Александр Филиппов ЛИСТЬЯ ОСЕННИЕ Рассказ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Александр Филиппов

ЛИСТЬЯ ОСЕННИЕ

Рассказ

И была осень — слякотная, туманная в городе. Холодный северный ветер повеял уже зимним, снежным, и хорошо было в эту пору там, в лесу — но город не умел хранить осенней красы. Опавшие листья подметали, валили в кучи вдоль мокрых тротуаров, а потом увозили куда-то на обшарпанных самосвалах. И только в старых кварталах, застроенных ветхими деревянными домиками, по узким улочкам еще сохранялся терпкий, горьковатый аромат увядших садов.

В эту осень Самохину стало особенно худо. Вот и вчера утром его опять свалил приступ стенокардии. Самохин тер испуганно влажной красной ладонью грудь, совал под язык мелкие, приторно-сладкие таблетки нитроглицерина, и от лекарства кружилась голова и шумело в ушах.

«Сдохну здесь, один в четырех стенах. А ведь не хватится никто!» — думал он зло и беспомощно. После приступа до обеда лежал в смятой, не стиранной давно постели, курил с досады на себя и на всех, а потом кашлял — долго и мучительно.

Трудно было Самохину. Два года назад умерла жена — не старая еще, на пять лет моложе его, Самохина. Умерла внезапно и до обидного буднично; с вечера, сославшись на головную боль, легла пораньше, а когда Самохин, допоздна засидевшийся над какой-то книжонкой, тоже стал было укладываться — наткнулся вдруг на холодную, безжизненную руку жены.

— Валюша, ты что?! — испуганно спросил он, а потом, догадавшись, закричал растерянно и сердито: — Да ты умерла, что ли?!

Так и похоронил он свою Валюшу, и пока шел у гроба, лицо его было обиженным: «Вот, мол, горе какое — взяла да и умерла, а тут как хотите…»

Со всех сторон тяжело стало Самохину — то, что один, как перст, на свете белом остался, и то, что, опять же, не стиран, не кормлен. Да и здоровье… Где оно, здоровье-то?..

В сентябре попал Самохин в больницу. В приемном покое старая, неразговорчивая нянька шлепнула на стол полосатую пижаму и стопку белья. Поеживаясь, Самохин стал натягивать узкие, не сходящиеся на животе кальсоны, прислушиваясь к сердитому голосу няньки, диктовавшей кому-то по ту сторону ширмы:

— Пиджак серый, клетчатый. Ношеный. Брюки синие, диагоналевые, ношеные.

— Да не ношеные они! — почему-то обиделся Самохин за свои брюки. — Всего три раза и надевал…

— Ношеные! — с нажимом отозвалась нянька, и продолжала: — Носки зеленые, хлопчатобумажные…

— Ношеные, — съязвил Самохин.

В больнице Самохин держался особняком. Днем, когда все больные с волнением ждали обхода врача, а потом лежали, разговаривали о своих болезнях или читали попавшиеся под руку книжки, Самохин спал. Ночью же просыпался, скрипел пружинами кровати, вставал, уходил в туалет и курил. В туалете было холодно и воняло хлоркой.

Только однажды Самохин разговорился с соседями. Белобрысый парень, работавший слесарем на каком-то заводе, рассказывал про то, как от него ушла жена. Он уверял, что сам бросил ее, но по голосу его и по тому, с какой злостью вспоминал об этом, чувствовалось: все произошло не так.

— А ты и нос повесил! — неожиданно для всех проговорил Самохин, и ему показалось, что он продолжает какой-то давнишний, надоевший ему разговор. — Подумаешь, баба! Да я и в свои шестьдесят лет об этом добре не шибко волнуюсь. Эка невидаль! Была бы шея, а хомут найдется… — Самохин осекся, наткнувшись на удивленное молчание соседей и, повернувшись к стене, пробормотал: — Бабы… Да ежели я…

С этого времени Самохину захотелось домой. Он уже не спал днем, а ждал с нетерпением прихода лечащего врача. Приходил врач, и Самохин прислушивался к его словам, стараясь угадать: скоро ли? Белобрысый слесарь ежедневно приставал к врачам с просьбой о выписке, канючил, уверял в том, что у него ничего не болит, а сам по ночам глотал из бутылки украденную в процедурной комнате микстуру. Его мучила язва желудка.

— Ну, куда же тебе домой? Пользуйся, раз государство бесплатно лечит, — наставительно шептал ему Самохин, а слесарь, крутясь от боли, отхлебывал свой «новокаин» и матерился сквозь зубы.

Скоро Самохина выписали.

— Не курить, алкоголь ни под каким видом! — перечислял врач на прощанье. — Иначе вернетесь к нам с инфарктом. В лучшем случае!

Дома Самохин приободрился. «Что ж ты, дурак, совсем расквасился! — думал он про себя уже не с грустью, а с надеждой. — Ну, нет больше Валюши. И я бы мог… Ей-то, небось, легче было бы… Женщина — она не пропадет. А я — что? Найду какую-нибудь одинокую. И ей скучно одной, и мне. Делить нам нечего, перед смертью-то. Деньжата остались, машину куплю. На природу станем ездить, порыбачить или там покупаться — мало ли что? А еще лучше — домик подыскать. И чтоб садик при нем. Маленький такой садик, с беседкой среди яблонь. Вечерком вышел — огород полил, редиски, лучку надергал. А потом, как стемнеет, в беседке чай из самовара пить. С яблоками. С яблоками-то душистее, слаще… Жить-то, боже мой, жить-то можно еще!»

Не так давно, на дне рождения, свел его старый друг отставной майор Микулин с приятельницей своей жены. Ту женщину Татьяной Семеновной звали. За столом они сидели рядом. У Татьяны Семеновны оказался приятный, молодой голос, и Самохин спел с ней вдвоем несколько старых, любимых песен. Особенно хорошо получалась «Землянка».

— Бьется в тесной печурке огонь… — выводил басом Самохин, и Татьяна Семеновна подхватывала душевно и мягко: — На поленьях смола как слеза…

— Ну, чем не пара тебе! — возбужденно шептал на балконе Самохину подвыпивший Микулин. — Душевная женщина, и портниха классная! Моя Николаевна все время у нее обшивается. Да и ты мужик ничего еще, в силе. Все нормально у вас будет, сживетесь.

Самохин курил свой «Беломор», кивал согласно, и все казалось ему простым и понятным.

Вот и решил сегодня, в этот хмурый осенний день, пойти к Татьяне Семеновне в гости — да не просто, а вроде как свататься. Он остановился перед незнакомым трехэтажным домом с облупившейся штукатуркой. В тесном дворике с вкопанными столбами для сушки белья, покосившимся грибком над детской песочницей и несколькими чахлыми деревцами было тихо. Самохин вошел в темный подъезд и стал не спеша, с отдыхом подниматься по лестнице. На третьем этаже, с трудом разглядев стершийся номер квартиры на обитой желтой клеенкой двери, отдышался и позвонил. За дверью послышались шаги, щелкнул замок, и высокая, полная женщина в бигуди сказала немного удивленно.

— Здравствуйте, Андрей… э-э… Николаевич. Входите.

Самохин вошел, стукнувшись плечом о вешалку, и протянул коробку конфет:

— Вам.

— Ну, зачем же… Ну, что вы… — Татьяна Семеновна смутилась и, взяв коробку, держала ее на вытянутых руках.

— Проходите в комнату, — пригласила хозяйка.

Самохин принялся снимать ботинки.

— Ой, не разувайтесь! — запротестовала она, и Самохин буркнул: — Что же я топтать-то буду…

Сняв обувь, он вошел в комнату.

— Вы садитесь, Андрей Николаевич, а я сейчас, у меня там духовка не выключена. Сына со снохой жду, вот и затеялась.

Татьяна Семеновна, смахнув со стола что-то блестящее, вышла, а Самохин грузно опустился в мягкое кресло.

Хозяйка долго не показывалась, хлопотала на кухне. До Самохина доносился запах печеного теста. И стало вдруг ему одиноко и неуютно в этой чужой квартире с холодным, выстуженным полом, от которого неприятно ломило ноги. Тоскливым и нелепым показалось вдруг то, что сидит он здесь, в обжитой другими людьми комнате, заставленной многочисленными горшочками, баночками, из которых лезли сытые, сочные стебли изнеженных цветов, а на тумбочке у зеркала под стеклом улыбаются с плохих любительских фотографий незнакомые люди, которых знала и, может быть, даже любила Татьяна Семеновна и которые так безразличны ему, Самохину.

Вернулась хозяйка — уже без бигуди, причесанная, в ярком цветастом фартуке.

— Давайте пить чай! — весело предложила она. Самохин кивнул и еще глубже вдавил свое тело в кресло.

— Ну, вот и хорошо! Я чайник поставлю. — Татьяна Семеновна торопливо ушла.

Самохин посидел еще немного. Он хотел встать, но половица громко скрипнула под ногой.

«Черт, еще подумает, что я шарю!» — отчего-то пришло ему в голову, и он крикнул в приоткрытую дверь:

— Курить-то у вас можно?

— Курите, у меня сын курит.

Самохин повозился в кармане, вынул пачку «Опала», купленную специально для этого случая, и без удовольствия задымил. Кривая колбаска пепла на конце сигареты росла, угрожая упасть. Самохин подставил спичечный коробок.

— Чай! — резко, будто над ухом, сказала Татьяна Семеновна, и Самохин, вздрогнув, уронил пепел на пол.

— Ничего, я уберу… — заметив его растерянность, поспешила успокоить хозяйка, но Самохин, нагнувшись, попробовал подцепить пепел рукой. Тот рассыпался тонким, невесомым слоем. С минуту он тяжело сопел, пытаясь взять пепел в щепоть и чувствовал, как наливается кровью лицо, как тяжелеет голова. Прямо перед собой он видел толстые ноги Татьяны Семеновны и торчащий сквозь разорванное сукно тапочки большой палец с желтым ногтем. Самохин выпрямился, кровь отхлынула от щек, а тупая тяжесть с затылка перекатилась куда-то под сердце.

— Пойду я, пожалуй, — неожиданно сказал он, — извиняйте…

Ему было стыдно перед растерянной женщиной и за приход свой некстати, и за бегство, и за это деревенское «извиняйте». Он встал неловко, и половица опять пронзительно взвизгнула.

— Ну что же, что ж… — повторяла Татьяна Семеновна, все еще держа в руках чашку.

— Так я пошел. Простите, — буркнул хмуро Самохин и, не оборачиваясь, вышел в прихожую.

— Боже… Ерунда какая-то, — услышал он за спиной голос Татьяны Семеновны.

В полумраке прихожей он отыскал ботинки, торопливо, сломав задники, обулся и, покрутив поочередно два английских замка, протиснулся за дверь.

Потом он медленно шел по аллее поредевшего парка, усыпанного неживыми листьями, мимо сиротливо мокнущих под мелким холодным дождем пустых скамеек и вдруг, задохнувшись от пахучей горечи, заплакал, неумело подвывая сквозь плотно сжатые губы, потому что не плакал уже много-много лет.