Алексей Иванов НЕСЛЫШНАЯ КАПЕЛЬ Рассказ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Алексей Иванов

НЕСЛЫШНАЯ КАПЕЛЬ

Рассказ

Не успел дядя Толя остановить свой ДТ — к тракторным саням кинулись ребятишки. Каждому из них хотелось первым перескочить невысокий горбылевый бортик и плюхнуться на охапку соломы, брошенную дядей Толей на промерзшие доски саней. Охапка не ахти какая, сани велики, ехать в них семь километров по морозу, так что над соломой выросла куча мала. Из окна интерната, где сидят Борька и Мишка Зуб, не видно, кому сегодня повезло и у кого оказались крепче локти, — уже стемнело, в копошащейся груде пальтишек и ушанок то тут, то там клюквинами краснели ребячьи физиономии, а угадать, где и чья «клюквина», не угадаешь.

Борька с Мишкой не поедут. Пойдут пешком, ночью, лесом. Среди волков. Так решили.

Борька сглотнул слюну.

— Ты чего так глотаешь-то? Аж слышно, — сказал Мишка Зуб.

— Ягоды вспомнил.

Мишка отрывает взгляд от окна, за которым еще стоит трактор с санями, колюче смотрит на Борьку:

— Врешь. Я-го-ды-ы! Какие еще ягоды?.. Я ведь вижу, как ты в окно уставился.

— Да брось ты, Мишка. Уговор дороже денег. Решили пешком, так чего уж теперь…

— Нет, скажи, сдрейфил?

— Ничего-то и не сдрейфил. Вспомнил только, как в лесу заблудился.

— Во-во… заблудился. С бухты-барахты, что ли, вспомнил-то?.. Сдрейфил, сдрейфил, — не то что поддразнивает, а будто заставляет согласиться с собой Мишка.

Ясно, как божий день, что у самого Мишки поджилки затряслись. Недаром ведь он такими глазами смотрел на эту охапку соломы, будто съесть ее хотел. Мишка лез на ссору — он задумал улизнуть на трактор.

Борьке надо бы умаслить уступкой своего напарника, чтоб он не убежал, остался, да обида взяла:

— Сам ты трус! Забыл, как летом от ужа дал деру?

Мишка только этого будто и ждал.

— Ах так! — завопил он. — Посмотрим, какой ты смелый. Посмотрим.

Зуб цапнул свой излохмаченный портфелишко и шмыгнул за дверь.

В окошко было видно, как он догнал только что тронувшиеся с места сани, как несколько пар рук ухватились ему за шиворот, помогая вскарабкаться; куртка у Мишки задралась кверху, оголив зад, обтянутый шароварами.

Дать бы этому трусливому заду хорошего пинка? А что? Нагнать сани… Нагнать и дать… И самому потом уж в санях ехать. Ведь не выпрыгивать же после пинка, а то скажут еще, что Мишкиной сдачи испугался…

Дядя Толя включил правую фару (левая второй год как сломана), венчик света в один миг смел темноту с избы, стоящей на повороте дороги, да так чисто смел, что трещины на избяных бревнах разглядеть было можно. И снова изба в темноте, а венчик маханул на другую. Еще пять изб, а там — ищи ветра в поле… Самое время — выскочить, дунуть во весь опор…

Мишка, наверно, уже сидит на соломе. Кто тянул его за шиворот в сани, того и согнал. Сидит и, пожалуй, ждет не дождется, когда Борька нагонит трактор. Не потому, что Борьку жалко, ведь пойдет он один. А потому, что ребятишки, когда узнают, что к чему, обзовут Зуба трусом и предателем. Может быть, даже взгреют его. Борька представил, как в тесном коридоре школы от стенки к стенке, с рук на руки будет летать Мишка, и даже будто услышал ребячьи приговоры: «За Борьку тебе, трус! За Борьку!..» И не побежал. А сел, снял валенки и стал перематывать портянки — дорога дальняя…

* * *

Семикилометровый поход от школы до своей деревни обязательно ночью и непременно лесом (правда, в их деревню и не было нелесной дороги) затеяли вместе, благо что сидели за одной партой. Первый придумал Борька, но Мишка сразу согласился, а когда готовились, оказался даже шустрее. Мишка, что уж греха таить, был выдумщиком и артистом. Ему ничего не стоило прикинуться, что зуб болит, закрасить кровью тряпицу и перевязать ею указательный палец на правой руке (ноет, мол, спасу нет) и не писать целую неделю.

По-Мишкиному выходило, что перво-наперво надо усыпить бдительность тракториста дяди Толи, когда подъедет к школе в субботу. Да чего там усыплять-то?! Ведь дядя Толя давно приучен к тому, что его сани загружаются в минуту только одним грузом — соскучившимися по дому ребятишками. По головам он их никогда не считал, зная, что все они барахтаются в соломе.

Потом надо было незамеченным дождаться ухода трактора и наступления темноты. Попадись на глаза уборщице тете Уле — все, скандал. Не поверит, что решили так, мол, и так, а подумает что…

Надо было еще перехитрить волков, которых они ожидали встретить в лесу на дороге. Борька от охотников слыхивал, что волк за версту чует запах пороха и боится его. Значит, надо взять с собой пороху, хоть немножко. Но куда его положить? В карман?

Борька загодя надорвал подкладку ушанки, вытащил клок ваты и в образовавшееся гнездышко всыпал пахучего дымного пороха. Подкладку зашил, как было. У Мишки шапка новая, рвать ее он не захотел, потому порох засыпал за козырек. Решили, что и так можно. Припасли пороха и спичек. Не догадался Борька отобрать у него и то, и другое. Зазря все пропадет.

* * *

Переобувшись, проверив и даже обнюхав шапку, Борька вышел на улицу. Ночи ждать не стал, потому что уже и так было темно, а первая темень после дневного света самая темень. Из окон изб через дорогу тянулись неяркие, с размытыми краями полосы света. В окнах предпоследней избы шевелились тени. Кто-то распахнул дверь, — в избе пиликали на гармошке. Борька позавидовал тем людям, которые в тепле.

У крайней избы на столбе горел фонарь. Тень Борькиной головы выскользнула откуда-то. С каждым шагом она вытягивалась, раскачивалась, подпрыгивала на все более темневшем снегу, теряла свои очертания и пропала внезапно.

Леса еще не было, дорога шла открытым местом. Справа, под крутым спуском, лежала широкая пожня, без кустика, без стогов, с петляющей по ней речкой, которая скрыта от глаз снегом и темнотой. Отсюда опасности ждать нечего. Пока «кто-то» с пожни будет карабкаться по глубокому снегу в гору, Борька услышит шебуршанье и успеет где-нибудь притаиться. Он даже не то что шепотом — про себя не смел волков называть сейчас волками. Ему казалось, что назови он их просто «кто-то» и это будет не так обидно для них, может быть, пропустят его.

Слева — поле, оно скатывается к дороге, за ним глаз да глаз нужен, долго ли скатиться… Борька следил за полем, а ноги шли и шли, и вот уже под валенками перестала позванивать ледяная крошка, кончил повизгивать плотный снежок, звуки стали мягче и глуше — шорох и скрип. Начинался лес.

Перед Борькиными глазами вдруг вырос черно-белый «кто-то». Борька остановился, как вкопанный, но валенок скользнул по санной колее, и Борька упал. Мгновенно вскочил на ноги, глянул в «ту» сторону. Черно-белый стоял на месте…

И отлегло от сердца. Это был высокий пень. Борька вспомнил, как осенью за него прятались, когда по дороге из школы играли в разбойников. Даже в голове промелькнуло что-то вроде удивления. Вот, дескать, как бывает: днем все знакомое и преданно свое — полянка ли, лес, пень этот, — а как только придет ночь, так все станет не твоим — боязным.

Борька посмелел немножко и пошел дальше. Да и лес не такой уж и страшный. Чистый бор, сосенка к сосенке. Не дремучий же, не бурелом, не Ивановский овраг.

Борька присмотрелся в темноте и видел теперь не одну черноту, но и неисчислимые белые пятна на черно-зеленом фоне. Весь бор стоял в снегу. Пни, развилки, ветки, верхушки — все, что не слишком гнулось, не хитрило.

Засмотрелся Борька и вроде бы подзабыл немножко, кто он и зачем сейчас здесь. Правда, он даже про себя не мог воскликнуть или просто сказать: «Как красиво!» — потому что не дачник же он, а здешний житель. Для здешнего жителя сосна и изба его, и домовина — не только живая картина. Борька не понимал — подсознательно ощущал, что в природе все хорошо, потому что все к месту. И шапки снега на соснах не затем, что так красиво, а чтобы укрыть от холода ветки. И снег на земле толстым слоем, чтобы тепло было корням. И первое весеннее солнышко для того, чтобы обжечь, оплавить барашки шапок, обнажить кончики ветвей и чтобы что-то живое под лучами солнца подвинулось к ним, чтобы чуть позднее выстрелить в голубое небо нежно-зеленым ростком. И растаявший снег не станет только грязью, а запасет корни сосен водою. И облетающие иголки — не прах и не бесполезная блестящая в зной попона земли, а будущая еда дерева.

До Борькиного слуха донесся шорох, за ним — мягкий-мягкий стук, шелест, снова стук и подряд несколько приглушенных вздохов. Борька, напружинившись, замер, но, кроме частых толчков в висках, ничего не услышал. И когда к горячей щеке прикоснулись снежные пылинки и дошел робкий запах хвои, Борька догадался, что рядом с верхней ветки сползла шапка снега, простучала по нижним лапам, увлекла за собой другие снеговины, и их со вздохом принял сугроб.

Но отчего сползла первая снеговина?.. Борька стал жечь спички. Чтобы огонь был ярче, выхватывал из коробка сразу по несколько штук, однако за время коротких вспышек успевал разглядеть только черные в серебринах снега валенки да метр-другой колеи, взрыхленной гусеницей дяди Толиного трактора и до блеска проглаженной санным полозом. Спички гасли, и Борьку обступала настолько плотная и близкая темнота, что казалось: она касается рук, лица, залезает даже под телогрейку.

Борька отшвыривает коробок с оставшимися целыми спичками.

Они — враги для него. Мгновение назад он стоял в кружке яркого света среди жуткой темноты, из которой мог выскочить на него, освещенного и слепого, кто угодно.

Когда вновь стали различимы черно-белые краски, Борька чуть не бегом двинулся в глубь леса.

Теперь ему стало казаться, что кто-то идет за ним, похрустывая снежком, не отставая и не приближаясь. Борька останавливался, замирая, — похрустывание смолкало. Снова шел, и снова сзади, совсем рядом кто-то шел за ним. Не решаясь больше останавливаться, чтобы не оказаться настигнутым, Борька на ходу проверил шапку, даже окунув палец в пороховое гнездышко, растер руки — так надежней.

Вдруг будто осенило Борьку: волк не может так редко и тяжело ступать, снег не будет скрипеть под его лапами. Значит, не волк! Но тревоги не убавилось. А вдруг какой-то человек? Может, разбойник?.. Соседскую бабку Матрену хлебом не корми, а дай порассказывать о всяких разбойниках с большой дороги. И Борька вспомнил сейчас… Правда, мало кто верил бабке Матрене. Она, зная наперед, что веры ей не будет, перед тем, как рассказывать, крестилась и говорила: «Да кто будет из вас когда в Драчеве, спросите, любой скажет — так и было».

А сейчас ему лучше ни о чем не думать, не знать ничего. И правда, кто идет по пятам — знать не надо. Может, отстанет, и все будет в порядке. А узнаешь вдруг, и он окажется страшнее, чем вообразил его себе, — тогда уж совсем…

Ему теперь стало казаться, что бежать неизвестно от кого — самое худое, что так ненадолго его хватит. Надо как-то узнать, кто за ним гонится. Тогда можно будет наконец решить, как быть дальше.

Борька заставил себя остановиться, повернуться назад, вглядеться в дорогу. Придав голосу, сколько можно было, твердости, крикнул:

— Эй, кто там?

В ответ — молчание.

— Чего сжулился-то? Все равно вижу…

Снова — тишина.

Борька стоит не шевелясь, не обнаруживая себя ни звуком, набирается сил. Оттуда — ни шороха. Значит, и тот замер и тоже отдыхает. Хочется переступить неловко поставленной ногой, перевести дыхание, стереть пот, но затаился в надежде, что и тому уже невтерпеж стоять неподвижно, беззвучно, что вот-вот он обнаружит себя. Тот оказался терпеливее — Борька не выдержал, переставил онемевшую ногу. Под валенком скрипнуло, а с той стороны — тишина. Борька сделал несколько шагов, пятками вперед. Под ногами — скроб-скроб, а там — ни звука. Так, задом вперед, стараясь не касаться валенками дороги, мало-помалу удалялся он от замершего «кого-то». Потом повернулся и пошел, как ходят люди, но поминутно замирая, оглядываясь. Кроме шума своих шагов, он больше ничего не слышал и как-то незаметно для самого себя стал хвататься за сладкую догадку: сзади вообще никого не было, а шаги — это его шаги, или эхо его шагов.

Теперь, пытаясь хоть чуть-чуть позабыть о своем страхе, хитрил Борька сам с собой: сам знал, что хитрил, да делать было нечего. Надо вспомнить о чем-то постороннем, радостном, и тогда будет хорошо. Знал он, что стоит вечером после страшной сказки заставить себя повспоминать о чем-нибудь приятном и уснуть с этики воспоминаниями, будут тебе сниться не страшные сны, а такие же светлые.

Мишка, наверно, отогревается уже, сидя на печи, или лопает горячий суп. Шли бы сейчас вместе — черт бы им не брат. Борька никогда, до самой этой ночи, не думал о Мишке плохо, совсем плохо, хотя бывало меж ними всякое — и обиды, и драки, и почти беззлобная месть, но все это прощалось и забывалось гораздо скорее, чем заживали синяки и шишки. Теперь-то — другое дело, теперь-то у Борьки руки чешутся заново перессориться и передраться…

Вот сейчас бы Борька встал на свои лыжи и единым духом промахнул бы этот лес, да нет у него теперь лыж, стоят с прошлой зимы в сенях за ручным жерновом. У левой лыжины сломан нос и в таком неподходящем месте сломан, что, кто ни брался починить, хватало на одну упряжку. А сломал-то Мишка. Теперь Борьке яснее ясного, что не нечаянно он это сделал, — нарочно, из зависти. Съехал с горушки, за куст, а вернулся, прыгая на одной лыжине. Где там можно было сломать? И горушка-то пологая, маленькая, как завалина у избы, и лыжня наезженная, и ни коряг, и ни трамплина. Тысячу раз ездили — хоть бы что, а тут — на тебе… До Борькиных лыж, привезенных теткой из города, — магазинных, легких, звонких, лакированных — вся деревенская ребятня каталась на тяжелых самоделках — досках от бочек да проструганных сосновых огонотках с загнутыми под паром носами. И у Зуба были лыжи, как у всех, но чуть полегче, потому что его батька столяр. Мишка — хват парень, он привык, чтоб ему завидовали и ходили вокруг него на задних лапках. У него и ящик на березовых полозках, и «снегурочка», одна, правда, и палки с вересковыми кольцами. Конечно, завидовали ему, выпрашивали прокатиться хоть раз. А он не даст, пока что-то не выторгует. И вдруг — у Зуба никто ничего не просит, потому что у Борьки — лыжи-самокаты. Но не вся деревня успела их обновить. Очередь на Зубе остановилась… Снова ребятишки вьются вокруг Зуба.

Одинокий отважный путник, как представлял себя Борька будто со стороны, отмеривал и отмеривал ночную колею, а сам он как бы и не участвовал в ходьбе. Делали сейчас это только ноги, и дорогу видели только ноги.

Зуба он побьет — это ясно. Ребята увидят, как Зуб расквасится и запросит прощения, и поймут — не Зуб им друг, хоть и много у него всякого барахла, а он, Борька, у которого теперь и лыж-то нет, но который не побоялся волков в темном лесу и поколотил этого прожженного хитруна. Нет, он его не простит, пусть хоть на колени становится — предателей не прощают. Зубу должны дать взбучку еще и дома. Как же иначе — бросил товарища. И в школе узнают обо всем, и Зуба отсадят с Борькиной парты. Нет, Зуба оставят на старом месте, Борьке же как настоящему человеку Анна Дмитриевна предложит занять лучшее место в классе — на самой задней парте у окна.

Борька неожиданно поскользнулся. Не успев толком выставить руки, он плашмя грохнулся на раскатанную колею, сверху стукнуло его чем-то тяжелым, придавило лицом к заледеневшему снегу, Борька ждал второго удара, не решаясь вскочить на ноги, желая так втиснуться в дорогу, чтобы она прикрыла его своим плотно сбитым панцирем.

Дорога не прятала, но и второго удара не было. Борька приоткрыл глаза и увидел перед самым носом свою полевую сумку. «От, пуганая ворона, — обозвал себя Борька. — Своей сумки испугался». Когда он падал, сумка со спины перепрыгнула на голову.

Дальше дорога будет вползать на взгорок, спускаться в Николкин ручей, метров четыреста — низинным густым чернолесьем, а там — поле своей деревни. В этом месте издавна все называлось Николкиным — ручей, пожня, нива, старое пепелище, — потому что когда-то жил здесь хутором дедко Николка. С кем-то он враждовал, несколько раз горел, говорят, как-то не по-хорошему помер, а бабка Матрена прибавляла еще, что и закрайки эти стали нечистыми. Борьке бы сейчас, как во сне бывает, оттолкнуться от земли, замахать руками да полететь выше деревьев.

В пойму ручья Борька не шел, а опускался, ощупывая ногами дорогу. На том берегу ручья стоит старая корявая береза с обрубленными корнями. Дорогу каждое половодье размывает ручей, она мало-помалу оседает, обрывая под березой землю и обнажая корни. Где корни, там и сейчас нет снега, там чернильная тьма — самое подходящее место прятаться, подстерегая… Борька опасается смотреть в ту сторону, потому что глянешь туда, встретишься с «ним» глазами, и «он» все поймет, и тогда уж — все… А так, может, и пропустит его, маленького…

Остатком чернолесья Борька бежал что есть духу.

Темнота разомкнулась разом, в глазах заплясали яркие стада с тысячами искринок — светился старый наст на полевых взлобышках, уберегшийся для игры со светом от недавно выпавшего и сдутого ветром в низины тусклого снега. Над головой, в небе, тоже все светилось и искрилось, и висела круглая ярко-белая луна. В горле першило от колючего, как искринки наста, воздуха. Борька стоит, крутит головой, задирает ее уже в который раз к небу и удивленно-радостно думает о том, что за всю дорогу он первый раз увидел небо.

За пригорком появились тускло-красные, прижмуренные от лунного и снежного сияния огоньки деревни. Борька прищурил глаза, и сотворилось самое чудесное сияние: через каждый огонек вверх-вниз заскользили длинные радужные лучи, соединяясь такими же радужными круговинами. Он представил, как мать ласково усадит его за стол и нальет ему полную миску щей со свининой, как старший брат Витя будет украдкой и с гордостью посматривать на него, неспешно хлебающего после долгой и опасной дороги. Он, пожалуй, завтра же простит Мишку Зуба, и скажет ему, что трусить не надо, тогда волки и в жисть не подойдут. И он, Борька, наверно, теперь уж каждый раз будет ходить из школы пешком…

* * *

Горбатая тропинка легко, бесшумно донесла Борьку до крыльца. Некрашеные ступеньки были высветлены лунным сиянием, и Борьке жалко стало ступать на эту белизну. Еще ему хотелось бесшумно прокрасться крыльцом и сенями, распахнуть дверь и крикнуть в избу переполошно: «Здорово ночевали!» Но в сенной темноте он совсем неожиданно наткнулся на Витю. Тот схватил Борьку в охапку, вынес на крыльцо.

— Ну, бродяга! Жив-здоров? — осматривая, чуть ли не ощупывая Борьку, радостно, приглушенным голосом говорил Витя и цыкал на открывавшего было рот брата. — Тихо! Не шуми. Пошли-ка с крыльца-то, чтоб не слышно было…

Они стояли уже на тропинке, и Витя, помрачнев, снова зачастил, упрятывая звон голоса внутрь себя:

— Держись, Борька. Ох и влетит тебе… Сам шкодишь, да еще и Мишку Зуба втравливаешь. Он отцу все рассказал… Как ты его в интернате за полы держал, как грозил ему… Мать — сразу за лошадью, в конюшню, батя — останавливать ее. Никуда, мол, не денется шкодливый поганец, всегда к ремню приходит. Ишь, говорит, стервец какой, переживай тут из-за него.

Борька хотел сказать, что не так все это, да не успел — Витя был уже у соседней избы и кричал оттуда:

— Я — за матерью, чтоб распрягала…

— Явился, неслух посадский, — недобро-спокойным голосом сказал отец, когда Борька, враз оробев, протиснулся в дверь. Отец сидел на скамейке у стола, рядом лежал загодя приготовленный ремень. — Ну, раздевайся. Сегодня суббота, день банный, — отец тяжелыми глазами следил, как Борька обколачивал у порога валенки, как снимал и вешал на гвоздь пальто. — Штаны тоже снимай.

Борька вцепился в опушку штанов, сжался в комок, ясно представив, что сейчас будет. И ему захотелось снова, сейчас же взад и вперед пройти через Николкин ручей и по чернолесью.

Отец стоял на середине избы, держа Борьку за руку, топтался на месте, медленно поворачиваясь, потому что Борька убегал от ремня. И тот, и другой будто зарок дали молчать — ни слова, только слышалось одышливое пыхтенье отца да тоненько повизгивал Борька.

Потом Борька юркнул на печку, запахнул занавески, отгородился еще и валенками от избы, где сидел и курил, отдыхая, отец. Слезы кончились. Он прижался щекой к лежащему в изголовье полушубку. От него пахло овчиной и печным теплом, от закаменевшей глины печи через старое валяное одеяло поднимался негромкий, но устойчивый жар. Борька раскинул руки так, что они, скользнув за края одеяла, почувствовали горячую шероховатость голых кирпичей, — будто обнял печь, которая первой из всех сегодня молчаливо поняла Борьку, приняла и согрела.

Пришла из конюшни мать. Как ни тащила за стол, как ни ласкала украдкой от отца, Борька не слез с печи. И уже сквозь дрему слышал обрывки разговора в избе.

— Побил, правильно и сделал, — низко гудел отцовский голос. — Нечего родителям нервы на кулак мотать.

— Много ты нервов-то на кулак намотал, — отвечала мать. — Ремень ты вместо нервов намотал.

Гуднуло что-то в ответ, густо и разборчиво.

— А мальчонку-то ты спросил, зачем он… в ночь-полночь?!. Да он, может, хотел, чтоб батька с мамкой порадовались: вот, мол, какой я уже — взрослый и храбрый… Себя, Ваня, только видишь…

Зазвенела посуда на столе. А мать все не отступала, совсем позабыв, какой у отца крутой характер.

— Нет уж, Иван, коль подоспело, так все скажу… Каково ему там было — для тебя уж дело десятое…

— Да ты что, — неожиданно обмяк отец. — Камень я, что ль… Да если б…

— Камень не камень, а чужая боль — не твоя боль…

Что было дальше, Борька не слышал.

* * *

В понедельник Анна Дмитриевна рассадила Борьку с Мишкой по разным углам за драку на переменке. А зачинщика, Борьку, оставила после уроков в классе и пригрозила вызовом родителей на педсовет. Мишка Зуб сразу надулся, как мыльный пузырь, стал собирать вокруг себя ребятишек, да так, чтоб видел и слышал это Борька, обещал им в следующее воскресенье дать покататься — кому лыжи, кому ящик на полозках, кому «снегурочку». Борька терпел, злясь и удивляясь тому, как скоро Зуб научился громко смеяться и быть нежадным.

Педсовет был в конце недели, вызвали Борьку с матерью. Директор, поскрипывая, пуская зайчики новыми ботинками, ходил вдоль длинного стола, за которым сидели учителя, и медленно, с расстановками, будто диктант на уроке читал, говорил:

— Товарищи! Вы еще не оценили должным образом, то есть достаточно глубоко, этого происшествия. Как мы могли позволить Борису Пронину сознательно отстать от трактора? Как, я вас спрашиваю? Случись что с мальчиком, нашим воспитанником, — все уже не просто происшествие, а ЧП. Узнало бы районо, расследовало бы, обнаружило другие недочеты в нашей работе. И, я вам скажу, неприятностей для всех нас было бы предостаточно. Поэтому… — дальше, как на заигранной пластинке, заповторялись слова «надо» и «необходимо».

— И, наконец, почему родители не внушают своим детям… — директор снова посмотрел туда, где сидели Борька с матерью, но мать почему-то не пригнула голову, не отвела взгляда, а глаза ее незнакомо-холодно блестели. Директор, не докончив, по-медвежьи развернулся и, горбя спину, прошел к своему столу…