4. Роковые тридцатые. Литературная окаменелость

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

4. Роковые тридцатые. Литературная окаменелость

Переписка неслучайно оборвалась в пору, когда практически сформировалась сталинская диктатура. В 1929 году Тихонов уже ни в чем не противоречил власти и ничем ее не огорчал (кто бы мог поверить, что в 1922-м он писал о себе: «Сидел в Чека и с комиссарами разными ругался и буду ругаться <…>. Закваска у меня анархистская, и за нее меня когда-нибудь повесят»[1769])… Тихонов до конца дней сохранял запал неутомимого рассказчика, был прост в общении, но уже с той поры, как черт ладана, избегал неправоверных граждан. А Илья Эренбург, лишившись пусть и не всегда срабатывавшей, но несомненно мощной «крыши»[1770], обрел тогда статус, по существу, неправоверного гражданина СССР. Его положение на книжно-журнальном рынке Советского Союза стало никаким: новые книги либо запрещались, либо печатались изуродованными цензурой. Жить приходилось на ненадежные деньги от европейских переводов своих книг (Европа уже вступала в пору жесточайшего международного кризиса). Беда его заключалась в том, что он не мог писать «в стол». Дело не в деньгах, хотя и это важно. Эренбург считал, что пишет сегодня о сегодня и для сегодня и, возможно, не очень-то верил в долговременную прочность написанного. Иначе говоря, ему необходим был читатель, а главный читатель жил в СССР[1771]. Лишиться его — означало литературную смерть, равносильную самоубийству. Эренбург пытался найти выход, энергично искал такие темы, которые позволили бы ему печататься на родине, сохранив в рамках избранных сюжетов определенную внутреннюю свободу (мера этой свободы временами превращалась в фикцию).

К 1929 году сошла на нет почти вся его дружеская переписка с СССР. Разве что московский приятель В. Г. Лидин[1772] оставался надежным адресатом еще несколько лет. Из эренбурговских писем ему: «Дела мои дрянь. Вот уже семь месяцев не получаю из отечества ни копейки» (начало сентября 1929 года)[1773]; «Я все еще работаю, хотя неизвестно зачем. У нас меня не печатают. Нет ни любви, ни денег. Года же проходят и все начинает основательно надоедать. Выстрел Маяковского я пережил очень тяжело, даже вне вопроса о нем. Помните наш разговор о судьбе нашего поколения? Ну вот» (27 апреля 1930 года)[1774]. И еще строчки из письма Савича к Лидину: «Зубы лежат на полке и стучат о полку. Рядом лежат эренбурговские и тоже стучат. Стучит весь Монпарнас» (24 декабря 1931 года)[1775]. Вот тогда, в конце 1931 года и было принято Эренбургом нелегкое и ответственное решение стать «советским писателем».

Однако Эренбург продолжал жить в Париже, а с 1934 года писать за границу стало для советских граждан смертельно опасным, и, понимая это, И. Г. ограничивал себя исключительно деловой, точнее — официальной перепиской (да и напряженная работа корреспондента «Известий» почти не оставляла свободного времени на письма друзьям[1776]).

Не переписываясь, советские писатели Эренбург и Тихонов регулярно встречались в Питере, в Москве, даже в Париже. Эренбург продолжал дарить Тихонову свои новые (с 1933 года уже советские) книги, а иллюстрированные сборники своей прозы (их выпускало «Издательство писателей в Ленинграде») Тихонов присылал Л. М. Эренбург, которая в те годы увлеченно занималась книжной графикой (в тридцатые годы возобновился ее «роман» из Парижа с советскими издательствами — было много проектов, немало работ она исполнила, но издать, кажется, удалось лишь книгу Ольги Форш «Под куполом»[1777]). Вот известные мне дарственные надписи Тихонова: «Милая Любовь Михайловна я очень хочу, чтобы Вы прочли внимательно этот рассказ. Ваш Н. Тихонов. 1930» (на «Анофелесе» с рисунками В. М. Конашевича); «Всегда чудесной Любовь Михайловне с глубочайшим уважением. Старый бродяга, раздираемый страстями, достойный презрения Н. Т. 1933» (на сборнике трех рассказов «Клятва в тумане» с рисунками К. И. Рудакова).

В июне 1935 года в составе советской делегации Тихонов приехал на Парижский антифашистский конгресс писателей; следующим же утром он пешком отправился к Эренбургам, ориентируясь по старинной карте Парижа эпохи Наполеона III («Мне открыл дверь изумленный моим неожиданным появлением Илья Григорьевич. Тут же была его жена, милая и добрая Любовь Михайловна, и две собаки…»[1778]). В Париже Тихонов общался не только с Эренбургами, но и с их близкими друзьями — Савичами, Путерманом. А. Я. Савич вспоминала:

«Николай Семенович Тихонов упивался Парижем, ходил ночью по городу, был настроен безумно лирически, писал изумительные стихи (некоторые из них посвящены Л. М.; они еще не все напечатаны). Он даже как-то отделился от нашей делегации и почти все время проводил с Эренбургами и с нами. Его „Парижская тетрадь“[1779] рождалась на наших глазах…»[1780].

По-видимому, это состояние поэтической взволнованности Тихонова явственно ощущалось. Марина Цветаева, познакомившаяся тогда с Тихоновым в Париже, писала ему в Ленинград (июль 1935 года): «У меня от нашей короткой встречи осталось чудное чувство. Я уже писала Борису (Пастернаку. — Б.Ф.). Вы мне предстали идущим навстречу — как мост, и — как мост заставляющим идти в своем направлении»[1781]…

Между тем на Эренбурга поэтическая взволнованность Тихонова в 1930-е годы уже не производила прежнего впечатления (совершенно безотносительно к тому, что и кто был причиной этой взволнованности — подчеркнем это ответственно). Ощущение Тихонова как надежды русской (тогда говорили — советской) поэзии[1782] у Эренбурга иссякло: Тихонов не только не шел вперед, но хорошие стихи становились у него все большей редкостью. Недаром его последняя поэтическая книга, которую Эренбург хвалил, — «Поиски героя». В 1940-е годы осознанная многими деградация Тихонова-поэта полностью подтвердила точность ощущения Эренбурга десятилетней давности. Не надо думать, однако, что уже в 1930-е годы это было очевидно и широко осознанно. В 1937 году Пастернак писал Тихонову о книге «Тень друга»:

«Я давным-давно не испытывал ничего подобного… Где и когда, в какие непоказанные часы и с помощью какой индусской практики удалось тебе дезертировать в мир такого мужественного изящества, непроизвольной мысли, сгоряча схваченной, порывистой краски. Откуда это биение дневника до дерзости непритязательного в дни обязательного притязанья…»[1783].

Все дальнейшее сугубо биографично.

В конце 1937 года Эренбурги приехали ненадолго в Москву (почти полтора года И. Г. был и оставался военным корреспондентом «Известий» в Испании). Оказавшись неожиданно для себя в эпицентре террора, Эренбург перед бухаринским процессом был лишен зарубежного паспорта. Настойчивое (дважды) обращение к Сталину непредсказуемо позволило вернуться в Испанию, но уезжал Эренбург (в мае 1938 года, через Ленинград) в крайне тяжелом психологическом состоянии. Н. С. Тихонов поехал проводить Эренбургов до финляндской границы[1784], что требовало по тем временам мужества — уверенности, что Эренбургов не арестуют в дороге, не было никакой[1785] (мужество, понятно, диктовалось влюбленностью). Эренбург, очень критично относившийся к Тихонову в послевоенное время, это признавал. Вот свидетельство художника Б. Г. Биргера, который в 1960-е годы часто навещал Эренбургов и о многом с ними беседовал:

«Не помню в связи с чем зашел разговор о Тихонове. И. Г. стал говорить о том, что между „комодом“, каким стал Тихонов, и молодым Тихоновым — очень хорошим поэтом и мужественным и честным человеком — нет ничего общего. Увидев на моем лице насмешливую мину, И. Г. рассказал, как Тихонов в 1938 году поехал провожать Эренбургов до границы, так как все друзья были уверены, что полученное Ильей Григорьевичем разрешение ехать во Францию корреспондентом „Известий“ чисто символическое и что их арестуют в поезде. По тем временам поступок Тихонова был удивительным»[1786].

Эренбурги, конечно, понимали, что в основе этого поступка Николая Семеновича лежала его тогдашняя пылкая влюбленность в Любовь Михайловну, но эта тема за тогдашним столом, понятно, не возникала… В 1938 году Тихонов был (и оставался потом) в большом фаворе у Сталина, так что его арест в ту пору казался маловероятным. Между тем…

В 1937–1938 годах и Эренбурги, и Тихонов «разрабатывались» НКВД вовсю. Эренбург в нескольких делах проходил как агент международных разведок (именно он-де завербовал среди прочих вскоре арестованных и расстрелянных Бабеля и Кольцова[1787]), а Тихонов значился главой антисоветского подполья в Ленинграде, причем завербован он был в 1935 году троцкистским эмиссаром Л. М. Эренбург[1788]. Немало людей, обвиненных в том, что были завербованы Эренбургом и Тихоновым, погибло. Самих же «вербовщиков» судьба помиловала (они числились за Сталиным, а от него команды на арест не поступало[1789]).

Оставаясь в Испании до поражения Республики, Эренбург в начале 1939 года вернулся в Париж. В апреле 1939-го его «освободили» от корреспондентских обязанностей, отправив в бессрочный «отпуск» (готовилась официальная смена советской внешней политики, и потребность в антифашистской публицистике отпадала). Безработный Эренбург впервые с 1923 года начал сочинять стихи, и это вернуло его к жизни. 28 апреля он отправил несколько своих «вторичных дебютов» в Ленинград Елизавете Полонской, а в мае — редактору «Знамени» Вс. Вишневскому (с которым познакомился в Испании в 1937 году) и заведовавшему отделом поэзии «Звезды» Тихонову[1790]. Реакция Вишневского была мгновенной: 15 мая Эренбург отправил ему стихи, а 18-го Вишневский их получил, прочел, принял решение печатать «испанскую поэму» Эренбурга в № 7 «Знамени» и сообщил об этом автору. Тихонов же с ответом не спешил (возможно, он ответил, когда стороной узнал, что стихи Эренбурга решено печатать в Москве[1791]). Ответил вполне дружески, похвалив стихи, но, видимо, страницы «Звезды» не предлагал, а написал лишь о некоем гипотетическом «испанском сборнике», в котором-де собирался напечатать стихи Эренбурга. Впрочем, вопрос уже потерял остроту. Ответ Эренбурга Тихонову оказался последним в их переписке:

«11 <июня[1792] 1939>.

Дорогой Николай Семенович.

Спасибо за Ваше хорошее дружеское письмо. Ваши слова о стихах меня обрадовали и ободрили.

Вы мне долго не отвечали. За это время стихи взяли в Москве — „издательство писателей“[1793]. Они будут также напечатаны в седьмом номере „Знамени“.

Конечно, меня только обрадовало, что Вы их взяли в испанский сборник. Но где Вы достали материал для этого сборника? Наши стихи на эти темы были скорее нехорошими. Что касается переводов с испанского, то переводит Кельин[1794]. Он хорошо знает испанский язык, но русский стих для него китайщина. Причем он переводит рифмованными виршами белые стихи, честное слово. Да и по-испански не так много хороших стихов за эти годы: Мачадо на смерть Лорки[1795], книжица Неруды[1796], несколько стихотворений Альберти (одно неплохо перевел Б. Л.[1797]), несколько Прадоса[1798], вот и все.

Вы говорите, что мои стихи молодые. Меня корили за их „пожилой“ характер: избыток опыта и пр. Мне кажется, что теперь перепутались все времена человеческой жизни. Я об этом говорил в „Книге для взрослых“[1799]. Лютость, присущая времени, связана с молодостью, его грусть, напротив, можно отнести за счет старости, что касается войны, то с ней — рядом с грустью, с тоской окопа, с повседневностью смерти, с сыростью, высокие похождения, отрыв от быта и наконец то, что я называю „воском надежды“[1800].

Вчера глядел фильм Мальро[1801]. Много хорошего: воздушный бой, особенно настоящая Испания, крестьяне и очень патетично, как деревня за деревней провожают с горы вниз мертвых и раненных летчиков. Снимал и монтировал в исключительно тяжелых условиях.

Я продолжаю наслаждаться отпуском[1802] и писать стихи: дорвавшись до такого хорошего дела, трудно остановиться. Посылаю Вам несколько[1803]. Рад буду Вашему письму.

Жму руку. И. Эренбург»[1804].

1939–1940 годы Эренбург оставался в Париже; в Москве распространялись злонамеренные слухи о его «невозвращенчестве». Через год после падения Испанской республики ему пришлось пережить разгром Франции. На его глазах немцы вошли в Париж. Три стихотворения Тихонова той поры обращены к Л. М. Эренбург («Пусть серый шлак…», «Никаких не желаю иллюзий взамен…» и «Твой день в пути…»); подлинные чувства он еще умел облечь в поэтическую форму. В этих стихах ощущается сердечная тревога за любимого человека[1805]. Стихи 1940 года — может быть, последний всплеск тихоновской лирики…

Осталось рассказать немногое.

Когда в июле 1940 года Эренбурги вернулись в Москву и через месяц разрешение под специальным контролем НКИД печатать Эренбурга в «Труде» было дано, «Звезда» опубликовала ряд стихотворений полуопального автора[1806]. Война с Германией стояла уже у порога.

Блокаду Тихонов оставался в Ленинграде. В феврале 1942 года он на короткое время прилетел в Москву. Эренбург, встречавшийся с ним тогда, вспоминал: «Из Ленинграда приехал исхудавший Тихонов. Он часами рассказывал о всех ужасах блокады, не мог остановиться, говорил о героизме людей, о дистрофии, о том, как съели всех собак, как в морозных нетопленых квартирах лежат умершие — у живых нет сил их вынести, похоронить»[1807]. В записной книжке 1942 года Эренбург обошелся без «героизма»: «Февраль. 2. — Тихонов. Похудел. О Л<енингра>де. 5. — Тихонов. Мертвых не убирают… Мочатся на Невском. Летаргия. Сам Тихонов изменился»[1808]. В упоминаниях о Тихонове 11 и 14 февраля подробностей нет.

В апреле 1943 года Тихонов написал предисловие к подготовленному в Ленинграде сборнику статей Эренбурга, посвященных блокированному городу. Тогда Эренбургом восторгались все, и Тихонов писал, особенно не выбирая слова:

«Он пишет так же безостановочно, как безостановочно сражаются на фронте… Эренбург неутомим в своей работе, он одновременно и снайпер, и судья, и свидетель, и бронебойщик, громящий врага на всех фронтах. Недаром бойцы зовут его ласково: наш Илья. И постоянно ищут в газетах, что нового он написал»[1809].

Когда летом 1943 года в Ленинграде вышла книга публицистики Тихонова, он прислал ее Эренбургу, надписав: «Дорогому Илье Григорьевичу Эренбургу дружески, с величайшим уважением и благодарностью за его слово солдата и мужество писателя — Николай Тихонов. 1943 15/VI Ленинград»[1810]. Это была последняя книга, подаренная Тихоновым Эренбургу. В 1943 году он переехал в Москву, поскольку Сталин назначил его генеральным секретарем Союза советских писателей вместо уволенного Фадеева…

За полтора месяца до окончания войны Тихонов, Эренбург и Маршак отправили на имя Л. П. Берии письмо с просьбой о возвращении в Ленинград находившегося в казахстанской ссылке Н. А. Заболоцкого[1811], и это письмо сработало…

Упомянув на одной странице мемуаров про встречи с тремя советскими поэтами в годы Отечественной войны (Долматовским, Тихоновым, Алигер — в таком порядке), Эренбург заметил в скобках: «С той поры прошло почти четверть века, и многие из тех, с которыми я встречался в трудные годы войны, выпали из моего зрения — одним слишком хотелось мнимой славы, другие преждевременно состарились и превратились в чтимые многими окаменелости былой эпохи. А с Маргаритой Иосифовной я подружился»[1812]. Здесь все предельно точно объяснено. Тихонов именно «выпал» из зрения Эренбурга, хотя встречаться в послевоенные годы им приходилось достаточно часто, и, волей-неволей, имя бывшего ленинградского поэта мелькает в последних частях мемуаров «Люди, годы, жизнь», как метка.

P. S. Пожалуй, об одном эпизоде с Тихоновым из седьмой, незаконченной части стоит сказать. Речь идет о Будапеште октября 1955 года. Тихонов и Эренбург, ведущие советские «борцы за мир», оказались там случайно по пути в Вену, причем без копейки денег (самолет застрял из-за нелетной погоды)[1813]. Ожидая вылета, долго бродили по аэропорту, говорили о поэзии Мартынова (это Эренбург) и о пакистанских обычаях (это Тихонов). Потом сильно проголодались. Тихонов вел себя как стоик, а Эренбург терпеть голод не пожелал и позвонил в Венгерский комитет защиты мира (такие государственные комитеты существовали во всех странах Восточной Европы, занятых советскими войсками). Звонок сработал — через час прямо в аэропорту был накрыт дивный ужин, причем кроме официантов в зале оказался венгерский вождь Матиас Ракоши. Он уже ощущал колебания почвы (до восстания в Венгрии оставался год; пока бунтовали только писатели[1814]) и, не сообщив никаких подробностей, попросил Тихонова и Эренбурга с венгерскими писателями повидаться. Встреча состоялась; перед началом ее с Эренбургом переговорил ощущавший себя ответственным за литературу социалистической Венгрии Бела Иллеш[1815].

Венгерские писатели, присутствовавшие на встрече, были возбуждены; они расспрашивали Эренбурга об «Оттепели», изданной в Венгрии «для служебного пользования», о его отношении к официальной критике повести в СССР. Эренбург отвечал, что с политической критикой «Оттепели» не согласен и «больше всего на свете не любит красного и синего карандаша редактора», то есть цензуры[1816]. Иллеш и его единомышленники присутствовали на встрече, но молчали, а затем направили донос в советское посольство в Будапеште, где на его основе составили докладную записку в ЦК КПСС. Узнав об этом доносе, Эренбург написал 8 декабря 1955 года письмо М. А. Суслову и о предварительной беседе с Иллешем, и о последовавшей за этим встрече с писателями Венгрии[1817]. Суслов отправил это письмо Поликарпову, по чьей команде на основе всех последних доносов на Эренбурга[1818] подготовили грозный документ:

«<…> В высказываниях Эренбурга сквозило нигилистическое отношение ко всему опыту развития советской литературы <…>. Фрондерские, рассчитанные на эффект заявления Эренбурга бурно приветствовались сторонниками правого мелкобуржуазного уклона и использовались в качестве аргумента в защиту „свободы творчества“, против идейного партийного руководства литературой <…>. Эренбург не скрывает свою приверженность к современному буржуазному декадентскому и формалистическому искусству <…>. Свои взгляды Эренбург высказывает в прямой или завуалированной форме в различных выступлениях за границей и при встречах с зарубежными деятелями искусства. Причем его личные суждения воспринимаются как мнение доверенного представителя советской литературы, Союза советских писателей. Тем самым подобные выступления способны наносить ущерб влиянию советской литературы и советского искусства за рубежом. Полагали бы целесообразным пригласить т. Эренбурга в ЦК КПСС и обратить его внимание на непозволительность высказывания им в беседах с зарубежными деятелями литературы и искусства взглядов, несовместимых с нашей идеологией и политикой партии в области литературы и искусства»[1819].

Это заключение, названное «Запиской», было представлено Суслову и Шепилову. Шепилов написал, что беседу с Эренбургом следует провести — Поликарпову. Тот с нелегким для него общением не спешил (Эренбурга он побаивался[1820]). Только через 8 месяцев (4 сентября 1956 года) на Справке появилась приписка: «В соответствии с поручением секретарей ЦК КПСС с тов. Эренбургом проведена беседа по вопросам, поставленным в данной записке»[1821].

До восстания в Будапеште оставалось 20 дней[1822].

Ну а что же Тихонов? В бумагах ЦК КПСС, относящихся к этому делу, его упоминают как участника встречи в Будапеште, но в части претензий к нему — ни слова. Между тем Тихонов на будапештской писательской встрече не молчал. Он выступал дважды — в начале и в конце встречи — и (таков уж был его темперамент) говорил пылко, долго и не по делу. В книге «Люди, годы, жизнь» об этом сказано коротко и с едва заметной иронией, понятной лишь в контексте всего сюжета: «Первым выступил Н. С. Тихонов. Он подробно рассказал о декаде латышской литературы в Москве <…>»[1823]. Доносов на Тихонова не поступало.