3. Взгляд из Брюсселя, Берлина и Парижа; Поездки в Москву (1921–1938)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

3. Взгляд из Брюсселя, Берлина и Парижа; Поездки в Москву (1921–1938)

25 октября 1920 года Эренбурга арестовала ВЧК, затем освободила благодаря вмешательству Н. И. Бухарина; в марте 1921 года он отбыл за границу с советским паспортом. Вскоре после приезда в Париж, в конце мая, Эренбурга выслали из Франции, и ему (с помощью бельгийского писателя Ф. Элленса) удалось обосноваться в Бельгии, где за месяц им был написан роман «Хулио Хуренито»; одновременно для журнала Элленса «Signaux de France et de Belgique» Эренбург написал статью «Русская поэзия и революция»[1450], в которой сгруппировал лучших, на его взгляд, поэтов в зависимости от их отношения к революции (противники: Цветаева и Бальмонт; сторонники: Брюсов и Маяковский; промежуточная группа: Вяч. Иванов, Мандельштам, Волошин, Ахматова, Пастернак, Блок, Белый и Есенин). «Осип Мандельштам, поэт камня и величия, соборов и Баха, не поддался вялому лиризму слез и отчаяния. Потрясенный пафосом событий, он воскликнул: „Ну что ж, попробуем…“»[1451], — далее следуют знаменитые и еще недавно отвергавшиеся Эренбургом строки «Сумерек свободы». Возможно, это было первое упоминание о поэзии Мандельштама по-французски. Обосновавшись с ноября 1921 года в Берлине, Эренбург выпустил около двух десятков книг, сотрудничал в «Новой русской книге», пропагандируя современную русскую поэзию, вместе с Эль Лисицким издавал конструктивистский журнал «Вещь».

Эренбург включил стихи Мандельштама (из «Ковчега») в свою антологию «Поэзия революционной Москвы» (Берлин, 1921), а в программной статье «О некоторых признаках расцвета российской поэзии»[1452], отметив мужественность как один из признаков русской поэзии эпохи катастроф, назвал в качестве высших достижений русской поэзии, в частности, и то, что осуждал еще в 1918-м, — «Двенадцать» Блока и «Сумерки свободы» Мандельштама. В статье Эренбурга, стилизованной под обзор новой русской поэзии вымышленного французского критика Жана Сало[1453], стихи Мандельштама рассматривались в контексте устойчивого противопоставления поэзии («европейскость» и «мертвечину» Петрограда подчеркивают, по мысли Эренбурга, сборники издательства «Петрополис», создающие впечатление, что войны и революции не было):

«Если Мандельштам жил бы во Франции, он был бы комичным эпигоном (pompier), вся эта мифология, географическая звукопись и пр. нам (т. е. французам) давно ничего не говорят. Но к его работе в России я отношусь с величайшим уважением. Ваш поэтический язык еще настолько девственен, несделан (как я вам завидую!), рыхл, что упругая, конструктивная поэзия Мандельштама (при всей ее археологичности) — явление положительное».

В статье Эренбурга «Русская литература в 1922 году», напечатанной по-французски, содержится то же противопоставление поэзии Москвы и Петрограда; среди питерских стихотворцев, пишет Эренбург, «всего лишь два настоящих поэта — Анна Ахматова (Anno Domini, 1921) и Мандельштам (Tristia)»[1454]. В рецензии на «Tristia» (Берлин, 1922) Эренбург отметил своевременную мужественность стихов Мандельштама в эпоху революции и их неизменную патетичность («Мандельштам патетичен всегда, везде, это не ходули, но рост, но манера, но голос»). Важным в устах именно Эренбурга было осознание автора «Tristia» «одним из немногих строителей» — в уже «великих „Сумерках свободы“» он углядел столь ценимую «современность», но вне «юродствующих восторгов и кликушеских причитаний», на которые еще недавно и был так падок сам, полагая их знаком нового искусства: «Пусть это не постройки заново, а лишь ремонт старых ямбов (наивное и постепенно уходящее предпочтение внешне новых форм), но никто лучше его не знает тайны цемента, скрепляющего неповоротливые стопы»[1455]. Эренбург связывает переход от «Камня» к новой книге со всем, что испытал Мандельштам в последние годы:

«Блуждая по темной России — от Киева до Тифлиса, от Петербурга до Феодосии, испытав десятки мобилизаций и расстрелов, ожидая смерти в закроме контрразведки — он заболел человеческой любовью, причастился очищающей и освобождающей потери»[1456].

Рассуждая в другой статье о конструктивизме в современном искусстве, Эренбург заметил, что часто он выявляется в творчестве поэтов, внешне якобы стоящих в стороне от так называемого «нового искусства», но «живых и поэтому не могущих отойти от современных орудий поэтического производства, как например Мандельштам и Цветаева»[1457]. В написанную еще в России книгу «Портреты русских поэтов» (Берлин, 1922) вошел и «портрет» Мандельштама, «в котором все цельно и гармонично», но построено на последовательном контрасте «„незыблемости“ стихов „Камня“, давящих грузом германского ума, и суетливости, даже легкомысленности их автора». Говоря о революции, Эренбург написал о прозрении поэта:

«<…> бедный Мандельштам, который никогда не пьет сырой воды, и, проходя мимо участка комиссариата, переходит на другую сторону, — один понял пафос событий. Мужи голосили, а маленький хлопотун петербургских и других кофеен, постигнув масштаба происходящего, величие истории, творимой после Баха и готики, прославил безумие современности: „ну что ж, попробуем огромный, неуклюжий, скрипучий поворот руля“».

Этот прием, связанный и с пониманием стиха, и со склонностью подмечать смешное, неизменно присутствовал в устных рассказах Эренбурга о Мандельштаме (как поведал известный летчик Б. Г. Чухновский, в Париже в 1930 году Эренбург настолько точно описал внешность, поведение, повадки Мандельштама, что, случайно увидев в Сухуми незнакомого ему прежде поэта, он его сразу опознал[1458]). Эти, подчас смешные, рассказы не были ироничными; как вспоминала Я. Соммер: «Эренбург мог говорить и даже писать о долгах Мандельштама, но при этом он горячо любил О. Э.»[1459] Такова и глава о Мандельштаме в мемуарах «Люди, годы, жизнь», породившая впоследствии клише «эренбурговский Мандельштам»[1460]. С 1920 года символика «Сумерек свободы» остается для Эренбурга знаковой (она употребляется в его текстах, заполняющих диапазон от провокативного в 1921-м до едва ли не демагогического в 1965-м). В романе «Необычайные похождения Хулио Хуренито» (1921) образы «сумерек свободы», «поворота руля», «корабля, идущего на дно» существенны в трех главах (в 23-й — когда герои оказываются в Петрограде, на лекции в Тенишевском училище (!), где слышны лозунги «Уберите свободу, она тяжелее всякого ярма!», и в последующем утверждении «великого провокатора» Хуренито: «Наступают как будто полные сумерки свободы»; в 25-й, с подзаголовком «Спор о свободе в ВЧК», — где Хуренито, обсуждая лозунг «РСФСР — подлинное царство свободы» и признав, что за год революции большевики «вышибли из голов <…> само понятие свободы», заметил: «Но мне очень обидно видеть, что в безумном повороте корабля повинен не руль, а волны»; и в 27-й главе, где герой по имени Эренбург в кабинете Ленина представляет себе всю угрюмую Россию «диким кораблем, отчалившим в ночь»[1461]).

В романе «Рвач» (1924), в главе о Киеве эпохи Гражданской войны, появляется образ «первейшего поэта», в котором угадываются черты Мандельштама:

«Это был вымирающий ныне тип традиционного поэта, всю свою жизнь нищенствующий и бескорыстно влюбленный в былую помпезность, веселое дитя, надоедливая птица, словом, чудак, не раз описанный нашими предшественниками <…>. Его стихи были формулами звукового блаженства»[1462].

Образ поэта дан через восприятие молодого ловкача, овладевшего версификацией, чтобы достичь общественного положения; при личной встрече с ним поэт, раздосадованный формальными ухищрениями пустой души, останавливает его жестким вопросом: «Скажите, зачем вы это делаете?»[1463] Именно о романе «Рвач» Мандельштам в феврале 1926 года сообщал жене из Ленинграда[1464]: в ГИЗе Федин и Груздев «стараются протащить „Рвача“ Эренбурга» — как оказалось, безуспешно.

Перечислим отсылки к стихам Мандельштама в эренбурговских текстах 1920-х годов. Эпиграф к книге «Белый уголь, или Слезы Вертера», куда вошли очерки 1922–1927 годов («В ком сердце есть, тот должен слышать, время, / Как твой корабль ко дну идет») и фраза в предисловии («Обманчивым дневным формулам я предпочитаю несвязный бред. В стихах Осипа Мандельштама старый маниак бессмысленно повторял: „Россия, Лета, Лорелея“, соединяя в одно — время и пространство, образ своей эпохи, уютный как любовь мечтательного бурша, и холод исконного бытия»); в очерке «Глазами проезжего» (1926; вошел в «Визу времени», 1933): «Я не осмеливаюсь прославить купол Айя-София — о нем уже написаны немецкие монографии и стихи Осипа Мандельштама»; в очерке «Грузия» (1926): «„Горбатому Тифлису“ посвящает стихи Мандельштам»[1465]. В главу «Притяжения и отталкивания» книги «Мы и они» (русские писатели о Франции), которую Эренбург составил вместе с О. Савичем в 1930 году, были включены 18 строк из стихотворения «Я не увижу знаменитой Федры…».

О поддержании эпистолярных связей Мандельштама с Эренбургом говорит письмо 1929 года М. Зенкевичу о проблемах с переводами Майн Рида, в котором Мандельштам берется раздобыть необходимые французские издания «частью в Киеве, частью через Эренбурга»[1466]; в 1927 году Эренбург послал адрес Мандельштама («Лицей кв. 7. Детское Село») П. П. Сувчинскому, отвечая на его запрос[1467].

Вполне возможно, что очередная личная встреча наших героев случилась в Москве в январе 1924 года (они оба были на похоронах Ленина 27 января 1924 года, о чем пафосно отчитались в прессе[1468]; при этом в однодневной газете «Ленин», которую Эренбург редактировал вместе с В. Инбер, материалов Мандельштама нет). Может быть, к 1924 году относится встреча, назначенная Мандельштаму Эренбургом в ресторане «Прага», которую упоминает Миндлин[1469]. Встречались ли они в 1926-м — неизвестно, зато о встрече в 1932-м есть свидетельства очевидца[1470], а встречу в 1938-м Эренбург сам упоминает в мемуарах[1471].

Приехав в СССР в июне 1934 года, Эренбург узнал об аресте Мандельштама и говорил об этом с Н. И. Бухариным, который писал Сталину о волнениях в писательской среде в связи с арестом поэта. Поездка Эренбурга в Воронеж (16–18 июля) была незапланированной и скоропалительной (до нее он побывал с Андре Мальро на художественных промыслах и на Волге, а после нее вместе с дочерью ездил на Север — собирал материал для нового романа «Не переводя дыхания»; увиденное в Воронеже ни в какой литпродукции Эренбурга не использовалось); скоропалительность поездки связана с тем, что Эренбургу удалось присоединиться к начальнику строительства магистрали Москва — Донбасс, направлявшемуся из Москвы в Воронеж (это камуфлировало цели Эренбурга, но о магистрали Эренбург ничего не написал, хотя виденные им стройки того времени занимали немалое место в его писаниях). Думается, что Эренбургу стоит верить, когда в мемуарах «Люди, годы, жизнь» он напрямую связал эту поездку с Мандельштамом: «Летом 1934 года я искал его в Воронеже»[1472]. Однако найти Мандельштама Эренбург не смог — видимо, не рискнул из осторожности спрашивать адрес ссыльного у незнакомых ему местных и сугубо советских писателей. В этой связи отметим некий эпизод 1966 года. Читатель Эренбурга Чириков (возможно, бытовой краевед) запросил его о поездках в Воронеж, в своем запросе он о Мандельштаме ничего не спрашивал: погибший поэт оставался все еще малоизвестным — даже в Воронеже. Как обычно, читателю ответила секретарь Эренбурга Н. И. Столярова. Сочиняя ответы ежедневным корреспондентам шефа, она обычно использовала его пометы на письмах, если они были, но в данном случае их не было, и Н. И., дружившая с Н. Я. Мандельштам, сочиняя ответ, автоматически увязала Воронеж с погибшим поэтом, использовав фразу из мемуаров Эренбурга; получилось так: «24 декабря 1966 г. Уважаемый товарищ Чириков! В Воронеже я был в 1934 году, и после этого мне не приходилось там бывать. В Воронеж я приехал, чтобы навестить моего друга поэта Мандельштама, который там жил в эти годы. Сожалею, что ничего большего Вам написать не могу»[1473]. Эренбург этот ответ просмотрел и велел его переписать: фразу о Мандельштаме он вычеркнул. О воронежской невстрече с Эренбургом Н. Я. Мандельштам в воспоминаниях не упоминает вообще[1474]. Я запрашивал Н. Е. Штемпель о том, какие были разговоры в доме Мандельштама, когда в Воронеж приехал Эренбург, и она мне ответила 15 октября 1985 года:

«В период моего знакомства и постоянного общения с Мандельштамом, как Вы выражаетесь, „эренбурговская тема“ не возникала. Из своих современников очень часто О. Э. вспоминал Ахматову, Пастернака, Шкловских, как-то — Тынянова, Катаева (последний прислал свою книгу с надписью). Я думаю, что в 1934 году Мандельштамы не могли и не виделись с И. Г. Основания: Н. Я. попала надолго в больницу с сыпным тифом, О. Э. чувствовал себя ужасно. Вначале — гостиница, потом в привокзальном поселке снял застекленную терраску… „Эренбурговская тема“ появилась у Н. Я. после смерти О. Э., когда она уже жила в Москве. К этому времени относится и дружба с Н. И. Столяровой»[1475].

О том, что судьба Мандельштама занимала в 1934 году Эренбургов, говорит, в частности, вопрос в конце парижского письма Л. М. Козинцевой-Эренбург к ее киевской подруге художнице С. К. Вишневецкой (первым ее мужем был шурин Мандельштама Е. Я. Хазин) 23 октября 1934 года: «Привет горячий Лене (художница Е. М. Фрадкина, вторая жена Е. Я. Хазина. — 6.Ф.) и Жене (Е. Я. Хазин. — Б.Ф.). Как Надя и О. Э.?»[1476] Заметим, что в 1930-е годы с Мандельштамом в Москве и Ленинграде общался зять Эренбурга, поэт и прозаик Б. М. Лапин[1477], и это был надежный источник информации для И. Г.

Информация об Эренбурге в связи с важным для судьбы Мандельштама звонком Сталина Пастернаку не кажется безошибочной. По свидетельству Н. Я., сразу после разговора со Сталиным Пастернак зашел к Эренбургу и сообщил ему о разговоре с вождем, а больше никому о нем не говорил — слух о звонке Сталина пошел по Москве именно от Эренбурга[1478]; Л. Флейшман также подчеркивает роль Эренбурга в распространении слуха о звонке и (с помощью А. Мальро) использовании его в ситуации, связанной с открытием Первого съезда советских писателей[1479]. Звонок Сталина справочники относят к 13 июня 1934 года[1480], а Эренбург приехал в Москву 17 июня — неужто Пастернак четыре дня никому не сообщал о столь значимом разговоре?

Требует уточнения и фраза из главы о Мандельштаме в книге «Люди, годы, жизнь»: «В последний раз я его видел весной 1938 года в Москве»[1481]. Эренбург приехал в Москву из Испании, где был военкором «Известий», на две недели 24 декабря 1937 года, а 29 декабря уже был в Тбилиси на пленуме ССП и в Москву вернулся поездом в начале января 1938-го. (Отмечу, что тем же поездом ехал Фадеев, и, как вспоминал Эренбург, «А. А. Фадеев принес несколько стихотворений Мандельштама, сказал, что, кажется, их удастся напечатать в „Новом мире“»[1482]; в предисловии к публикации стихов Мандельштама в 1965 году Эренбург пишет, что Фадеев показал ему верстку[1483].) Видимо, Эренбург рассказал об этом при встрече Мандельштаму, который был в Москве вплоть до 3 марта 1938 года. Встреча эта могла произойти никак не весной, а, думаю, лишь с января по первую половину февраля, когда начались грозные для Эренбурга события — их череда тянулась до апреля и поглощала его всецело: готовился процесс по делу друга его юности Н. И. Бухарина, трудно было не связать с этим то, что впервые у Эренбурга отобрали зарубежный паспорт, затем ему настоятельно рекомендовали прийти на открывающийся судебный процесс, и 2 марта (в первый день его работы) на двух заседаниях процесса Эренбург присутствовал, ужасаясь услышанному и не понимая его, однако писать о процессе наотрез отказался. 15 марта Бухарина расстреляли, а 21 марта 1938 года Эренбург обратился к Сталину с просьбой выпустить его в Испанию[1484] и получил отказ — лишь после крайне рискованного вторичного обращения к вождю в конце апреля последовало неожиданное разрешение. В начале мая 1938 года Эренбург, едва ли не раздавленный увиденным в СССР, вернулся в Барселону. А 2 мая 1938-го арестовали Мандельштама и отправили в лагерь — в желтом кожаном пальто, подаренном ему Эренбургом[1485] (в этом пальто его и запомнили солагерники). Одна и та же дьявольская сила отпустила (на время) Эренбурга и погубила Мандельштама — такая вот лотерея[1486].

В 1938 году Мандельштам погиб; этот год оказался смертельно опасным и для Эренбурга, но он таил также смертельную опасность и для Л. М. Козинцевой-Эренбург, которая в каждую поездку мужа в СССР навещала в Ленинграде свою мать. 11 января 1938 года на допросе арестованного 21 октября 1937-го в Ленинграде Б. К. Лившица ей была отведена роль «троцкистского эмиссара» парижского «центра», вербовавшего в шпионы; в протоколе допроса среди других обвинений против нее значится: «Ее возмущало отношение советской власти к писателям, в частности, „расправа“ с О. Мандельштамом»[1487]. Местонахождение «троцкистского эмиссара» было в тот момент не известно ленинградскому Большому дому, а когда в начале мая Л. М. со свеженьким загранпаспортом приехала в Ленинград, Большой дом не проявил расторопности, может быть потому, что следователей НКВД в ту дивную пору отстреливали с не меньшей тщательностью и регулярностью, чем их жертв.