2. Книга времени и жизни (1931–1967)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

2. Книга времени и жизни (1931–1967)

Будет день — и станет наше горе

Датами на цоколе историй…

Илья Эренбург

Второй том писем Ильи Эренбурга «На цоколе историй… Письма 1931–1967»[865] охватывает, соответственно, вторую половину его жизни. Сугубо советскую половину: от начала 1930-х, когда Эренбург внушил себе веру в «светлое будущее нового человека», до середины 1960-х, когда из души его вырвался стон: «Я больше не могу»[866]. Итоговый трагизм этой половины жизни Эренбурга усугубляется добровольностью его внутренней присяги советскому режиму в 1931 году (правда, другого выбора, если подумать, у него не было…). Разумеется, и первую половину жизни Эренбурга никто не сочтет безмятежной — она пришлась на эпоху, когда одна катастрофа следовала за другой. «До сорока лет я не мог найти себя — петлял, метался», — говорится в мемуарах «Люди, годы, жизнь»[867]. Так Эренбург хотел подчеркнуть значение присяги 1931 года в своей жизни. На самом деле его метания кончились уже в тридцать, поэтому-то в письмах 1921–1930 годов они неощутимы (там есть тревога, даже мрак, но при этом его жизнь шла своим чередом, без перемен). Эренбург перестал метаться, обосновавшись в 1921 году в Европе с советским паспортом, — он был уверен, что сохраняет за собой право весело живописать мир и его несуразности, не делая исключения для большевистской России. В Берлине его книги выходили одна за другой, в Москве — скорее со скрипом, но выходили, их успех у определенной части советских читателей был явным. Приезды в СССР в 1924-м и в 1926-м убеждали, что быт страны в условиях нэпа понемногу налаживается. Эренбург приехал бы в Москву и в 1928-м, но Бухарин обругал его «Бурную жизнь Лазика Ройтшванеца», книга не вышла, и поездка потеряла смысл.

Радикальность советских перемен 1927–1929 годов (разбив, сообща с правыми, левых, Сталин следом ликвидировал правых, отвергнув их эволюционную экономическую политику) Эренбург в Париже сразу не осознал. Кто мог думать, что в 1929-м вообще все так изменится — глубочайший экономический кризис начнет охватывать Запад (с ним замрет и книгоиздательское дело), а в СССР тотальная власть сосредоточится в руках одного человека (вместе с нею тотальным станет и цензурный пресс)?

С началом сталинской эпохи Эренбурга в СССР почти перестали печатать, а западные издания уже не кормили. В поисках выхода ему пришлось освоить новый жанр, ограничив поле своей сатиры акулами капитализма, — однако в СССР и эти книги кастрировались или зарезались на корню как недостаточно «кошерные».

Закрыв первый том писем Ильи Эренбурга, мы расстались с ним в Париже в конце 1930 года. Его собственное будущее выглядело неопределенным. В 1921 году он нашел спасительное решение (жить на Западе и печататься в СССР); у одних оно вызывало неприязнь — слишком ловко устроился, другим казалось завидным — именно так в 1923-м в Берлине писал о советском паспорте Эренбурга Шкловский[868], а Замятин в ноябре 1931-го в Москве, просясь за кордон, ссылался в письме Сталину на удачный пример Эренбурга. То, что Замятину в 1931-м казалось спасением, для Эренбурга уже стало тупиком.

В его письмах тех лет не приходится искать подробностей на сей счет (с годами Эренбург становился человеком все более закрытым), но следы внутреннего кризиса — налицо. 27 апреля 1930 года в письме писателю Владимиру Лидину читаем:

«Я все еще работаю, хотя неизвестно зачем. У нас (т. е. в СССР. — Б.Ф.) меня не печатают. Нет ни любви, ни денег. Года же проходят, и все начинает основательно надоедать. Выстрел Маяковского я пережил очень тяжело, даже вне вопроса о нем. Помните наш разговор в „кружке“ о судьбе нашего поколения?.. Ну вот»[869].

Последний раз констатация внутреннего кризиса доверяется почте и Елизавете Полонской в январе 1931-го:

«Между нами говоря, я перестал верить в нужность нашего дела, оно превращается в манию и даже в маниачество. Однако я все еще работаю — иначе нельзя, а если нет под рукой „любовной лодки“ (снова тень Маяковского. — Б.Ф.), то и не тянет на простейший конец. Мне обидно, что ты не могла прочесть моих последних книг, они бы тебе сказали, наверное, больше обо мне, чем эти нескладные ламентации. Объективно говоря, это попросту ликвидация переходного и заранее обреченного поколения. Но совместить историю с собой, с котлетами, тоской и прочим — дело нелегкое» (курсив[870] мой. — Б.Ф.)[871].

По существу это постановка личной проблемы, и вряд ли ее можно считать циничной (расхожее в ту пору обвинение Эренбурга) — просто автор «Хулио Хуренито» и «Лазика» не представлял себе свою жизнь оторванной от политических обстоятельств внешнего мира (т. е. того, что он назвал историей).

В книге «Люди, годы, жизнь» раздумьям 1931 года посвящена целая глава, но, как это бывало в мемуарах Эренбурга, главы, повествующие о себе, оказывались, скажем так, не исчерпывающе исповедальными. В качестве основной причины, продиктовавшей ему в 1931 году присягу сталинскому режиму, Эренбург назвал опасность европейского фашизма, остановить который, как он считал, мог только СССР. Понятно, что именно это толкало на просоветские позиции левых европейских интеллектуалов начиная с 1933 года. Однако для Эренбурга в 1931-м это был всего лишь катализатор принятого решения — причем второй. Третьим стала победа революции в Испании, породившая многообещающую политическую поляризацию Западной Европы (а это Эренбург знал не с чужих слов и понимал проницательно). Что касается первого катализатора, то им было его тогдашнее представление о положении в СССР — весьма приблизительное (не говорю уже о содержании планов Сталина, чего толком не знал никто).

Сталинской власти требовались уже только советские писатели, т. е. те, кто беспрекословно воспевал бы все деяния режима. С либеральным понятием «попутчиков», как и с автором этого термина Троцким, было покончено. Задачи зачислить в совписатели «попутчика» Эренбурга, которого в СССР начали печатать благодаря предисловию Бухарина к «Хулио Хуренито», сталинский режим не ставил. Практика, которая по Марксу — критерий истины, это подтверждала. Недаром 21 ноября 1930 года сразу в двух письмах Эренбург плакался близким друзьям: «У меня обидное для писателя положение — я пишу… для переводов» и «Годы проходят, меня читают папуасы и сюрреалисты, и этого мне мало…»[872]. Конечно, решение стать «советским писателем» формально имело альтернативы: стать писателем «белоэмигрантским» (клише той эпохи), или — писать для «папуасов», или — писать «в стол», или — не писать вообще. Серьезными альтернативами для Эренбурга это считать было нельзя — с эмигрантами его, кроме взаимной неприязни, давно уже ничего не связывало, жизнь без литературы, или с литературой для папуасов, теряла смысл и краски, работа «в стол» — тоже не для человека, пишущего «сегодня о сегодня», не говоря уже о том, на что тогда жить? Все толкало автора «Хулио Хуренито» в советские писатели. Реальный способ стать им был один — написать советский роман. Сюжет этого романа Эренбург выбрал честно (думал о нем давно) — сибирская стройка. Летом 1932 года по командировке «Известий» он объездил Сибирь и Урал. В январе 1933 года, только начав работу над романом «День второй», уверенно назвал его в письме советским. Карл Радек, присягнувший лично Сталину раньше, чем Эренбург — социализму, в 1934 году написал о «Дне втором»:

«Это не „сладкий“ роман. Это роман, правдиво показывающий нашу действительность, не скрывающий тяжелых условий нашей жизни, но одновременно показывающий в образах наших людей, куда идет наша жизнь, показывающий, что все эти тяжести народная масса несет не зря»[873].

Статья Радека была согласована со Сталиным; это не означает, что литературная судьба «Дня второго» складывалась безоблачно (письма Эренбурга 1933–1934 годов впечатляюще показывают переживания автора за судьбу этой книги), но это уже подробности (тем паче, что со следующей книгой — «Не переводя дыхания» — никаких проблем у Эренбурга не возникло: она того и стоила).

Когда в шестидесятые годы мемуары «Люди, годы, жизнь» были в СССР подвергнуты разгромной «критике», их автор абсолютно здраво заметил: «Критиковали, да и будут критиковать не столько мою книгу, сколько мою жизнь»[874]. Жизнь литературно плодовитого Эренбурга — может быть, самая захватывающая из его книг, и теперь, когда думаешь о ней, многое узнав об Эренбурге и многое уяснив в нашей истории, не получается (в порядке пресловутого сослагательного наклонения) предложить Илье Григорьевичу иное, оптимальное разрешение проблемы 1931 года… Речь ведь идет не о гарантировании физического выживания или посмертной славы. Речь идет о конкретной жизни конкретного человека в конкретную эпоху конкретного мира.

Помимо официальной зубодробильной критики мемуаров Эренбурга в 1960-е годы мало-помалу выстраивалась их диссидентская критика. Иные читатели ждали от Эренбурга, чтоб он стал Нестором своей эпохи; того же, может статься, кто-то ждет и от его писем. Но быть человеком действия и одновременно Нестором можно, только будучи Штирлицем (пусть на вольных хлебах). Это амплуа — не для Эренбурга. В его стихах возникают не чужие ему образы Фомы Неверного или, скажем, Януса — он думал о них не раз и не случайно, но образа Нестора в них нет. И чтобы кончить с этим, упомяну еще об одной строке из поздних стихов Эренбурга: «Судьбы нет горше, чем судьба отступника…»[875], — об этом он тоже не раз думал (разве что в 1939 году, когда после альянса Сталина с Гитлером политический фундамент его существования, казалось, рухнул, да и собственная гибель стала совсем реальной, он искал выхода и обдумывал все варианты — но судьба тогда повернулась так, как повернулась).

Второй том писем — состав, темы, содержание

В отличие от первого тома, вобравшего в себя почти все уцелевшие письма Ильи Эренбурга 1908–1930 годов, второй том — поневоле «избранное» (иначё пришлось бы выпускать его во многих книгах). Оговоримся, что слово «избранное» относится лишь к эпистолярному наследию после 1941 года — уцелевшие и доступные нам довоенные письма вошли в него почти полностью. Количественный скачок почты писателя произошел именно в годы Отечественной войны, и, поскольку Эренбург отвечал на подавляющее большинство приходивших к нему писем, по объему сохранившейся у него корреспонденции можно судить и о количестве его ответов. Ответы, конечно, были короткими, но число их — несметно.

Временной раздел между первым и вторым томами писем Эренбурга проходит по рубежу 1930–1931 годов, изменившему жизнь писателя. Поэтому первый и второй тома существенно различаются. Не объемом (в обоих по шестьсот писем), а, например, количеством адресатов (во втором томе их в четыре раза больше — 240) и их «качеством» (масса совершенно незнакомых, разновозрастных, подчас полуграмотных корреспондентов, немало чиновников, деятелей руководства) — потому сами письма нередко отличаются друг от друга словарем, тоном, задачами (почта ведь бывала разной — военной, читательской, депутатской…). Наконец, если уже в 1920-е годы доверять крамольные мысли советской почте понимающим людям не приходило в голову, то впоследствии осторожность требовалась куда более основательная (недаром так куце выглядит корреспонденция Эренбурга в 1937–1939 и в 1948–1952 годах). Вообще, письма друзьям стали и реже и короче: для выражения на бумаге чувств и даже мыслей хватало одной строчки, нескольких слов. Разумеется, это не значит, что письма второго тома неинтересны — отнюдь. Просто они иные.

Если письма Эренбурга из 1-го тома в большинстве своем адресованы писателям и, реже, издателям и до 1920 года их заполняли преимущественно личные суждения о событиях, людях, работе, а начиная с 1921-го — темы литературно-издательские, то с 1932 года ситуация переменилась.

Во-первых, в 1932 году Эренбург принял приглашение стать парижским корреспондентом «Известий». Отныне систематическая переписка с редакцией — существенная часть его почты (в 1934 году редактором «Известий» стал Н. И. Бухарин — это сделало работу писателя в газете куда более интенсивной). Летом 1932 года журналистка «Вечерней Москвы» В. А. Мильман стала московским секретарем Эренбурга. Мильман оказалась необычайно энергичным, деловым секретарем (скорее, нежели литературным) — «сто лошадиных сил», как сказал про нее Эренбург в одном из писем; к тому же — фанатично преданным, хотя зачастую и раздражавшим его; она проработала в этой должности до 1949 года. С осени 1932 года интенсивность писем Эренбурга коллегам падает, утруждать их уже нет нужды — большинство конкретно-деловой информации сосредотачивается в письмах к Мильман. Эти письма заботливо сохранены ею; они — клад для биографа писателя, ибо позволяют не только выстроить хронологическую канву его работы, но и узнать о планах, общении, тревогах, удачах. Во второй том включены 120 писем к Мильман 1932–1938 годов.

Второе обстоятельство, существенно изменившее содержание почты Эренбурга, связано с 1940 годом, когда он вернулся из оккупированного Парижа в Москву. Переписка с французскими друзьями, естественно, была невозможной, а большинство его советских знакомых (писателей, журналистов, людей театра, кино, живописи) жило в столице, и на смену переписке с ними пришли личные встречи или телефонные разговоры (замечу попутно, что вообще предвоенных московских писем Эренбурга — единицы)…

С 22 июня 1941 года Илья Эренбург — безотказно, ежедневно действующий боевой публицист. Эта работа породила его военную почту. Начиная с 1942 года он оставлял у себя копии некоторых своих ответов корреспондентам; с 1954 года — копии большинства (исключения составляли письма, написанные им близким друзьям). Авторских копий собственных писем в архиве Эренбурга — тысячи. Среди них масса писем лично не знакомым ему людям; они представлены во втором томе единицами наиболее характерных, значимых. Скажем, из тысяч писем бойцам и офицерам Красной Армии за четыре года Отечественной войны в том включено всего 7 (с некоторыми из этих семи адресатов Эренбург сдружился заочно, как с погибшим А. Ф. Морозовым, с другими после войны встречался, как с И. В. Чмилем и А. М. Баренбоймом); из писем читателям (их только в РГАЛИ хранится больше трех тысяч) включено 11; из огромной и практически не исследованной депутатской почты — 6 (отмечу, что с депутатской почтой связаны и напечатанные здесь обращения, скажем, к Ворошилову, Аджубею, Корнейчуку, Полевому…); из десяти плотно набитых папок писем начинающим авторам включено 4; из писем Эренбурга к одолевавшим его зарубежным и советским диссертантам, а также переводчикам — 10; из деловых послевоенных писем издательствам и редакциям в СССР и за рубежом (в РГАЛИ их около тысячи) — порядка тридцати.

Большинство из подписанных Эренбургом ответов его избирателям и читателям сочинялось секретарем по нескольким строчкам писателя на полях полученных писем. Система была отработанная, и секретари (работавшая у Эренбурга в 1949–1956 годах Л. А. Зонина и сменившая ее Н. И. Столярова) хорошо знали не только позицию по многим вопросам, но и язык, стиль Эренбурга и легко превращали короткие указания в готовые письма — Эренбург их прочитывал и подписывал, иногда поправлял или просил переделать (замечу к случаю, что, скажем, Н. И. Столярова всегда могла отличить письмо, составленное и напечатанное ею, от письма, написанного самим Ильей Григорьевичем). Так обстояло дело с почтой; не надо думать, однако, что так же хорошо было с домашним эпистолярным архивом. Говоря о работе Эренбурга над мемуарами, мы уже приводили письмо И. Г. к исследователю его творчества С. М. Лубэ — к этому нечего добавить. Только при сдаче основной части архива в РГАЛИ тысячи бумаг были разобраны, а затем тщательно описаны; хранение оставшегося дома, увы, оставляло желать лучшего…

Диапазон эпистолярных общений Эренбурга был необычайно широк — в смысле и географии, и адресатов. Для настоящего тома отобрано то, что представляется значимым, существенным, что отражает взгляды автора на литературу и на общественные проблемы, что характеризует его интенсивную литературно-общественную деятельность, и то, что существенно для его биографии и позволяет судить о его дружбах, вкусах, событиях частной жизни.

Из шестисот включенных во второй том писем Эренбурга больше половины публикуются впервые; некоторые из писем, напечатанных в периодике, увы, остались за бортом этого тома. В то же время, думаю, ничего серьезно значимого здесь не пропущено (речь не идет, конечно, о письмах, безвозвратно пропавших или оказавшихся недоступными составителю).

Укажем основные блоки писем, вошедших во второй том (помимо уже упомянутого тематически и персонально), заметив, что некоторые персональные сюжеты берут свое начало еще в первом томе.

Итак, письма близким — жене (их было немного, поскольку расставались редко, но, судя по всему, Любовь Михайловна большинство писем сохранила); дочери (Ирина Ильинична свою почту не берегла, и у нее уцелело лишь три открытки отца); Лизлотте Мэр (сохранилось лишь два последних письма; сохранившиеся телеграммы с маршрутами европейских трасс Эренбурга сюда не включены); женщинам, которых он когда-то любил (уцелело мало что, потому выборка и адресатов, и писем не слишком представительна).

Письма близким друзьям — Полонской, Савичам, Лидину. Уцелевшие письма высоко ценимым и любимым Пикассо и Мейерхольду, Эйзенштейну и Тувиму, Таирову и Сарьяну, Шагалу и Тышлеру — письма эти обычно конкретны, информативны, фактически деловые. Естественно, входят в том и сохраненные (неизвестно — все ли?) в архиве Сталина письма другу юности Н. И. Бухарину.

С 1934 года и уже до конца дней Эренбурга в списке его адресатов сменяют друг друга литературно-общественные советские фигуры: Кольцов, Вишневский, Фадеев, Сурков, Корнейчук, Полевой… — не друзья и нельзя сказать, чтобы ценимые литераторы (разве что «Разгром» Фадеева признавался Эренбургом), но люди, с которыми связывала та или иная общая работа и были приличные отношения.

Далее среди адресатов писем Эренбурга назовем круг зарубежных левых писателей, отчасти знакомых ему еще до войны — Арагон, Ж. Р. Блок, Сартр, Моравиа, Ивашкевич, отчасти — после: Вайан, Веркор, Руа, Лану, Амаду, а также имена левых общественных деятелей — Зиллиакуса, д’Астье, Ноэль-Бейкера, Монтегю… Отмечу, что почта западным писателям и общественным деятелям, вошедшая в этот том, увы, ограничена его объемом (не вошли письма к А. Зегерс, К. Леви, Дж. Неру, Жолио-Кюри, Берналу, Брантингу, да и остальные представлены скорее неполно).

Тема «писатель и власть» неотъемлема от судеб всех советских писателей, хотя в сталинские и, скажем, хрущевские годы наполнение ее было не одинаковым. Эренбург — человек действия, и его письма чиновникам и государственным деятелям разного уровня — значительная и весьма содержательная часть его переписки. Они — очевидное свидетельство дипломатического искусства, умения добиваться подчас невозможного, держать удар, но, бывало, и выражение страха, скрытой ярости, даже злости. Сегодня все это принадлежит нашей истории, но, кто знает, может, не раз еще окажется поучительным. Перечислим без комментариев основных адресатов Эренбурга из этого круга: Сталин, Молотов, Ворошилов, Щербаков, Суслов, Хрущев, Шепилов, Ильичев…

Особый сюжет — письма, связанные с шестилетним печатанием мемуаров «Люди, годы, жизнь»: в редакцию «Нового мира», или в издательство «Советский писатель», или на Старую площадь…

Упомяну и те короткие письма к крупным деятелям культуры, науки, истории, давним и недавним знакомым Эренбурга, за которыми читается несомненное взаимоуважение, — будь то композитор Прокофьев или маршал Рокоссовский, математик Колмогоров или министр Мальро, адмирал Кузнецов или скульптор Цадкин…

В эпоху оттепели в письмах Эренбурга возникают имена вернувшихся из ссылок вдов и близких Мандельштама, Маркиша, Цветаевой, Лисицкого — погибших, умерших, забытых… За этими письмами — не всхлипывания, а реальная помощь…

С 1943 года валом пошла к Эренбургу новая для него почта — еврейская. Местный, даже повсеместный антисемитизм поощрялся властями, от него не было спасения. Эренбургу — до самой его смерти — писала масса не знакомых ему евреев. Именно ему, никому другому, «еврейскому печальнику, справедливцу и нетерпеливцу», по емкому слову Бориса Слуцкого[876], писали со всех концов необъятного СССР. И он всем отвечал, не жалел времени, что мог — делал, на своем депутатском бланке обращался к местным чиновникам, писал Суслову, Демичеву, Поспелову… Читатель найдет здесь не один горький, не один дикий сюжет…

Наконец, отдельный жанр — открытые письма Эренбурга в редакции печатных органов. Это жанр — пограничный с публицистикой (поэтому, скажем, сюда не включено «Открытое письмо писателям Запада» (1950), хотя оно действительно содержит ряд адресных посланий). Вместе с тем протестные, конкретные письма включались в первый том, вошли и во второй. Как правило, с публикацией этих писем у Эренбурга возникали трудности, так что требовалось убедительное упорство и несомненное дипломатическое мастерство, чтобы добиться их появления на печатной полосе; тем не менее несколько писем печатаются здесь впервые (например, письмо в «Литгазету» эпохи борьбы против «космополитов» с защитой от нападок газеты Павла Антокольского). Наиболее напряженной оказалась борьба за публикацию коротенького письмеца в «Литгазету» против циничной статьи Д. Старикова — борьба шла 10 дней, и только вмешательство Хрущева решило вопрос положительно. Упорства стоило и помещение писем против «разоблачений» Аполлинера (в «Совкультуре») или ниспровержения всей американской культуры чохом (в «Литгазете»). Эти письма — часть той многотрудной борьбы, которую вел Илья Эренбург с просталинскими силами ЦК КПСС и творческих союзов.

Обилие адресатов Эренбурга не делает все же мозаику его писем слишком пестрой: ведь всё пишет один и тот же человек, и его заботы, тревоги, интересы, симпатии, вкусы, темперамент — всегда те же…

Несколько важных эпистолярных сюжетов

Чтение первого тома писем Ильи Эренбурга (писем преимущественно частных) требовало, за давностью времени их написания, не только конкретного комментария, но и некоего общего ориентира — канвы исторических событий первой трети XX века. Ход реальной истории определял траекторию политических, а подчас и художественных метаний Эренбурга. В случае писем второго тома, когда жизнь их автора оказалась жестко связанной с советским режимом, помимо канвы исторических событий (политические судебные процессы, тотальный террор, испанская война, пакте Гитлером и порабощение Европы, 22 июня 1941 года, победа, холодная война, борьба с «космополитами», дело врачей, 5 марта 1953 года, оттепель и т. п.) для понимания содержания, тона, аргументации писем Эренбурга необходимо понимание того, как он представлял себе те или иные тайные политические пружины событий и каковы были его личные тогдашние обстоятельства. Не следует забывать и о том, что выпрыгнуть из заданных обстоятельств того изуверского времени, часто не оставлявшего никакого пространства для маневра, почти всегда было смертельно опасно.

Уже в 1930-е годы Эренбург начал понимать, как функционирует советский режим, и пытался для себя объяснить его жуткие пороки, не допуская, разумеется, безоглядных выводов (это сделало бы попросту невозможной его новую жизнь). Но он также хорошо знал и политический цинизм Запада и никогда не обольщался на сей счет (другое дело — давняя привычка к парижскому воздуху; без него было нелегко).

Шестьсот писем, составляющие эту книгу, написаны одним человеком, но они адресованы существенно разным людям, и понятно, что, скажем, письма Сталину отличаются не только от писем Пикассо, но и от писем Хрущеву. В жизненно важных случаях, когда приходилось защищать свою жизнь или формулировать важные предложения либо просьбы, Эренбург всегда представлял себе адресата: его позицию, логику, аргументы, которые могут того убедить.

Эта книга составлена хронологически и должна читаться как развивающийся во времени многофигурный роман одной жизни. Некоторые сюжеты этого романа наверняка будут при чтении выделяться из общего повествования. Таких сюжетов немало; мы здесь остановимся (с разной степенью подробностей) на трех — не касаясь по возможности частной стороны жизни Ильи Эренбурга под советской властью, а говоря только о ее политической компоненте. Дополнительный комментарий этим сюжетам не помешает.

Сюжет первый.

Напомнив дипломатическую формулу Эренбурга «Я не любил Сталина, но долго верил в него, и я его боялся»[877], начнем с писем вождю; набросаем хронологическое либретто этого сюжета.

Сентябрь 1934 года. Первое письмо Эренбурга «уважаемому Иосифу Виссарионовичу» содержит обоснованный проект создания широкой международной антифашистской писательской ассоциации вместо существующей на деньги Москвы сектантской организации революционных писателей[878]. Письмо подробное, написано без придыханий, аргументированно и свободно. В руководстве будущей ассоциации Эренбург, естественно, видел и свое, по справедливости и по существу заслуженное место, на которое внутренне претендовал — место советского полпреда по культуре в Европе, но об этом, понятно, в письме ни слова. Сюжет письма, надо думать, обсуждался предварительно с Бухариным и был им одобрен. Отправленное из Одессы, письмо нашло адресата и его, несомненно, заинтересовало: не только соблазнительностью на тот момент перспективного плана, но и, думаю, манерой изложения и хорошим знанием дела. Реализован план Эренбурга был уже на следующий год, причем инициатору участие в реализации стоило массы трудов, забот, переживаний и обид, что, однако, не гарантировало ему в будущем никакой неприкосновенности. Но именно с тех пор Эренбург стал для карательных органов фигурой, числящейся за вождем, не подлежащей уничтожению без его визы (возможно, Эренбург это понял достаточно быстро).

Ноябрь 1935 года. Письмо второе, личное; в нем Сталин все еще «уважаемый»[879]. Письмо написано по совету Бухарина (на него даже есть ссылка). Предыстория письма такова: неделей раньше Сталин разнес редактора «Известий» Бухарина, напечатавшего статью Эренбурга «Письмо Дусе Виноградовой». По замыслу вождя, герои-ударники (самый знаменитый из них — Стаханов) в сознании масс должны были становиться функциональными идолами, масками с плаката; иметь человеческое лицо им не полагалось. Ткачиха Дуся Виноградова в статье Эренбурга лицо имела — и несомненно привлекательное. Брань Сталина стала мгновенно известной, и еще вчера хвалимый советский писатель в головах чиновников из ЦК превратился в «парижского гастролера». Со всеми вытекающими последствиями. Ситуация показывала: существовать в СССР сколько-нибудь заметный писатель может, только если все написанное им одобряет Сталин. Идею написать разгневанному вождю письмо наверняка подсказал Эренбургу Бухарин; он же объяснил, чего вождь терпеть не может, а что подействует на него успокаивающе: ни за что нельзя настаивать на своем — можно только признавать ошибку и убедительно объяснить причину ее происхождения. Эренбург справился с этим профессионально. Более того, он счел целесообразным помимо рассердившей вождя статьи обсудить и тему своего парижского адреса, чтобы лишить козыря злопыхателей и завистников. Он написал, что если тов. Сталин считает: ему надо жить в СССР — он тотчас же вернется, но при этом убедительно (для вождя) объяснил, почему стране полезнее, чтоб Эренбург работал в Париже. Копию этого письма Сталин разослал соратникам и, таким образом, «прощение» Эренбурга было «одобрено» Политбюро. Более того, писателя беспрепятственно отпустили в Париж.

Март 1938 года. Письмо третье адресовано «дорогому Иосифу Виссарионовичу» (отныне будет только так)[880]. Ситуация была смертельно опасной. Эренбург приехал из Испании в Москву всего на две недели в декабре 1937 года. Он знал, что Бухарин почти год как арестован, но Эренбурга не вычеркнули из числа сотрудников газеты и продолжали печатать в «Известиях», а Союз писателей даже пригласил на свой пленум. И Эренбург приехал. Вскоре у него отобрали зарубежный паспорт. С вопросом о возвращении в Испанию подозрительно тянули. Затем предложили пойти на процесс Бухарина, он пошел, но отказался о процессе написать. 15 марта Бухарина расстреляли. Помощи и совета Эренбургу ждать было неоткуда. Его судьбу решить мог только сам Сталин. В письме вождю речь идет лишь о значимости для страны той работы, которую Эренбург вел в Испании и во Франции, причем дело изображается так, будто товарищи, задержавшие его в СССР, значение его работы не вполне понимают. О Бухарине не сказано ни единого слова. Эренбург, конечно, понимает, что пишет убийце друга своей юности, но Бухарину уже ничем не поможешь; задача — не погубить себя. Однако в письме нет и попытки спастись ценой обличения всей страной заклейменного врага. Это была бы цена, после которой трудно жить; к тому же Эренбург надеется, что Сталину этого не нужно: все равно не поверит. Если что и может подействовать на него, то разве что выгода сохранить Эренбургу жизнь. Однако это соображение не подействовало. Редактор «Известий» Я. Г. Селих передал Эренбургу устно: товарищ Сталин не считает сейчас целесообразной работу Эренбурга на Западе. Эренбург в аккуратных выражениях просит Селиха сообщить о своем несогласии. Подтверждая готовность подчиниться и вернуться в Москву, ликвидировав дела в Париже, он перечисляет аргументы, почему это неполезно для дела СССР. На следующий день он, боясь неточности в передаче его соображений Сталину, повторяет эти аргументы в письме (формально оно написано на имя Селиха, но фактически адресовано Сталину — это четвертое письмо вождю[881]). И — чудо, Эренбурга отпускают. Глупо искать здесь логику, это — судьба.

Апрель 1945 года. Пятое письмо, наиболее эмоциональное, хотя Эренбург и пытается себя сдерживать[882]. Красная Армия неостановимо движется к Берлину. Это не только ее звездный час, это и звездный час Эренбурга — его знает вся армия и весь тыл, ему ежедневно приходят десятки писем с фронта. Он первый публицист страны, более того, его заслуженная слава — мировая (газеты Америки, Англии, Франции, Швеции вырывают друг у друга его статьи). Кому придет в голову, что все это уничтожит один росчерк вождя? А происходит именно так: Эренбург, обвиненный «Правдой» 14 апреля в разжигании ненависти к немецкому народу (еще вчера это были фашистские убийцы), отлучен от работы, отныне он персона нон грата. Удар настолько неожиданный (фронтовики засыпают его письмами и телеграммами недоумения: почему замолчал?), что Эренбург не может взять себя в руки и, как положено, признать свою «вину» и обещать, что исправит ошибку и будет служить верой и правдой, когда позволят. Трудно вмиг забыть, что он — Эренбург, которого знает весь мир, которого клянет в своих приказах Гитлер. Эренбург жалуется Сталину. Но жалуется на «шестерку» — зав. Отделом пропаганды ЦК Г. Ф. Александрова (автора статьи в «Правде» «Товарищ Эренбург упрощает», написанной по приказу вождя). Жалуясь, он выражает свое недоумение и подчеркивает, что верит в справедливость Сталина. Ответа, разумеется, нет, хотя его письмо размножено и разослано по кругу членам Политбюро — чтоб были в курсе. На сей раз вождь не намеревался Эренбурга ликвидировать физически (хотя спецдокладная Абакумова имелась). Это была акция, рассчитанная на немцев, чтоб безбоязненно сдавались в плен, хотя и с двойным дном — интеллигенции было показано, что защищенных заслугами у Сталина нет. Как только война закончилась, перо Эренбурга призвали снова — но, разумеется, без извинений; свою полезность ему следует доказывать работой.

Март 1949 года. Письмо шестое[883]. Уже год как убили Михоэлса, в январе арестовали еврейских писателей. Эренбурга перестали печатать; проводить его литературный вечер не рекомендовали. Наконец, на одном собрании новый зав. отделом ЦК Головенченко радостно объявил об аресте «космополита № 1 Ильи Эренбурга». Однако за Эренбургом не приходят (он не знает, что объявление об аресте — не санкционировано, это ошибка, всего лишь рвение торопящегося антисемита, которому не по уму сложные пируэты вождя, уже решившего, что Эренбург ему еще нужен). «Я к смерти готов», — эту фразу писателя, сказанную в те дни, сохранила память его близких друзей. Невыносима была неопределенность. Именно тогда написано письмо Сталину. Несмотря на подавленное состояние, оно написано точно и умно. Письмо о том, что в самый разгар борьбы с американским империализмом не названные в письме товарищи хотят помешать Эренбургу в его работе, он становится солдатом без оружия; приводятся факты: не печатают статей, исключают из учебных программ его книги. Про арест ни слова. И никаких просьб. Сталин должен понять, что Эренбург уверен: все это творится втайне от вождя. Письмо прочитано.

Маленкову, второму человеку в партии, поручено успокоить Эренбурга и выразить недоумение: как такое могло случиться? почему сразу не просигнализировали? О выступлении Головенченко вождю наверняка уже было доложено, и, не терпя самодеятельности, он освобождает болвана от работы в ЦК. Вскоре Эренбурга поставили в известность, что отныне его главная забота — «борьба за мир».

Январь 1950 года. Письмо седьмое — не от страха, не от тоски, не в поисках спасения[884]. Стоит глухая, тошная ночь, но прямых опасностей не видно. Эренбург борется за мир, и вождь, кажется, им доволен. В письме просьба: разрешить взглянуть на Европу (очень нужно для нового романа). Два года назад Молотов такую ответственность на себя не взял. Сталин с легкостью разрешает. Члены Политбюро, разумеется, согласны.

Февраль 1953 года. Прежде чем говорить о восьмом письме Сталину, упомянем письмо члену Политбюро и секретарю ЦК по идеологии Суслову, написанное за четыре дня до того[885]. Правило, которому Эренбург постоянно следовал еще с тридцатых годов, было простым: договариваться надо не с клерками, а с первыми лицами. Если первое лицо проникнется мыслью, что твоя работа полезна, то его подчиненные будут лояльны автоматически. Во всяком случае, хорошо подумают, прежде чем решат нарушить лояльность, и уж точно — их всегда можно будет осадить. Так произошло и в начале 1953 года, когда в атмосфере разнузданного антисемитского шабаша инструктор ЦК Акшинский, курировавший издание избранных сочинений Эренбурга, «достал» его, как теперь бы сказали, требуя устранения всех еврейских фамилий из романа «День второй» (это была самая ранняя книга Эренбурга, включенная в его «собрание» сочинений). Жалоба, направленная на это Суслову, — политический шедевр. Дипломатично изложив суть дела, Эренбург невинно замечает, что озадачен: ведь все замечания исходят от сотрудника ЦК, и просит разъяснить, прав ли тов. Акшинский. Конец фразы припирает Суслова к стенке: «чтоб я знал, какими принципами должен руководствоваться в моей литературной и общественной деятельности». Никаких эмоций и обвинений, более того — готовность полного послушания, ни к чему не придраться. Расчет, однако, прост: не может же член сталинского Политбюро взять на себя личную ответственность за публичное попрание уставного принципа пролетарского интернационализма (Эренбург-то ведь может потом его ответ предъявить т. Сталину), а к вождю с этим не сунешься, надо решать самому. Эренбург же, чтобы Суслов еще раз осознал свою ответственность, письмо заканчивает так: «Ваш авторитетный ответ поможет мне разобраться в данном вопросе». Суслов писателя личным ответом не удостоил, но с негибкого Акшинского стребовали письменное покаяние, его требования дезавуировали, причем из ЦК официально сообщили об этом и Гослитиздату, и Эренбургу.

Через четыре дня Илье Григорьевичу пришлось писать, быть может, самое важное письмо в своей жизни. Речь идет о его последнем письме Сталину.

Готовился процесс над «врачами-убийцами», преимущественно еврейского происхождения. Сталин решил, что все самые знаменитые евреи СССР должны подписать коллективное письмо, сочиненное по его приказу и гневно осуждающее «убийц в белых халатах». Эренбургу также предложили подписать это письмо в «Правду». Десятки всенародно известных людей безропотно его подписали. Эренбург отказался. Когда за подписью к нему явились вторично (это было 3 февраля 1953 года), он понял, что дело серьезное, т. е. понял, кто является инициатором письма (официально это не разглашалось), и, отказавшись снова поставить свою подпись, решил написать Сталину и переубедить его. Времени было в обрез, Эренбург торопился, гонцы ждали в его квартире, а он удалился к себе в кабинет. Взвесив мыслимые аргументы, он отобрал только те, что могут на вождя подействовать. В тоне, разумеется, не может быть ни грана сопротивления, более того, Сталин должен быть уверен в полной готовности Эренбурга подписать бумагу, когда узнает, что вождь с ней согласен (это постоянный прием: Сталин должен быть уверен, что Эренбург никогда не связывает с его именем несправедливых поступков, наоборот — считает, что только он их может остановить). Но при этом Сталин должен понять и то, что писателя (который, скорее всего, не все понимает) одолевают сомнения, и он не может утаить их от вождя, не посоветоваться с ним. Кажется, из шестидесяти назначенных быть подписантами первоначально кто-то еще не подписал это письмо, но никто и не вздумал обсуждать со Сталиным аргументы «против»: самая мысль, что вождь осатанеет, лишала воли. Соображения Эренбурга о вреде замышляемой операции для движения сторонников мира, а также для западных компартий (здесь суждения Эренбурга, много жившего на Западе и реально организовывавшего движение сторонников мира, могли быть для Сталина авторитетны) вождь мог первоначально и не учесть в своем плане. Заключив письмо Сталину в конверт[886], Эренбург передал его пришедшим, они отвезли редактору «Правды» Шепилову. Тот вызвал Эренбурга к себе и дал ему понять, что именно ему грозит, если он будет продолжать сопротивляться, отказываясь подписать предложенную бумагу. Эренбург стоял на том, что его письмо должно быть вручено т. Сталину. Шепилову пришлось согласиться, и письмо было передано адресату на даче в Кунцеве. Сталин его прочел. Он размышлял над весомостью аргументов Эренбурга. Однако его первая мысль была иной: «Сначала пусть подпишет». Ее сообщили Эренбургу, и у него не осталось выбора. (Я видел в РГАНИ эти подписные листы и его подпись.) Эренбург думал, что его план провалился, и был в отчаянии. Однако он не знал, что его аргументы сработали и Сталин решил изменить текст, под которым собирали подписи (первый вариант, очень резкий и грубый, написал секретарь ЦК Михайлов, теперь Сталин поручил эту работу Шепилову: письмо не должно было повредить братским партиям и движению сторонников мира). Оба текста ныне напечатаны. В книге «Писатели и советские вожди»[887] я опубликовал сопроводительное письмо Шепилова Михайлову при посылке нового текста — на нем стоит дата 20 февраля 1953 года (!). 17 дней было упущено! Начали (без спешки) собирать подписи повторно. Время шло. 1 марта Сталина хватил удар. 5-го он умер. 16 марта все бумаги, связанные с коллективным письмом в «Правду», отправили в архив. 4 апреля все арестованные врачи были освобождены… Об истории с этим письмом Эренбурга Сталину говорит в своих устных воспоминаниях и Хрущев (как кажется, он был не слишком точно информирован о существе дела):

«Теперь — об Эренбурге. Я встречался с ним не раз. Хороший был писатель, талантливый. Таким и остался в литературе. Но имелось у него какое-то примирение, что ли, со сталинскими методами управления. Возможно, я слишком строг к Эренбургу. Условия жизни были таковы, что без примирения он бы не выжил. Ему не хватало настойчивости в отстаивании собственного понимания событий, своей позиции. Так было не всегда, порой он проявлял твердость. Вспоминается, когда Сталину однажды понадобилось публичное выступление с заявлением о том, что в СССР нет антисемитизма, и он решил привлечь к его составлению, точнее, к его подписанию (авторов для такого документа у него имелось достаточно) Эренбурга и Кагановича. Каганович буквально извертелся весь, когда Сталин разговаривал с ним по этому поводу. Чувствовалось, как ему не хочется делать это. Но он все же сделал то, о чем ему сказал Сталин. Затем кому-то поручили переговорить на этот счет с Эренбургом. Эренбург категорически отказался подписывать такой текст. Это свидетельствует о том, что он обладал характером и решился противостоять воле Сталина, хотя тот с ним лично в данной связи не разговаривал»[888].

Этот текст требует подробных комментариев. Но, говоря коротко, по-видимому, Хрущев, встречаясь с Эренбургом, не сталкивался с тем, чтобы тот выражал свое решительное несогласие с лидером страны, — отсюда его представление о недостаточной твердости писателя в сталинские времена…

Эренбург Сталина пережил. Он нашел силы начать новую жизнь с чистого листа, на котором написал слово «оттепель»…

Сюжет второй.

Письма Хрущеву; они иные, и о жизни и о смерти в них речи нет. Хотя…

В первом письме, адресованном «товарищу Хрущеву Н. С.» в октябре 1955 года[889], Эренбург возмущается безалаберностью аппарата ЦК, срывающего важные международные планы из области «борьбы за мир». В 1956-м он пишет «уважаемому Никите Сергеевичу» о кризисной ситуации в движении сторонников мира в связи с событиями в Венгрии[890]. Тогда же состоялось и личное знакомство Эренбурга с Хрущевым, беседа которого с Корнейчуком[891] и Эренбургом заняла больше двух часов. Хрущев произвел на Эренбурга впечатление человека живого и не злого ума, не слишком, правда, обремененного знаниями и культурой. Под конец долгого разговора Эренбург попытался вступиться за опального М. М. Зощенко, но из этого ничего не вышло:

«Н. С. Хрущев не дипломат, — вспоминал Эренбург, — и, глядя на него, я сразу понял, что он мне не верит, да он и сказал „У меня другая информация…“. Я ушел с горьким привкусом: намерения у него хорошие, но все зависит от „информации“ — кого он слушает и кому верит»[892].

Тем не менее с той поры в его письмах Никита Сергеевич — неизменно «дорогой».

Именно завязавшееся знакомство позволило Эренбургу отправить лично Хрущеву письмо, адресованное в ЦК КПСС, о разнузданной кампании, открытой против него в печати[893]. Хотя формально она и считалась литературной, фактически носила политический характер и, разумеется, была поддержана и даже скоординирована просталинскими силами аппарата ЦК. Письменного ответа Эренбург не получил, но кампания (на время) заметно поутихла. Такая эффективность подсказала Эренбургу обращение к Хрущеву в связи с проблемами, возникшими при печатании первой книги мемуаров «Люди, годы, жизнь» в «Новом мире». Почти все последующие письма Эренбурга Хрущеву связаны именно с публикацией эренбурговских мемуаров, и об этом шла речь выше. Отметим, что все эти письма передавались Хрущеву через его помощника по культуре B. C. Лебедева.

Поняв из разговоров с охотно говорливым первым секретарем ЦК, что он с симпатией относится к Н. И. Бухарину, и надеясь на то, что реабилитация «правых» стоит в повестке дня ЦК, Эренбург смело передал Твардовскому в «Новый мир» машинопись первой книги мемуаров с главой о юности друзей своих гимназических лет, Бухарина и Сокольникова. Однако Твардовский проводить такую главу через цензуру отказался, предложив Эренбургу заняться этим лично. Сегодняшнему читателю, возможно, странно будет, что вопросы, связанные с разрешением в печать или запрещением художественных текстов в те канувшие в Лету времена решал глава государства, но это так: запретить такой текст, разумеется, могли многие, а вот взять на себя ответственность за его разрешение не рискнул бы никто другой. Не рискнул, правда, и Хрущев[894]…