].

Начало 1924 года Эренбург провел в России и в конце марта вернулся в Берлин. «За время моего отсутствия, — писал Эренбург прозаику Владимиру Лидину, — русское издательское дело здесь окончательно зачахло, зато немецкое поправилось»[2077]. Эренбург окончательно утвердился в мысли покинуть Германию (в начале апреля он писал друзьям, что ожидает визы и надеется уехать в Италию или в Бельгию — «о Париже и не мечтаю»[2078]).

15 мая Эренбург уехал из Берлина; через месяц он сообщал из Рима Лидину: «Получил французскую визу (результат выборов![2079]). Победоносно выступаю в Париж»[2080], — и уже 1 сентября, сравнивая обе столицы в очередном письме: «В Берлине сейчас страшная мертвечина»[2081], хотя в конце года, говоря Евгению Замятину о парижской жизни, заметил: «Здесь живем как-то глуше, изолированней, нежели в Берлине»[2082].

Берлинская жизнь завершилась, но в 1925–1931 годах Эренбург ежегодно по нескольку раз приезжал в Берлин — кино- и издательские дела, выставки Л. М. Козинцевой, навестить Савичей, встретить Новый год, а то и просто транзит: по дороге в Прагу, Варшаву или Москву; бывал он и в Франкфурте, Штутгарте, Нюрнберге…

Особенно близкие отношения сложились в эти годы у Эренбурга с берлинским левым издательством «Малик-ферлаг»; именем Малик Эренбург даже назвал любимую собаку.

«В Германии, — вспоминал писатель много лет спустя, — переводы моих книг выпускало издательство „Малик ферлаг“. Его создал мой друг, немецкий коммунист, прекрасный поэт Виланд Герцфельде. Он всегда приходил на выручку советским писателям, которые оказывались за границей без денег…»[2083].

Издательство «Малик», несомненно, было левее тогдашнего Эренбурга и не все его книги готово было выпускать (речь, конечно, не идет о каком-либо одобрении издательских планов «Малика» Коминтерном — скажем, изданный «Маликом» роман Эренбурга «Единый фронт» вообще не вышел в СССР, а «День второй» в Берлине был издан раньше, чем в Москве, — но среди напечатанных «Маликом» книг Эренбурга тем не менее не было не только «Бурной жизни Лазика Ройтшванеца», но и опубликованного в СССР романа «В Проточном переулке» — их немецкие переводы выпустили другие издательства). «Малик» начал издавать Эренбурга в 1926 году[2084] — первыми были две книжки: «Любовь Жанны Ней» (тираж дважды допечатывался и достиг рекордной для Эренбурга 21 тысячи; обычный тираж укладывался в пределах 10 тысяч) и «13 трубок». Эти книги, как и последующие, блистательно оформил брат Виланда Герцфельде — Хельмут, взявший себе псевдоним Джон Хартфильд. В СССР внимательно следили за переводами с русского в левых немецких издательствах, печатали соответствующие обзоры; в связи с изданиями Эренбурга в Германии напостовцы высказывали опасения, что некоторые его произведения, проникнув на страницы немецкой коммунистической печати, «создадут путаницу»[2085]. В 1927-м «Малик» выпустил «Избранные статьи» Эренбурга и запрещенного в Москве «Рвача» (под названием «Михаил Лыков»), в 1929-м — «Хулио Хуренито» и «Заговор равных», в 1930-м вышла книга «10 л. с.», в 1931-м — «Единый фронт» (под названием «Священный груз»), «Фабрика снов», «Виза времени» и «Трест Д. Е.», в 1932-м — «Москва слезам не верит» и «Испания сегодня». С приходом гитлеровцев к власти издательство перебралось в Прагу, и книги Эренбурга выходили там: в 1933-м — «День второй», в 1934-м — «Гражданская война в Австрии», в 1936-м — «Не переводя дыхания» и, наконец, в 1937-м — последняя книга Эренбурга в издательстве «Малик» — «No pasaran!».

Отношения Эренбурга с Виландом Герцфельде оставались дружескими и после войны. В архиве Эренбурга сохранились надписи на двух книгах, подаренных ему Дж. Хартфильдом в Москве 14 декабря 1957 года[2086]. В 1962 году братья подарили Эренбургу и его жене капитальный альбом «Джон Хартфильд», выпущенный в Берлине с большой вступительной статьей Герцфельде. В конце 1967 года Виланд Герцфельде приезжал в Москву, но Эренбурга уже не было в живых; посетив его вдову, он подарил ей книгу своей прозы, изданную в Москве[2087].

Не обходил Эренбург и немецкую периодику — печатался в журнале «Russische Rundschau» (начиная с его первого номера, вышедшего в 1925 году) и в газете «Die literarische Welt» (там, в частности, была напечатана его статья памяти Есенина). Говоря о контактах с немецкими писателями, Эренбург писал в 1927 году:

«Я встречаюсь здесь со многими немецкими писателями. Я плохо говорю по-немецки, но у меня с ними общий язык — это язык времени и ремесла. У меня немало друзей среди французских писателей, но я никогда себя не чувствую с ними как равный с равными. Я знаю, что в глубине души они удивлены: как это я говорю ними о Прусте или о Валери, вместо того, чтобы предаваться джигитовке или тренькать на балалайке? В Берлине я не экзотика, не казак, который случайно знает грамоту и даже пишет романы, но современник»[2088].

Это Эренбург написал после рассказа о своем разговоре с Альфредом Деблином, автором нашумевшего тогда романа «Берлин, Александер-плац».

В 1927 году Эренбург познакомился и подружился с двумя немецкими писателями, которым потом посвятил портретные главы в мемуарах «Люди, годы, жизнь» (пожалуй, единственные главы, целиком посвященные немцам). Это драматург и поэт Эрнст Толлер и прозаик Йозеф Рот — оба они окончили жизнь в возрасте сорока пяти лет в мае 1939 года, не дожив до начала Второй мировой войны. (Рота считают австрийским писателем, но я говорю не о стране рождения, а о родном языке, да и встречался с ним Эренбург во Франкфурте и в Париже.)

Знакомство с Ротом произошло в редакции газеты «Frankfurter Zeitung» — Эренбург предлагал газете свои очерки о Германии; когда вышел немецкий перевод «Рвача», газета откликнулась на него большой рецензией[2089]; Рот работал корреспондентом этой газеты в Москве, потом в Париже. О Роте в мемуарах «Люди, годы, жизнь» написано очень душевно; перечитав его книги, Эренбург заново осознал их масштаб.

«Он никогда не писал стихов, — сказано о Роте в „Люди, годы, жизнь“, — но все его книги удивительно поэтичны — не той легкой поэтичностью, которая вкрапливается некоторыми прозаиками для украшения пустырей; нет, Рот был поэтичен в вязком, подробном, вполне реалистическом описании будней. Он все подмечал, никогда не уходил в себя, но его внутренний мир был настолько богат, что он мог многим поделиться со своими героями. Показывая грубые сцены пьянства, дебоша, унылую гарнизонную жизнь, он придавал людям человечность, не обвинял, да и не защищал их, может быть жалел. Не забуду я тонкой, чуть печальной усмешки, которую часто видел на его лице»[2090].

В монологах Рота, которые Эренбург привел в мемуарах, есть отголосок какого-то их скрытого спора, горечь и недосказанность. Сейчас опубликованы письма Рота, и видно, что он был умнее многих и понимал, что происходит в СССР, куда глубже других. Наверное, он говорил об этом с Эренбургом, недаром в этих разговорах он спорит не с самим Эренбургом, а с его «друзьями». Понятно, что подцензурные мемуары не позволяли Эренбургу последовательную откровенность в описании этих разговоров, но и сказанного было достаточно его внимательным читателям, чтобы о многом задуматься…

Судьба Эрнста Толлера, писателя, теперь, кажется, забытого, привлекала Эренбурга не только трагичностью и, в противовес Роту, активностью, но и контрастностью: «Может быть, основной его чертой была необычайная мягкость, а прожил он жизнь очень жесткую». Для мемуаров Эренбург перевел несомненно близкие ему стихи Толлера из «Книги ласточек» и написал: «Толлер сам походил на ласточку, может быть на ту „одну“, что прилетает слишком рано и не делает погоды»[2091]… В библиотеке Эренбурга уцелели две книги Толлера: французский перевод стихотворной трагедии «Хинкеман» (на ней надпись по-французски: «Илье Эренбургу дружески Эрнст Толлер. Берлин, 5.2.27») и русский перевод повести «Юность в Германии», изданный в Москве в 1935 году, — та же французская надпись датирована Лондоном, 23 июня 1936 года. В архиве Эренбурга сохранилась дарственная надпись Толлера по-французски на его книге, подаренной в Берлине 30 сентября 1931 года: «Илье Эренбургу, попутчику нынешней революции и настоящему участнику вечной революции — сердечно Эрнст Толлер»[2092]…

Что касается немецкого языка Эренбурга, то в сравнении с французским (на котором он говорил с русским акцентом, но словарь его, включавший всевозможные арго, впечатлял французов), он знал его неважно[2093]. А. Я. Савич, очень требовательная в том, что касалось знания языков, рассказывала мне:

«И. Г. заменял знание немецкого языка находчивостью. Они жили тогда в Берлине. И. Г. отправился за ветчиной: Bitte, Schinken. Продавщица: Im St?ck oder Geschnitten? — Bitte, oder[2094].

Покупая носки: Geben sie mir bitte etwas zum Fu?[2095]…

В Берлине была выставка любиных картин. Слова Mahlerin[2096] и Gemalhin[2097] часто слышались в разговорах и, говоря о Любе с устроителем выставки, И. Г. сказал: Meine Gemahlerin».

В начале 1927 года на берлинской киностудии УФА режиссер Георг Пабст приступил к съемкам фильма по роману Эренбурга «Любовь Жанны Ней». В феврале по приглашению Пабста Эренбург приехал в Берлин; потом он приезжал еще раз в мае, затем присутствовал на натурных съемках в Париже. В разгар съемок роман «Любовь Жанны Ней» вышел еще раз по-немецки в издательстве «Rhein Verlag» и был встречен восторженно в «Die literarische Welt». По поводу этого отклика литературовед Н. Берковский писал в статье «Советская литература в Германии»:

«Не без оттенка оппозиции чрезвычайно чествуется Эренбург, тот самый, которого в СССР считают „наполовину агентом Чемберлена, на три четверти угнетателем китайского народа“ и о котором польская пресса отзывается в то же время, как о „кровавом коммунисте“. Эренбург, беспартийный адогматик — сделан центром русского номера „Литерарише вельт“. Хвалебный отзыв дан только что появившейся в немецком переводе „Жанне Ней“ — Эренбурга называют несравненным романистом, поэтом, исполненным глубочайших переживаний, поэтом для немногих, недоступным читательской толпе»[2098].

Поскольку фильм Пабста был немой, актеров набрали разноязыких. «Из актеров, — вспоминал Эренбург, — мне понравился Фриц Расп. Он выглядел доподлинным злодеем, и, когда он укусил руку девки, а потом положил на укушенное место вместо пластыря доллар, я забыл, что передо мною актер»[2099]. (Эренбург подружился с Распом; все гитлеровские годы тот сохранял подаренные ему писателем книги, фотографии — они помогли ему, когда в Германию вступила Красная Армия[2100].)

В очерке «Встреча автора со своими персонажами» Эренбург рассказал об атмосфере съемок фильма:

«Когда я попал на фабрику „Уфы“ в Бабельсберге, я увидел аркады Феодосии, заседание совета солдатских депутатов, парижские притоны, русскую гостиницу, холмы, татарские деревни, монмартрские бары <…>. Москва здесь находится в десяти шагах от Парижа, — между ними только торчит какой-то крымский холм. Белогвардейский кабак отделен от советского трибунала одним французским вагоном. Здесь нет никакой иллюзии; обман искусства здесь откровенен и сух, но здесь не упущено ничто для поддержания иллюзии на экране»[2101].

Эренбург впервые столкнулся с киноиндустрией; то, как она обращается с литературным произведением, его сильно задело. Точный к подробностям и деталям снимаемого материала, Пабст считал себя свободным в обращении с замыслом писателя — фильм, вопреки роману, имел happy end; его идеологическая направленность была изменена так, что из-за опасения реакции Москвы Эренбург вынужден был от фильма отмежеваться. Его письма протеста в редакции газет В. Герцфельде издал в виде памфлета отдельной брошюрой — но, разумеется, безрезультатно: протесты Эренбурга киностудия проигнорировала.

Фильм «Любовь Жанны Ней» время от времени показывают в киноретроспективах. Если не сопоставлять его с романом и не обращать внимания на то, что бутафория лезет в глаза в крымской части, надо признать: Париж снят Пабстом замечательно.

Разумеется, фильм Пабста прибавил известности Эренбургу в Германии, вызвал он и завистливые отклики русской эмиграции. Продолжали выходить немецкие переводы его книг; свободная немецкая критика имела возможность адекватно о них высказываться. Так, в вышедшей по-немецки книге Эренбурга «Заговор равных» (роман о Гракхе Бабефе, навеянный Эренбургу раздумьями о завершении русской революции) немецкая критика увидела «жесткую критику сталинизма и прозрение советского термидора»[2102]…

Эренбурга издавали едва ли не во всей Европе, но он не мог не ценить особую открытость Германии зарубежной литературе, того, что немцы «сумели обуздать свои духовные таможни»: «Знакомство с иностранной литературой стало здесь почти общим достоянием. Неизвестные вне своих стран русский Бабель, ирландец Джойс, чех Гашек здесь переведены и оценены»[2103]. При этом одно противоречие бросалось ему в глаза: «Странная страна: машина в ней окружена куда большим почетом, нежели человек, но Достоевский в ней популярнее, общедоступней и Бенуа, и Лондона, и Синклера»[2104]. Отношение же Эренбурга к тогдашней немецкой литературе было достаточно критичным: «Нет сейчас более безуютной литературы, нежели немецкая. Здесь забываются и временные эстетические мерки, здесь забываются и непреложные каноны искусства. Чувство социальной тревоги треплет, как лихорадка, эти страницы»[2105].

В книгах, которые Эренбург писал начиная с 1929 года — это был новый жанр, и Эренбург потом объединил их под названием «Хроника наших дней», — он исследовал работу воротил бизнеса. Издательство «Малик» тут же издавало их переводы; не всем в Германии они приходились по душе. Об одной из этих книг, посвященной королю спичек Ивару Крейгеру, Курт Тухольский писал:

«Илья Эренбург был единственным писателем, который в книге „Die Heiligsten Guter“, выпущенной издательством Малик в Берлине, указал пальцем на Ивара Крейгера перед самым его крахом. Крупные финансисты были возмущены, они содрогались, читая его книгу: „Что может понимать в этом какой-то литератор?“ И опять-таки следует подчеркнуть их глупость, близорукость, отсутствие инстинкта и неоправданное игнорирование. Раньше человеческая глупость аккумулировалась в военном сословии, теперь же — в хозяйственном <…>. Если бы Ивар Крейгер был еврей — тогда понятно, если бы Ивар Крейгер был маленьким бухгалтером — тогда понятно. Он был однако крупным предпринимателем капиталистической системы…»[2106].

Книгу, о которой пишет Тухольский (роман о Крейгере), в Москве не издали. Этому противилась не одна только цензура — ортодоксов хватало; в 1930 году немецкий теоретик литературы, работавший в Москве, Георг Лукач писал в «Moskauer Rundschau» о слепоте Эренбурга перед лицом самых больших событий современности:

«Он видит их детали, но только детали. И потом видит их глазами лакея (здесь Лукач цитировал Гегеля: „Для камердинера нет героя“. — Б.Ф.). Это лакейское суждение о революции приговаривает Эренбурга при всей его одаренности к полному провалу в большом современном романе. Но именно такая невозможность обусловила успех Эренбурга в Европе и помогает ему в его дешевых успехах»[2107].

Уже в статьях 1922 года Эренбург писал о немецких маргиналах. Похоже, однако, что в художественной прозе его мысль была свободнее; недаром в «Хуренито» он предсказал не только национал-социализм, но и Холокост, а в новелле «Пивная „Берлинер Киндль“» (1925) создал едва ли не мистический образ убийцы. В публицистике же Эренбург старался быть ближе к сиюминутной жизни; как и большинству читателей, ему не нравятся любые политические крайности, он от них, как теперь это называют, равно дистанцирован: «Ни у тех, ни у других нет своего собственного знамени. В дни уличных стычек мелькают международные символы — знак свастики и пятиугольная звезда. И тех и других мало. Огромное большинство берлинцев не верит в эти спасительные расписания»[2108]. Но чувство тревоги все-таки не покидало его:

«Да, конечно, здесь жизнь еще не налаживается, юноши склонны к неврастении, писателей новых нет, а работе трестов мешают их же кузены — французские тресты. Но скучный абстрактный Берлин снялся с места, двинулся в ночь. Поэтому Фридрихштрассе темнее и страшнее Пикадилли или Бульвар-де-Капусин. Мне кажется, что тот, кто первый вышел, раньше всех дойдет».

Германия и в самом деле первой пришла к войне, но неизвестно, это ли имел в виду Эренбург. В очерках «Пять лет спустя» он писал о «голом физиологическом пафосе» нацистов, который порой превращает «сухую, мозговую, книжную страну, гордую железнодорожной сетью и густой порослью школ в чащи пращуров со звериными шкурами и убогой пращой». Ощущение тревоги уже в 1930 году стало подавляющим:

«Еще год назад Германия зачитывалась романами Ремарка или Ренна. Европа ответила на эту эпидемию высокими тиражами переводов и приятной сонливостью: воскресение на страницах книги или на экране, казалось, уже забытой войны Европа приняла за торжество мира. Но страсти сильней воспоминаний», —

и дальше уже однозначно:

«Растет ненависть. Чрезмерность немецкой природы, хаос чувств, древнее безумие ищут выхода. Бритые затылки отнюдь не слепы. Они знают, о чем говорит это молчание… Гитлеровцев поддерживают невидимые и неназываемые»[2109].

А в январе 1931-го рефреном очерка о Германии становятся слова: «Это конец». Картина страшная:

«Так называемая „интеллигенция“ мечется, как крыса, облитая керосином. Издали это похоже на фейерверк, издали — это трагедия, интересные романы, которые тотчас переводятся на все европейские языки, даже „непримиримость духа“. Вблизи это просто запах паленой шерсти и душу раздирающий писк. „Стальная каска“, „Красный фронт“, „раз-два“ у гитлеровцев, ячейки коммунистов…»[2110].

Его вывод в октябре 1931 года безнадежен: «Берлин похож на самоубийцу, который, решив перерезать горло бритвой, сначала мылит щеки и тщательно бреется»[2111]; паритет нарушен: власть откровенно потворствует наци и преследует коммунистов; выбор сделан… Эренбург открыто писал о трагедии германского пролетариата: «Когда он потребовал право на жизнь, его сумели раздробить и снова стиснуть»[2112]; Эренбург не назвал всех виновников этого раздробления, со временем все они были названы…

Внешне жизнь текла, однако, как обычно. 1930 и 1931 годы Эренбурги встречали в Берлине. 1930-й — у Георга Гросса (тогда-то и сделана сохранившаяся у Эренбурга фотография), 1931-й — у матери Савича и его тетки (они оставались в Берлине до прихода к власти Гитлера, потом уехали в Америку, откуда мать Савича предсказывала сыну, имея в виду обоих вождей: наш и ваш снюхаются…).