VII. Эренбург и Замятин[**] (История контактов и взаимоотношений с финальной загадкой)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

VII. Эренбург и Замятин[**]

(История контактов и взаимоотношений с финальной загадкой)

В двух важных для судьбы писателя Евгения Замятина документах — заявлении о выходе из Союза писателей (1929) и в письме Сталину (1931) — ссылки на Илью Эренбурга были достаточно значимыми. В написанных 30 лет спустя и подводящих итоги всей жизни мемуарах Эренбурга «Люди, годы, жизнь» имя Замятина фактически не встречается (всего два проходных упоминания на полторы тысячи страниц книги).

Тридцать лет — срок немалый для переоценок прошлого, но он не объясняет этого контраста: ощущение загадки остается.

Между тем сохранилось 26 писем Эренбурга в замятинском фонде ИМЛИ — основной свод документов к теме «Эренбург — Замятин». Они относятся к периоду 1923–1931 годов, но, по-видимому, не исчерпывают всех написанных Эренбургом Замятину писем. Ответные письма Замятина, увы, уничтожены никак не позже 1940 года, когда в Париже Эренбург уничтожил весь свой архив.

В том же 1940-м Эренбург привез из Парижа лишь часть своих книг, оставив остальные у знакомых, и после войны мало что смог вернуть: небольшая часть книг погибла во время войны, что-то пропало потом. В конце 1947 года Эренбург составил полный перечень своей московской библиотеки[1630], в котором значатся три книги Замятина: «Уездное» (1916), «Островитяне» (1922) и «Нечестивые рассказы» (1927), причем, судя по авторской помете в списке, последняя книга была с автографом Замятина. Однако когда я получил возможность ознакомиться с библиотекой Эренбурга, «Нечестивых рассказов», как и ряда других книг с автографами, в ней уже не было, так что содержание этой надписи Замятина, увы, неизвестно.

К 1922 году, когда Замятин познакомился с дошедшими до Петрограда берлинскими изданиями «Хулио Хуренито» и «Неправдоподобных историй», Эренбург знал замятинские книги «Уездное», «На куличках», «Островитяне» и статью «Я боюсь». За плечами обоих писателей к тому времени лежали нелегкие пути, во многом различные, в чем-то сходные.

Вот их пунктир.

Замятин Евгений Иванович — родился в 1884 году на Тамбовщине, в семье православного священнослужителя. В 1902 году с золотой медалью окончил Воронежскую гимназию и поступил в Санкт-Петербургский политехнический институт. Принимал участие в революционных событиях 1905 года, стал членом РСДРП(б), был арестован и выслан под особый надзор полиции. В 1906 году надзор отменили, запретив жить в столице (это Замятин нарушил, за что в 1911-м был выслан из Петербурга). В 1908 году окончил институт, получив звание морского инженера; был оставлен при кафедре корабельной архитектуры. В том же 1908 году — литературный дебют. Повесть «Уездное» (1913). В 1913 году по общей амнистии — возвращение в Петербург. Знакомство с А. М. Ремизовым. Повесть «На куличках» (1914), судебное преследование за нее. С марта 1916 года — в Англии; строительство ледоколов по российским заказам. В сентябре 1917 года возвращается в Петроград… Арест в 1922-м; несостоявшаяся депортация за границу на «философском пароходе».

Эренбург — родился в Киеве в 1891 году в еврейской буржуазной семье, в 1895 году — переезд в Москву. Гимназия. Бухарин и Сокольников, участие в революции 1905 года, вступление в РСДРП(б). Уход из 6-го класса гимназии. Арест, тюрьма, высылка. С декабря 1908 года — эмиграция, Париж, большевистская группа (Ленин, Каменев и др.), уход из нее. Стихи. Парижская богема. Волошин, Савинков. Военные корреспонденции 1915–1917 годов. Июль 1917 года — возвращение в Россию. Политические и географические метания 1918–1920 годов (Москва — Киев — Ростов — Коктебель — Тифлис — Москва). Весна 1921 года — отъезд на Запад с советским паспортом.

В 1922 году в берлинском журнале «Новая русская книга» Замятин и Эренбург рассказали о своем восприятии Октябрьского переворота. Замятин: «Очень жалко, что не видел февральской революции, и знаю только октябрьскую. <…> Это все равно, что никогда не знать влюбленности и однажды проснуться женатым, уже лет этак десять»; Эренбург не столь прямодушен: «Октября, которого так долго ждал, как и многие, я не узнал»[1631].

В человеческих портретах Замятина и Эренбурга, как они возникают в воспоминаниях, дневниках и письмах современников, больше различий, чем сходства. Замятин — «гладкий, уверенный, вымытый, крепенький — тамбовский англичанин»[1632]. Ирония и сдержанность. Фронда, так раздражавшая нефрондирующих коллег[1633]. Неуступчивость в литературе. Эренбург — в костюме, посыпанном пеплом от трубки, с карманами, набитыми газетами. Его ирония и фронда[1634] (на Западе). Его попытки стать мостом между левым искусством России и западным авангардом. Его желание работать на Западе, а печататься в России. Возрастающая плата за такую роскошь.

Когда в начале 1922 года в Берлине вышли первые книги прозы Эренбурга и ему удалось переправить несколько их экземпляров в Россию, первой его заботой было (в письме к М. Шкапской): «Дайте Замятину на прочтение „Хуренито“ и „Неправдоподобные истории“ — я его ценю как прозаика (лучше Пильняка много. Единственный европеец!)»[1635] — это 31 мая 1922 года; 11 дней спустя в очередном письме Шкапской снова: «Меня очень интересует мнение Замятина о „Хуренито“»[1636].

Мнение Замятина стало известно — он высказал его в статье «Новая русская проза»[1637], а затем в специальной статье «Илья Эренбург»[1638], известной меньше. Самое существенное в замятинских оценках — признание «современности» как важнейшего качества Эренбурга:

«Эренбург — самый современный из всех русских писателей, внутренних и внешних, — или не так: он уже не русский писатель, а европейский, и именно потому — один из современнейших русских. Это — конечно еретик[1639] (и потому революционер) — настоящий. У настоящего еретика есть то же свойство, что у динамита: взрыв (творческий) — идет по линии наибольшего сопротивления».

Затем — очень лестное для автора «Хулио Хуренито» признание, что «роман — умный», И еще признания:

«Остро отточенная ирония. Это — тоже оружие европейца, у нас его знают очень немногие; это — шпага, у нас — дубинка, кнут. На шпагу — поочередно, безжалостно — нанизывает Эренбург империалистическую войну, буржуазную мораль, религию, социализм, государство — всякое».

Полезными для Эренбурга могли быть и замечания Замятина о языковых шероховатостях (в значительной мере — следствие торопливости, т. е. обратной стороны эренбурговской плодовитости). Статьи Замятина привели Эренбурга в восторг: «Если ты встречаешься с Замятиным, скажи ему, — писал он 19 мая 1923 года Елизавете Полонской, — что я очень обрадован его статьей обо мне и послал ему письмо через [журнал] „Россию“[1640]. Не думай, что я столь падок на похвалы. Просто я ценю очень мастерство и европейскость Замятина»[1641]. А за день до того Эренбург писал М. Шкапской: «Была большая и полновесная радость: прочел (в „России“. — Б.Ф.) статью Замятина обо мне. Редко чьи-либо слова производили на меня столь ободряющее впечатление»[1642].

Незадолго до статьи Замятина о новой русской прозе Эренбург напечатал свои несколько фельетонные заметки на ту же тему[1643]. Слова «новая русская проза» он употреблял не в смысле новинок книжного рынка: речь шла о новизне эстетической. Желание, чтобы новые исторические реальности немедленно отражались в новой эстетике, заставляло Эренбурга обманываться и принимать общую для разнородных авторов Серапионовскую вывеску за реальное осуществление эстетики конструктивизма в прозе. Эстетика конструктивизма, которой сам Эренбург присягнул, вернувшись на Запад из Москвы, завершила его политическую перестройку (признание status quo в России и стратегической программы строительства светлого будущего). Справедливо решив, что символизм и старая натуральная школа остаются в прошлом, Эренбург сформулировал шесть условий новой прозы, среди которых (наряду сточным планом, ясностью, сюжетностью, ощущением материала и тому подобными наивностями) было «приятие Октября не как метафизики, а как перерождения тканей» (последнее, разумеется, без какого-либо намека на злокачественность). Это разъясняет прежде сказанное им о Замятине: «Большому мастеру, Замятину, глубокая, органическая отчужденность от происшедшего в действительности сдвига (т. е. от того же Октября. — Б.Ф.) помешала стать строителем новой прозы». Слово «отчужденность» — неточное. Не будучи противником революций в принципе, Замятин, держась с властями корректно, ненавидел установившийся послеоктябрьский режим. Роман «Мы», к тому времени уже написанный, но Эренбургу еще не известный, также не подтверждает «отчужденности». И все же мысль Эренбурга о связи «строительства новой прозы» с приятием писателем политической реальности не так уж наивна для той поры — достаточно в этом смысле назвать прозу Платонова, Бабеля и Зощенко в противовес, скажем, прозе Булгакова и Набокова[1644]… Впрочем, в то время Эренбург легко менял эстетические пристрастия, и вскоре он с куда большим оптимизмом высказывался о месте Замятина в литературе новой России: «Я прочел „Нечестивые истории“ и снова возроптал: „Почему Замятин не пишет романов?“»[1645] и через год снова: «Обязательно пишите роман, а то страшно за русскую письменность»[1646].

Первая личная встреча Эренбурга с Замятиным произошла в Ленинграде в марте 1924 года. Собираясь приехать на неделю в северную столицу, Эренбург в письме из Москвы Елизавете Полонской специально оговаривал необходимость повидать Замятина: «Устрой, чтоб я за это время мог бы повидать всех петербургских confr?res’ов, т. е. Замятина и молодых»[1647].

Именно мартовская встреча 1924 года положила начало их систематической переписке.

Находясь за границей, Эренбург неизменно помогал русским друзьям-писателям с переводами их книг в Европе. Уже 11 мая он сообщил Замятину из Берлина: «Я предложил чешскому и<здательст>ву „Авентинум“ издать „На куличках“ и „Островитян“. На днях должно выясниться. Тогда сообщу Вам»[1648].

Приведем еще несколько отрывков из писем Эренбурга Замятину того времени.

6 июля 1924 года: «<…> большое спасибо Вам за письмо о „Жанне“. Почти со всем из того, что Вы говорите, я согласен. Но как видно книга еще не вышла, и Вы читали только начало в „России“. Будьте до конца добрым и, когда прочтете роман целиком, напишите мне о нем. Начало кажется слабее всего остального. Мне очень интересно, что Вы думаете о его построении и развитии сюжета. Получили ли Вы ответ от чехов („Aventinum“)? Я предложил парижскому и<здательст>ву „Renaissance de Livre“ издать перевод „Остров<итян>“. Выяснится до сентября».

18 августа 1924 года: «Как только приеду в Париж (в начале сентября), займусь тотчас же устройством Ваших пьес».

1 декабря 1924 года: «Я сейчас стараюсь устроить франц. переводы Ваших вещей. Сильно мешает раздражение против русских, вызванное отсутствием конвенции и бесплатностью переводов. Ведь ни Роллан, ни Кроммелинк, ни Дюамель[1649] не получили из России ни копейки. И их издатели — также. Поэтому они склонны платить той же монетой. Однако, надеюсь дело все же устроить».

18 января 1925 года: «Работаете ли Вы? Где должны появиться Ваши новые вещи? Я уже писал Вам, чтобы Вы прислали мне Ваши книги: рассчитываю устроить французский перевод. Здесь теперь явный интерес к современной русской литературе, но переводят без толку и безграмотно по большей части»[1650].

К сожалению, мы не знаем замятинских отзывов о книгах «Любовь Жанны Ней», «Рвач», «Бурная жизнь Лазика Ройтшванеца», которые Эренбург по мере их выхода посылал Замятину и о которых Евгений Иванович писал их автору.

Тема романа «Мы» впервые возникает в письме Эренбурга Замятину 4 апреля 1925 года:

«Напишите немецкому переводчику, чтоб он выслал мне копию романа „Мы“, и сообщите мне адрес амер<иканского> и<здательст>ва, откуда я мог бы выписать английский перевод (это очень важно для того, чтобы франц<узское> и<здательст>во могло бы ознакомиться с книгой). Есть серьезные надежды устроить перевод этой книги здесь. Сделаю все мыслимое для этого»[1651].

16 ноября 1925-го — снова: «У „Геликона“ дела как-то все не налаживаются… Я же веду разговоры (касательно „Мы“) с другими французскими и<здательст>вами. Думаю, что в течение ближайшего времени все выяснится». В ту пору у Эренбурга самого было немало издательских забот, что прорывается в его письме:

«<…> здесь изрядно скучно. А мне и трудно. Скажите, дорогой Евгений Иванович, откуда у людей столь твердое желание сделать нашу писательскую жизнь несносной? Что так — Вы знаете. „Рвач“ лежит в рукописи. И пр. А здесь — здесь меня травят вовсю…»[1652].

В самом начале 1926 года Эренбург получил от Замятина авторскую рукопись романа «Мы», написанного еще в 1920-м и запрещенного в СССР (в 1924 году книгу издали по-английски в США). Отзыв Эренбурга о романе безусловно одобрительный:

«Я прочел „Мы“. Замысел на мой взгляд великолепен. Теперь, думаю, Вы написали бы многое иначе, опуская злободневность иных мест (Великий инквизитор и т. п.). История с „душой“ — сильна и убедительна. Вообще тональность книги этой мне сейчас очень близка (романтизм, протест против механичности и пр.). Удивил меня только ритм. Его хаотичность и подвижность скорей от России 20-го года, нежели от стеклянного города»[1653].

Характерно, что в январе 1926 года Эренбургу и в голову не приходит, что он прочел знаменитую в будущем антиутопию, которую тогда в СССР не просто запретили, но отметили ее клеймом «антисоветской», несмываемым вплоть до 1989 года[1654] (как, впрочем, случилось и с эренбурговским «Лазиком»).

Называя Благодетеля из романа «Мы» Великим инквизитором, Эренбург имеет в виду, надо думать, не только «Братьев Карамазовых», но и написанного почти одновременно с «Мы» «Хулио Хуренито». В романе Эренбурга Великий инквизитор существует в реальных обстоятельствах места и времени (Кремль, 1918), именуется капитаном и важным коммунистом, и даже при несовпадении некоторых биографических черт и суждений прототип его для читателей-современников романа, как и для нынешних его читателей, несомненен. В «Мы» действие унесено далеко вперед, это «Светлое будущее», и Благодетелю — создателю земного рая — не обязательно было дразнить читателя знакомыми внешними чертами («лысый, сократовски-лысый человек»). В «Хуренито» капитан, важный коммунист сам страдает от тяжести взваленного на себя бремени:

«Дезертира-красноармейца надо расстрелять для того, чтобы дети его, расстрелянного, познали всю сладость грядущей коммуны!.. Думаете — легко? Вам легко — глядеть? Им легко — повиноваться? Здесь — тяжело, здесь — мука!.. Я под образами валяться не буду, замаливать грехи, руки отмывать не стану. Просто говорю — тяжело. Но так надо, слышите, иначе нельзя!..»[1655]

Не оспаривая необходимости вести темные массы к светлому будущему, автор сочувствует не только страданиям масс на означенном пути, но и внутренней боли за это стоящих на капитанском мостике. Этот авторский нравственный релятивизм спасает главу «Великий инквизитор вне легенды» от чисто публицистической одномерности, и он же открывает автору «Хуренито» возможность для почти эластичного взаимодействия с режимом, чего не мог позволить себе автор «Мы», предугадавший полное отсутствие у преемников тогдашнего капитана даже ничтожной интеллигентской рефлексии — замятинский Благодетель начисто лишен переживаний этого рода.

Говоря об «опускании злободневных (для 1920 года. — Б.Ф.) мест», Эренбург имел в виду, скорее всего, «регламентированности эпохи военного коммунизма», отмененные при переходе к нэпу (что оказалось, как известно, сугубо локальным не только по объему предоставленных гражданам свобод, но и по времени действия этой отмены, и все-таки еще и в 1926-м сюжет «Мы» казался как бы менее злободневным, чем в 1920-м).

Из двух опасностей, грозящих человечеству, о которых, собственно, и писал Замятин в романе «Мы», — опасности «гипертрофированной власти машин» и опасности «гипертрофированной власти государства»[1656] — Эренбург, признавая замысел романа великолепным, принял в 1926 году лишь «протест против механистичности». Человек богемы, завсегдатай парижских кафе, друг художников и поэтов, сам поэт, Эренбург, не умевший жить без толики парижского воздуха, странным образом почитал сильную российскую государственность, которая — со временем — показала ему свои неограниченные (гипертрофированные, по слову Замятина) возможности по отношению к отдельно взятому (и даже не обязательно «взятому») человеку. То, что он в 1926 году легкомысленно назвал «злобой дня», остается таковой, увы, и по сей день.

В отличие от Замятина Эренбург — минималист, он не отвергал советскую систему в целом; понимая ее «недостатки», он лишь надеялся на постепенное ее реформирование, придавая при этом главное значение повышению общего культурного уровня населения.

Эренбурговские письма Замятину позволяют судить о тогдашнем участии И. Г. в осуществлении западных переводов «Мы». Когда в 1927 году пражский журнал «Воля России» начал вопреки воле автора печатать роман «Мы» в обратном переводе на русский, Эренбург, как об этом сказал сам Замятин, «письмом из Парижа по-товарищески предупредил меня об этом» (это письмо отсутствует в фонде Замятина в ИМЛИ), а затем, как пишет Замятин, «Эренбург по моей просьбе отправил в редакцию „Воли России“ письмо с требованием от моего имени — прекратить печатание отрывков из „Мы“»[1657].

Добиться французского издания «Мы» Эренбургу оказалось совсем не просто. 21 марта 1928 года он сообщает Замятину: «<…> мне нужен английский перевод Вашего романа (для того, чтобы устроить французский перевод). Здесь я его достать не могу. Это спешно. Кроме того, пришлите мне доверенность в виде письма на франц. или английском»[1658].

Еще в феврале 1928-го Эренбург выслал Замятину диппочтой (через посольство) на адрес Наркоминдела парижское издание романа «Бурная жизнь Лазика Ройтшванеца», о работе над которым не раз Замятину писал. 21 марта он напомнил, что книга лежит в НКИД у секретаря коллегии Канторовича. В начале апреля Замятин попросил находившегося в Ленинграде М. А. Булгакова по возвращении в Москву связаться с Канторовичем и попросить его выслать книгу в Ленинград. Булгаков писал Замятину — 12 апреля: «Я захворал, тем не менее Канторовича постараюсь найти», 22 апреля: «Поручение Ваше выполнил — говорил с Канторовичем. Он еще не получил романа Эренбурга, обещал Вам его послать по получении»[1659].

6 мая 1928 года Эренбург сообщил Замятину: «Только что получил из Праги английскую книгу и передал ее в „Nouv<elle> Revue Fran?<aise>“. Надеюсь, что дадут ответ не позже, чем через 2–3 недели. Думаю — выйдет. Получили ли „Лазика“?»[1660] Наконец, 1 июня 1928 года последовало:

«Дорогой Евгений Иванович, спешу сообщить Вам приятную новость: мне удалось устроить французский перевод романа в издательстве „Нувель Ревю Франсез“. Сейчас выписал русскую рукопись. Переводить будет хороший переводчик, француз, хорошо владеющий русским языком. Книга выйдет зимой. Как только подпишу договор, пришлю Вам <…>. Получили ли Вы наконец „Лазика“?»[1661]

Путь «Мы» к читателю был непрост. Но вот 3 марта 1929-го Эренбург сообщает Замятину, что французский перевод «Мы» уже объявлен к выходу: «Выйдет она, думаю, через месяц-два. Перевел молодой француз, хорошо знающий русский язык, Cauvet-Duhamel. Надеюсь, перевод неплох»[1662].

Несмотря на развернувшуюся в СССР активную кампанию травли Замятина и вопреки ей, Эренбург продолжает переписку с Е. И.; возможно, были и другие его письма в 1929 году — одни могли не дойти (шестью годами раньше Замятин писал Льву Лунцу: «Невинность мою и нравственность очень оберегают, и поэтому заграничных писем я аккуратно не получаю»[1663]), другие — не сохраниться, что-то он мог уничтожить перед тем, как оставить их в Ленинграде. Наверняка Эренбург отозвался на замятинское «Письмо в редакцию», напечатанное 7 октября 1929 года в «Литературной газете»; да и письмо 1930 года не производит впечатления написанного после годовой паузы. К выходу Замятина из Союза писателей Эренбург отнесся с уважением, как к поступку мужественному и благородному[1664].

Что же касается эренбурговской оценки романа «Мы», то — для контраста — нелишне будет привести здесь высказывание 1923 года, принадлежащее писателю с устойчивой политической репутацией непродажного и проницательного автора:

«Роман Замятина „Мы“ мне ненавистен. Надо быть скопцом, чтобы не видеть, какие корни в нынешнем социализме. Все язвительное, что Замятин говорит о будущем строе, бьет по фурьеризму, который он ошибочно принимает за коммунизм. А фурьеризм „разносили“ гораздо талантливее, чем Замятин: в одной строчке Достоевского больше ума и гнева, чем во всем романе Замятина»[1665].

Обращаясь в июне 1931 года к Сталину с просьбой разрешить ему уехать из СССР, Замятин, в частности, писал: «Илья Эренбург, оставаясь советским писателем, давно работает главным образом для европейской литературы — для переводов на иностранные языки: почему же то, что разрешено Эренбургу, не может быть разрешено и мне?»[1666] Эренбурговская ситуация, как она сложилась к 1931 году, изложена здесь приблизительно (в Москве Эренбурга едва ли уже считали «советским писателем», и писал он, ориентируясь вовсе не на переводы своих книг в Европе). Тогдашнее положение его вовсе не устраивало. Находясь в тисках жестокого финансового и политического кризиса, Эренбург трудно шел к новой сдаче позиций, надеясь, что со временем либерализация режима (как это называют теперь) облегчит творческую участь присягнувших ему художников. Конечно, Сталин мог и не выпустить Замятина, как он мог, взвесив все аргументы, лишить Эренбурга советского паспорта либо вернуть его в Москву (в 1931 году оба эти варианта с учетом реалий того, что случилось 5–8 лет спустя, для Эренбурга оказались бы гибельными). Но Сталин пошел навстречу Горькому — и Замятин был отпущен.

13 октября 1931 года в своем последнем письме Замятину в Россию Эренбург писал:

«Дорогой Евгений Иванович! Benjamin Gremieux, секретарь Pen Club’a твердо обещал мне выслать Вам визу. Сейчас вообще с визами здесь несколько полегчало, и я думаю, Вы ее, если уже не получили, то получите в самом ближайшем будущем. Я завтра уезжаю на месяц в Италию. Приеду в Париж 16 ноября, надеюсь Вас найти уже в Париже! Сердечно жду. Ваш И. Эренбург»[1667].

В середине ноября 1931 года Замятин выехал из СССР; он приехал в Берлин, откуда отправился в Прагу, затем снова в Берлин и в Париже оказался в феврале 1932-го. Эренбург был среди встречавших его. А. Я. Савич вспоминает о приезде Замятина в Париж: «Мы встречали его триумфально» — и затем рассказывает про обед, данный в честь Замятина Эренбургом и Савичем[1668].

Время и разводило и не разводило Эренбурга и Замятина. Идя к тому, чтобы стать действительно «советским писателем», Эренбург нуждался в моральной опоре и находил ее в первых шагах Испанской революции, в корреспондентской работе для «Известий», в роспуске РАППа. А Замятин, решив, что ему нет места в СССР, не сжигал мостов, сохранял советский паспорт и, общаясь в Париже с давно эмигрировавшими друзьями-художниками, был очень сдержан и корректен в официальных политических высказываниях.

Мы не располагаем сведениями о встречах Эренбурга с Замятиным после 1932 года[1669]. В ответном письме Эренбурга Замятину в марте 1930 года были невеселые слова о Париже кризисного времени:

«Здесь скучновато, а главное для нашего брата весьма неуютно. Я работаю, пишу. Теперь нечто вроде ублюдочного романа: борьба за рынки, спички, хлопок и пр.[1670] Читали ли Вы отрывки, довольно жалко подобранные, из моей последней книги „10 л. с.“? Хотел там передать ужас перед машиной, по форме найти жанр средний между романом и репортажем. Было это в „Кр<асной> Нови“[1671]. Жаль, что не могу послать Вам книгу. Не теряю надежды скоро с Вами лично повидаться и вволю поговорить!»[1672]

А ровно через два года оказалось, что разговора не получается. Почему? — остается лишь гадать. Может быть, при контактах не только литературных, но и человеческих выявилось слишком заметное несовпадение натур. (Так было у И. Г., например, при встрече в Париже — после переписки и знакомства в Ленинграде — с М. Слонимским, писателем, конечно, куда менее значительным, который написал из Парижа К. Федину: «Эренбург милый, но мы с ним так не сошлись во вкусах, как нельзя больше»[1673].) Может быть, со временем прояснились важные политические или человеческие расхождения либо еще что-то. Говоря в первой части об эренбурговском замысле романа «День второй», мы цитировали письмо Замятина в Ленинград 1 августа 1932 года с юга Франции — он явно был в курсе планов эренбурговской поездки в Сибирь, но грустно-ироничный тон (и выражение «Анатоль Эренбург», и слова о том, что «каждому своя Ривьера») — говорит о внутреннем скепсисе. «В Париже, — рассказывает А. Я. Савич, — Замятин как-то быстро потерял себя. Он все писал и никак не мог дописать своего „Аттилу“. Все больше сближался с русскими эмигрантами, подружился с Юрием Анненковым. Мы виделись реже и реже»[1674]. Это свидетельство из окружения Эренбурга, а вот свидетельство совсем с «другого берега», оно дополняет картину — Н. Н. Берберова, знавшая Замятина в Петрограде начала 1920-х, вспоминая случайную встречу с ним в Париже (июль 1932 года), написала:

«Он ни с кем не знался, не считал себя эмигрантом и жил в надежде при первой возможности вернуться домой. Не думаю, чтобы он верил, что он доживет до такой возможности, но для него слишком страшно было окончательно от этой возможности отказаться <…>. Он был наигранно оптимистичен, говорил, что необходимо „переждать“, „сидеть тихо“, что некоторые животные и насекомые знают эту тактику: не бороться, а притаиться. Чтобы позже жить. <…> Я вдруг поняла, что жить ему нечем. Что писать ему не о чем и не для кого, что тех он ненавидит, а нас… немножко презирает. И я думала: если ты здесь, то скажи об этом громко, не так, что с тобой случилось, как тебя мучили, русского писателя, как тебя довели до отчаянья, и сделай открытый выбор. Нет, я это сказать не посмела: мне было жаль его. Доживай и молчи. Это было теперь его тактикой»[1675].

К сказанному, пожалуй, стоит добавить строки о Замятине Зинаиды Шаховской, эмигрантки совсем иной судьбы:

«Замятин был умен и, несмотря на свою уклончивость от сношений с эмигрантами, как-то очень быстро к нам приручился. <…> Такую энергию и трудоспособность я мало у кого встречала, так же как редко встречала среди русских такого всесторонне образованного человека»[1676].

Есть, не знаю насколько точное, свидетельство, что Замятин бывал в Париже на заседаниях Международного конгресса писателей в защиту культуры (июнь 1935 года)[1677], в подготовке которого важную роль сыграл Эренбург. Не очень надежный мемуарист, Ю. Анненков, пишет, что в дни конгресса катал по Парижу в своей машине Замятина с делегатом конгресса Б. Л. Пастернаком[1678]…

Когда в марте 1937 года Замятина хоронили в предместье Парижа Тие, Эренбург находился в Испании…

С тех пор имя Замятина не упоминается ни в переписке, ни в эссеистике Эренбурга, нет его и в мемуарных главах «Книги для взрослых» (1936). А два упоминания в мемуарах «Люди, годы, жизнь» — бессодержательны (в ремизовской главе Замятин и Щеголев названы в качестве кавалеров Обезвелволпала, а в главе о Тынянове, написанной по настоянию Каверина уже после завершения основного свода шести книг мемуаров, имя Замятина замыкает перечень прозаиков старшего поколения, которых знал Эренбург). Удивительно, пожалуй, даже не то, что Замятину не посвящена персональная глава, как Белому, Ремизову, А. Толстому или Тынянову, или хотя бы развернутый абзац, как Бунину или Пильняку, — удивительно то, что даже там, где речь идет явно о Замятине, Эренбург предпочитает безымянную форму (так, рассказывая о том, как ему были приятны хвалебные отзывы о «Хуренито», Эренбург вспоминает, что о его романе «одобрительно отозвались некоторые писатели Петрограда, которых я ценил»[1679], — но ведь это был прежде всего Замятин, поскольку отзывы Шкловского и особенно Тынянова были куда скромнее, критичнее, да и ценил этих писателей тогда Эренбург куда меньше).

Следует сразу сказать, что не имеет смысла искать причину такого умолчания в превентивной цензуре — портретные главы Эренбург посвящал и таким лицам, одно упоминание которых в сколько-нибудь положительном контексте в те годы казалось немыслимым, — Савинкову, А. Жиду, Ремизову, «троцкисту» Истрати, нереабилитированному Бухарину (эту главу так и не разрешили к печати), да и глава о Пастернаке была написана в пору, когда его имя в положительном контексте не проникало на страницы советских изданий, так что Эренбургу пришлось обращаться к Хрущеву за разрешением ее напечатать.

Точно так же ничего не объясняют предположения о возможной ссоре Эренбурга с Замятиным в Париже — очень резкие ссоры с Волошиным, А. Толстым или Пильняком не помешали Эренбургу доброжелательно о них написать, как и политические расхождения с А. Жидом или ссора и даже сцена с пощечиной от Бретона не помешали появлению их имен в мемуарах Эренбурга.

Здесь было что-то иное. Может быть, в чем-то напоминающее ситуацию с Л. Д. Троцким, у которого Эренбург жил в Вене в 1909 году, но, рассказывая об этом, не счел возможным назвать его имени[1680] (Троцкий Эренбургу по-человечески оказался не близок, но писать об этом в пору, когда имя всемирно знаменитого революционера было в СССР залито потоками грязи и клеветы, он не считал допустимым). Думаю, что в пору, когда книги Замятина были в СССР под строжайшим запретом, а само его имя значилось в списке злобных врагов страны, Эренбург не мог себе позволить повествование о нем в духе Н. Н. Берберовой (в человеческом, не идеологическом смысле), а написать о Замятине, обходя то не известное нам, что развело его с Е. И. с Париже[1681], Эренбург тоже не захотел — вот он и выбрал форму глухого умолчания.