VI. Роман Якобсон и Илья Эренбург[**] (Верная дружба)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

VI. Роман Якобсон и Илья Эренбург[**]

(Верная дружба)

«Мой старый друг» — так пишет в мемуарах Илья Эренбург о лингвисте и литературоведе Романе Осиповиче Якобсоне (1896–1982)[1582]. Их дружба имеет четкие временные границы: 1923 (первая встреча в Берлине) — 1967 (год смерти Эренбурга). Интервал огромный, если учесть апокалипсические события, которые он вмещает, географию перемещений героев этих заметок, обстоятельства их судеб и даже, начиная с некоторого момента, гражданскую принадлежность их различным, если не сказать противоборствующим, политическим мирам. Они встречались в Берлине, Праге, Брно, Париже, в 1946-м — в Нью-Йорке, после 1953-го — Москве. В 1923–1932 годах общение было частым и легким, по-семейному тесным, потом — более редким, от случая к случаю, но неизменно сердечным.

Здесь нелишне будет вспомнить также, что еще в сдвоенном № 1–2 журнала «Вещь», который в 1922 году начал издаваться в Берлине под редакцией Эль Лисицкого и Эренбурга (ведавшего литературной частью журнала), было перепечатано из петербургского «Книжного угла» письмо Виктора Шкловского, адресованное Роману Якобсону, с такими словами: «Возвращайся. Настало новое время, и каждый должен хорошо обрабатывать свой сад. Лучше чинить свою дырявую кровлю, чем жить под чужой». Правда, когда в начале апреля номер журнала вышел, сам Шкловский находился уже в Финляндии, бежав 14 марта из Петрограда от разыскивавших его чекистов…

Ограничив себя в мемуарах «Люди, годы, жизнь» повествованием лишь об ушедших людях (исключение — портретные главы, посвященные Пикассо, Неруде, Савичу и — после некоторых колебаний — Шагалу), Эренбург открывает главу, посвященную чешскому поэту Витезславу Незвалу, емким выразительным портретом Романа Якобсона, которому обязан был знакомством с Прагой, с поэтами и художниками чехословацкого авангарда. Так можно написать только о человеке, которого хорошо знаешь:

«Роман был розовым, голубоглазым, один глаз косил; много пил, но сохранял ясную голову, только после десятой рюмки застегивал пиджак не на ту пуговицу. Меня он поразил тем, что все знал — и построение стиха Хлебникова, и старую чешскую литературу, и Рембо, и козни Керзона и Макдональда. Иногда он фантазировал, но, если кто-либо пытался уличить его в неточности, улыбаясь, отвечал: „Это было с моей стороны рабочей гипотезой“. Роман Якобсон начал меня уговаривать съездить в Прагу, соблазнял и домами барокко, и молодыми поэтами, и даже моравскими колбасами (он любил поесть и начинал полнеть, хотя был очень молод)»[1583].

В то время, когда писалась книга «Люди, годы, жизнь», Якобсона уже пускали в СССР, но в массовых изданиях о нем писать не дозволялось: и, чтобы не вызвать дополнительных цензурных придирок (их хватало и без того), Эренбург, как он это умел делать, рассказывая о Якобсоне, сослался на хрестоматийный стих Маяковского «Товарищу Нетте» — визитную карточку и охранную грамоту «Ромки Якобсона» в СССР.

Эрудиция Якобсона потрясала Эренбурга, однако она его не стесняла, как, скажем, познания Тынянова:

«Юрий Николаевич во время первых встреч меня смущал: я был самоучкой с огромными провалами в познаниях <…>. Вместе с тем я был задорен, искал новую форму романа, отрицал то, что защищал годом раньше, и вот Тынянов <…> неизменно учтивый, даже в злых репликах, — меня стеснял, порой страшил»[1584].

Дело, видимо, не в неучтивости Якобсона, а в его открытости и — в еще большей степени — в совпадении привязанностей в поэзии (упомянем изумление Эренбурга перед Хлебниковым, восхищение — несмотря на подчас резкие политические расхождения — Маяковским и пылкую любовь к Пастернаку), в общности политических оценок и житейских увлечений. Все это помогло Эренбургу сразу же принять Якобсона и подружиться с ним, и различия характеров (определенная замкнутость Эренбурга и иногда его капризность) этому не мешали.

В 1923 году Якобсон увлекает Эренбурга в Прагу и знакомит с ее поэтами. Это был особый мир — славянские корни культуры сочетались в нем с активным приятием опыта французского авангарда. Аполлинер, Тцара, Бретон, Элюар, Пикассо многое значили для Незвала, Ванчуры, Тейге, Сейферта; не меньше, чем Маяковский, Пастернак, Татлин, Мейерхольд. Эренбург легко вписался в этот ряд.

«Первый знаменитый писатель нашей ориентации, посетивший Прагу, был Илья Эренбург, — вспоминал Незвал. — Судьба не могла выбрать никого, более подходящего, нежели автор „Хулио Хуренито“ и „Трубок“. Вижу его, как сейчас — он сидит с нами в кафе Юлиша чуть сутулясь, и взгляд его будто мельком останавливается на вас, чтобы снова всмотреться во что-то далекое»[1585].

Об этом же вспоминал в письме к Эренбургу в январе 1961 года поэт, будущий Нобелевский лауреат Ярослав Сейферт:

«Прошло почти сорок лет с того дня, когда я с Вами встретился в Праге. Было это на овощной улице (Фруктовый рынок. — Б.Ф.) в подвальном ресторане. Мы лускали устрицы. При этом также были Роман Якобсон и Карел Тейге[1586]. Иногда страстно хотелось бы воскликнуть — где эти прекрасные годы? <…> В то время мы, самые молодые писатели, вписали Ваше имя на свои знамена»[1587].

Роль и место Романа Якобсона в художественной жизни Праги были исключительными. Незвал вспоминал:

«В Романе Якобсоне я нашел друга, с которым мы говорили о поэзии, прекрасно понимая друг друга. Он был приятелем Владимира Маяковского, Пастернака, русских футуристов, и его опыт нас интересовал. В полемике он не знал равных и часто метко нацеленной репликой защищал нас от нападок мещан от искусства. У него был талант собирать за столом, где он был хозяином, людей, которых никто не собрал бы под одной крышей даже силком. Но он этим не злоупотреблял, и, насколько помню, за столом, где он подымал первый бокал, никогда не доходило до скандала»[1588].

Эренбург и Якобсон были молоды и счастливы — это тоже располагало к дружбе. Подружились и их жены — очаровательная Любовь Михайловна Козинцева, художница, ученица Экстер и Родченко, всю жизнь боготворившая Пикассо, и — как писал Незвал — «прелестная пани Соня Якобсон, изучавшая медицину и говорившая на изысканном чешском языке, в котором звучали верхние и нижние тоны ее родного русского»[1589]. В Берлине, Праге и Брно к ним присоединялись ближайшие друзья Эренбурга Овадий Герцович и Аля Яковлевна Савич и коллега Якобсона, этнограф и фольклорист Петр Григорьевич Богатырев, сохранивший на всю жизнь дружбу не только с Якобсоном, но и с Эренбургами. (Даря в 1962 году Эренбургу свою работу, напечатанную в «Вопросах языкознания», он написал: «Трогательно, что мы с Романом опять вместе единым фронтом»[1590]).

В двадцатые годы вся компания не раз проводила летние каникулы вместе. А. Я. Савич в 1980-е годы подробно и с удовольствием рассказывала мне об этом:

«Роман Якобсон… В 20-е годы он жил в Праге и уже тогда был дружен с Эренбургом, они встречались и в Праге, и в Берлине, и во Франции. Им явно было интересно друг с другом. В 1927 году мы долго путешествовали по Бретани, и, когда выбрались на побережье, Роман и его жена Соня (живая и остроумная женщина, врач по профессии) к нам присоединились. Роман и И. Г. вели долгие беседы, прогуливаясь по берегу моря. Помимо бесконечных литературных разговоров был у них еще один серьезный и глубокий интерес — политика…

У Якобсона, как и у Сартра, глаза смотрят в разные стороны, но Роман все видел и замечал. В Бретани нас веселили его безумно комические номера. (Один такой случай я напомнила Роману в нашу последнюю встречу.) Произошел он как раз в Бретани. Мы добрались автобусом до моря, чтобы купаться… Начался прилив, мы собрались уходить, чтобы поспеть к последнему рейсу автобуса. А Роман, видите ли, возвращаться не желает, ему еще хочется купаться. Эренбурги, Соня и мы с Савичем пошли на остановку, сели в автобус. Уже подходит время отправления, а Романа все нет. И. Г. просит шофера чуть обождать, и вдруг я, сидевшая спиной к морю, чувствую, что автобус затрясся. Оборачиваюсь и вижу, что автобус трясется от хохота пассажиров: по дороге бежит Якобсон, в одной руке у него купальный костюм, в другой — ботинки, бежит он босой, с солидным брюшком (это сейчас Роман стал стройным), глаза — в разные стороны! Еле успел… Как-то он протянул Соне ногу: завяжи, пожалуйста, мне ботинок — тебе ближе! <…> В Кемперле, маленьком городке возле столицы Бретани Кемпера, И. Г. неожиданно заболел каким-то кишечным заболеванием, и Соне пришлось его лечить <…>. А Люба дразнила Эренбурга: пока он лежал больной, они с Романом распили бутылку изумительного вина, и И. Г. сердился, что без него <…>. Другое лето мы провели с Якобсонами в Бидаре, маленьком приморском городке возле Биаррица. Жили в пансионате, где была сказочная кухня (Роман, как и И. Г., был гурман). Там было очень коварное море, много воронок»[1591].

Летом 1928 года Эренбурги и Савич путешествовали по Словакии, вместе с ними были Якобсоны и Богатырев (один из веселых рассказов Богатырева Эренбург привел, повествуя об этой поездке, в «Визе времени»[1592]). От поездки по Словакии остался ворох фотографий, сделанных Эренбургом; одну из них уже после его смерти напечатали в Словакии, и Соня Якобсон написала А. Я. Савич: «Мне показали вышедшую недавно в Словакии книгу о Клементисе[1593], а в ней фотографию — на ней Савич, Эренбург, Клементис, Новомеский[1594], Роман и я с Любой. Снято в Татрах, давно, в двадцатые годы»[1595]. Остались от этой поездки и многочисленные воспоминания словацких и чешских авторов — писались они в ту политическую эпоху, когда, называя почти всех участников поездки 1928 года, мемуаристы на всякий случай «забывали» вспомнить Якобсона[1596].

Следы поездок и встреч — и в письмах, написанных наспех вечно занятым Эренбургом: «Вернусь только через 2 месяца <…>. Вот мой адрес на ближайшее время: Herrn Jakobson. Belskeho 16, Prag (в Праге)»[1597] (это серапиону Н. Н. Никитину из Штутгарта в Ленинград, 27 июня 1928 года); «Я только что вернулся из Берлина и Праги. Там провели мы с Якобсоном, Савичем и Тыняновым немало подходящих ночей»[1598] (это тоже Никитину, из Парижа, 5 января 1929 года). На письме Эренбурга Е. И. Замятину (конец июля 1928 года — «Я странствую по Словакии…») приписка: «Приветствую. Ждем в Праге. Р. Якобсон»[1599].

Несколько раз Якобсоны принимали приглашение Савичей и Эренбургов и приезжали встречать Новый год в Берлин, где все собирались в гостеприимном доме матери и тетушки Савича. Снова из воспоминаний Али Яковлевны:

«Новый, 1931 год мы встречали у старших Савичей. Собрался круг друзей. Из Праги должен был приехать Роман Якобсон. О. Г. (Савич. — Б.Ф.) пригласил профессора Ященко (в прошлом редактора берлинского журнала „Русская книга“, а теперь зарабатывающего какими-то лекциями в малых странах, кажется, в Латвии; он как раз был в Берлине)[1600]. <…> Тридцать первого числа, часа в четыре, когда мы все крутились по дому и, конечно же, были еще не готовы, появились Эренбурги: Л. М. в вечернем платье, ярко накрашенная для электрического освещения, и И. Г. в смокинге. Им было скучно сидеть в гостинице, и они пришли, не дожидаясь вечера. К встрече Нового года была закуплена масса разнообразных бумажных шапочек. И. Г. выбрал себе красный цилиндр, он выглядел очень нарядно и distingu?[1601]. Как все было чудесно, весело, шумно, вкусно; много разных напитков. Якобсон разошелся, целуя всех подряд, и стильный И. Г. очень выделялся на его фоне. Кузен А. М. Эфроса[1602] (как и все Эфросы — с элегантной бородкой), друживший с родней Савича, встал на колено перед красавицей Соней Якобсон и повторял одно слово: „Богиня!..“ Кто мог себе представить, что ждало Берлин через два года…»[1603].

Узнав из газеты «Берлинер тагеблатт» (номер от 17 января 1932 года) о решении берлинского гражданского суда 24 декабря 1931 года по иску чешского «короля обуви» Т. Бати[1604], Эренбург написал в Прагу Якобсону, сообщив, что намерен опротестовать решение суда и потому нуждается в помощи. Якобсон откликнулся немедленно — уже 24 января по его рекомендации Эренбург пишет левому берлинскому журналисту чешского происхождения Павлу Рейману, прося помощи в получении материалов против Бати[1605]…

Во второй половине тридцатых годов встречи Эренбурга с Якобсоном стали более редкими, хотя и не такими «отрывочными и обрывистыми», как в годы оттепели. 1930-е годы — переломные в жизни Эренбурга: после сибирско-уральской поездки по стройкам первой пятилетки он перешел, говоря языком той эпохи, на «советские рельсы», и объем его журналистских и литературно-общественных обязанностей резко возрос. Возможно, на частоту встреч повлияло и то, что в 1935 году Якобсон расстался с Соней. А. Я. Савич вспоминала:

«Расставшись с Якобсоном, Соня жила в Брно. Ее второй муж — чех, композитор, — погиб во время гитлеровской оккупации Чехословакии. Мы встречались с Соней и после войны; с Романом она сохранила добрые отношения — юмор ей не изменял (помню, я как-то похвалила ее сумочку, она ответила: „О, это подарок третьей жены моего первого мужа!“). Рассказы Сони об оккупации, как объявляли, сколько людей приговорили к расстрелу, а на следующее утро все отсчитывали точное число выстрелов, как объявляли имена следующих жертв, — все это ввергало нас, сидевших за обедом у Эренбургов, — в ужас…»[1606].

(В 1956 году Соня решила навестить в Москве свою сестру, но ее не впустили; она написала Эренбургу: «Моя единственная ошибка была в том, что в 1935 году, по разводе с Романом, я вышла замуж за чеха и тем автоматически потеряла советское подданство. О моей жизни во время оккупации Вы, наверное, слышали от проф. Мукаржовского…»[1607]. Эренбург помог, и Соне Якобсон разрешили приезжать в СССР…)

После поражения Испанской республики Эренбурга перестали печатать в «Известиях». Он сидел без дела в Париже и оттуда наблюдал за все более очевидным сближением Сталина с Гитлером. Ехать в Москву, где, скорее всего, его мог ждать лишь арест, он боялся. Рассказывая в мемуарах о тягчайшем для него времени (1939), он пишет: «Мне трудно связно говорить о том годе: воспоминания, как облака в горах, опускаются, давят, душат. В мае умер Йозеф Рот. Повесился Эрнст Толлер. Приехал из Праги Роман Якобсон, рассказывал, что Незвал, когда они расставались, плакал, как ребенок…»[1608]. Эренбург не пишет, о чем они говорили с Якобсоном, как оценивали обстановку, какие выходы для себя видели. Уже после смерти Эренбурга Якобсон рассказал интервьюировавшему его Дж. Рубинштейну, что это была безнадежно грустная встреча. Они оба понимали, что в Европе для них места не остается; говорили о Палестине[1609], об Америке. «Эренбург был в очень желчном настроении, — говорил Якобсон Рубинштейну. — Он не понимал поведения Сталина. Когда речь шла о репрессиях, которым подвергались те, кто воевал в Испании, все, что Эренбург мог сказать: „У Сталина свои счеты“»[1610]. Якобсон два года скитался по Скандинавии, перебираясь, едва ускользая от немецких лап, из Дании в Норвегию, а оттуда в Швецию, пока в мае 1941 года не отплыл из Гетеборга в США. Соединенные Штаты оказались для него надежным выходом — ученый с мировым именем, он смог реализовать там свой мощный потенциал. Положение же Эренбурга было безвыходным — гибель ждала его и в России, и в Европе. Он бездействовал, остался в пустом Париже, по которому маршировали немцы, и только услышав их разговоры о предстоящем походе в Россию, воспрянул духом — эта информация давала ему надежды на «место в боевом порядке». Эренбург вернулся в Москву, написал Молотову о том, что слышал в Париже, ему ничего толком не ответили, но оставили на свободе. Так в Москве в обстановке всеобщей растерянности он начал писать роман «Падение Парижа»…

В годы Отечественной войны антифашистские статьи Эренбурга знала вся страна. Отзвуки этой славы доходили, надо думать, и до Якобсона, тем паче что крупнейшие информационные агентства и ведущие газеты США регулярно печатали эренбурговские статьи, написанные специально для них. Не только газетные статьи были звеном, связывающим тогда в США Эренбурга и Якобсона, но и польский поэт Юлиан Тувим, давний друг Эренбурга, с которым Якобсон сблизился в Нью-Йорке. Они познакомились в Праге давно, еще в 1928 году. 20 октября 1936 года Тувим писал о Якобсоне знаменитому историку литературы Альфреду Бему: «Удивительное дело: виделся я с ним единственный раз в жизни, всего полчаса (пили вино в Праге перед самым моим отъездом), а очаровал меня этот человек!»[1611] В 1943-м в письме сестре из Нью-Йорка Тувим назвал Якобсона среди своих наиближайших и наисердечнейших товарищей, добавив: «Роман Якобсон — большой ученый, лингвист, глубокий знаток поэзии — и вместе с тем он человек компанейский и богемный. Мы познакомились 15 лет назад в Праге и потом обменивались книгами»[1612]. Как и Якобсон, Тувим виделся с Эренбургом в Париже в конце 1939-го, и говорили они об одном и том же… Про антифашистскую публицистику Тувима и его выступления чешский художник и писатель А. Гоффмейстер, живший в годы войны в Нью-Йорке, написал так: «Вы помните военные письма Ильи Григорьевича Эренбурга? Ну вот, Тувим был его польским подобьем. Я думаю, такое сравнение — большая честь»[1613]. Необходимо сказать, что была в публицистике Тувима военных лет, проведенных в США, одна тема, очень близкая, но почти недоступная Эренбургу в силу жесткой политической цензуры в СССР. Недаром он был так потрясен, прочтя знаменитое обращение Тувима «Мы — польские евреи»[1614], и всюду, где мог, начиная с 1944 года, его цитировал в своем переводе[1615]. Надо полагать, что и для Якобсона многое значили эти написанные кровью сердца слова Тувима. Известны пылкие телеграммы со словами поддержки Красной Армии, которые посылал Тувим Эренбургу в 1941 и 1944 годах[1616]. В архиве Эренбурга сохранилась и переданная по-английски из Нью-Йорка телеграмма Якобсона. Она сугубо деловая: «18 августа 1944. Илье Эренбургу. „Известия“, Пушкинская площадь, 5, Москва. Послал несколько месяцев назад мою книгу о чешской тысячелетней национальной борьбе. Телеграфируй, сделан ли ее русский перевод. Приветствую. Профессор Роман Якобсон. Колумбийский университет, Нью-Йорк»[1617]. Судя по якобсоновской библиографии, речь идет о его книге «Moudrost starych ?echov», вышедшей в Нью-Йорке в 1943 году. Какие-либо русские публикации ее целиком или отдельных фрагментов нам не известны. Эренбург всегда очень внимательно относился к такого рода просьбам друзей, надо думать, что и в этом случае он пытался использовать свои возможности, но оказался бессилен; возможно, в архиве Якобсона и сыщется след его соответствующих стараний. Заметим, что телеграмма Якобсона отправлена на адрес «Известий», корреспондентом которых Эренбург был в 1932–1939 годах, а не «Красной звезды», где он служил в годы войны (Тувим телеграфировал Эренбургу на адрес Союза писателей).

В 1946 году вместе с Константином Симоновым и генералом Галактионовым Эренбург совершил официальную поездку в Соединенные Штаты. Вспоминая ее годы спустя, он заметил:

«С некоторыми американцами мне удалось подружиться; и все же признаюсь: отдыхал я с европейцами, будь то мои старые друзья — Тувим, Шагал, Стефа Херасси, Роман Якобсон, люди, с которыми я встречался прежде, Ле Корбюзье, де ля Пуап, или те, которых я увидел впервые, — Эйнштейн, Кусевицкий, Шолом Аш, Оскар Ланге…»[1618].

О встрече с Якобсоном Эренбург написал коротко: «Роман Якобсон ночь напролет (слово „напролет“ после стихов Маяковского о Нетте, конечно, прилипло к Якобсону. — Б.Ф.) говорил мне о будущем новой науки — изобретены „мыслящие машины“»[1619]; этот же разговор Эренбург вспоминает и в незавершенной седьмой книге воспоминаний, где ведет спор с технократами-полетаевцами[1620]. Знаменитый славист Омри Ронен в начале сентября 2011 года в Питере рассказывал мне о своей беседе с Якобсоном, в которой зашла речь о встречах Романа Осиповича с Эренбургом в 1939-м в Париже и в 1946-м в Нью-Йорке. Поскольку обстоятельства разговора в Париже 1939-го были безнадежными и трагическими, при встрече в Нью-Йорке они сразу пришли в голову Якобсону, и он сказал: «А помнишь, как в 39-м…» и назвал что-то конкретное, на что Эренбург сразу же решительно и твердо ответил: «Нет, не помню». После войны, ставшей его звездным часом, у него не было никакого желания возвращаться в тот жуткий год…

Судя по архиву Эренбурга, в послевоенные сталинские годы они с Якобсоном не переписывались, контакты восстановились лишь с утверждением оттепели (ну а вся достаточно обширная их довоенная переписка погибла — Якобсон сжег все письма, когда бежал из Праги в 1939-м[1621], а Эренбург — в 1940-м перед переселением в советское посольство, когда гитлеровцы заняли Париж). Те пять якобсоновских посланий, которыми мы располагаем, относятся к последним годам их встреч (три из них — к 1967-му).

Начнем с письма Якобсона Савичам, написанного по возвращении из Москвы; оно на бланке Гарвардского университета, с датой 15 июля:

«Дорогие друзья, я все еще полон чудесных впечатлений от московской побывки. Радостно Вас было встретить. А старая моя приятельница в восторге от книг, рассказов, приветов[1622]. Надеюсь снова навестить Вас в недалеком будущем. Каждая строчка, открытка от Вас будет радостью. Так интересно читать всем нам, что пишешь и переводишь. Шли новые книжки. Я опять всецело погрузился в свою книгу „Звуки и значения“. Привет Любе и Эренбургу. Жму руку. Роман»[1623].

Вот большая фоторепродукция московского снимка, на котором три девочки и трое мальчиков (среди них узнаваемы маленький Рома Якобсон и сестрички Лиля и Эльза Каган, прославившиеся впоследствии под фамилиями соответственно Брик и Триоле; они сняты на фоне зеленых кустиков). На обороте написано: «Дорогому Илье с новогодними пожеланиями от Романа. 1.1.59»[1624].

Летом 1967 года Якобсон собирался прилететь в Москву по пути из Японии. Он размножил на ксероксе текст письма московским друзьям, а обращения и приписки сделал от руки:

«Дорогой Илья Григорьевич!

Летим с женой в Токио читать лекции, а оттуда прилетим в Москву 17-го августа в 16 час. 25 мин. самолетом Японских аэролиний № 441 и пробудем в Москве (отель Метрополь) до 24 августа.

Наш адрес: Tokyo Institute for Advanced Studies of Language, Koshin Building, 81 Ovada-cho, Shibuya-ku, Токио.

Радуемся предстоящей встрече.

Мечтаю посидеть, поговорить с Вами обоими.

Твой Роман»[1625].

На этом письме есть помета: 21.VII.67.

На следующий день в Калифорнии Якобсон узнал о смерти Овадия Савича; он послал телеграмму его вдове на московский адрес Богатырева: «Дорогая Аля, горюем с тобой. Когда приеду, расскажу тебе, как я любил, ценил Вадю. Роман»[1626].

Когда Якобсон приехал в Москву, он узнал, что Эренбург с тяжелейшим инфарктом лежит на даче в Новом Иерусалиме. А. Я. Савич вспоминала:

«Лето 1967 года. Эренбург смертельно болел. Роман Осипович приехал в СССР, рвался к Эренбургу, но его не пустили на дачу к И. Г. — 60 километров от Москвы слишком далеко для иностранцев, допустимый предел — 50. Вместе с П. Г. Богатыревым он пришел ко мне, потому что уже не было Овадия Герцовича, а дни Якобсона в Москве были сверхнасыщенными, его буквально рвали на части, — ну, а выносливость у него была не меньше, чем у И. Г.»[1627].

В сентябре 1967 года в Дубровнике Якобсон узнает о смерти Эренбурга. Вот его последнее письмо, отправленное 14 сентября 1967 года, оно не нуждается в комментариях:

«Дорогая, дорогая Люба,

мне страшно трудно писать Вам сейчас. С Вами обоими я был десятки лет несказанно тесно связан, и сейчас чувство жуткой неизбывной бреши оттесняет все остальное. Когда в конце августа я был в Москве, и Илья звал меня приехать, я знал — это значит проститься, и когда мне вдруг закрыли путь к нему, на меня легла тяжесть бессильной грусти. Сейчас так хотелось бы просто посидеть с Вами, Люба, рука в руку и глаза в глаза, помолчать вместе и вместе повспоминать. Так трудно о таких вещах говорить вдаль. И все думается, почему все встречи с Ильей последних лет были так отрывочны и обрывисты. Только задним числом я знал: столько надо было сказать друг другу. Столько мы умели когда-то друг другу сказать. Давайте пообещаем друг другу, Люба, когда будущим летом встретимся, это будет истинная, неподдельная встреча.

Горячо обнимаю

Рома»[1628].