I
Для выяснения истины важны факты, цифры, живые свидетельства. Их не счесть. Полистаем газеты, журналы, справочные пособия начала перестройки. Вчитаемся в выступления, статьи, интервью рабочих, крупных государственных деятелей, депутатов, ученых, писателей. У всех нескрываемая тревога, боль, поиск выхода из тупика, в котором оказалась держава, втягиваемая в воронку рыночно-демократических преобразований. Кризис в экономике продолжает углубляться. Осложняется криминогенная обстановка. Нарастает социальная напряженность, надвигается нравственная и психическая депрессия. Вместе с тем усиливается давление на Россию. Угрожающе ухудшается демографическая ситуация. Опустошенные преступным невниманием к судьбам России, исконно русские земли заселяются переселенцами из коренного населения среднеазиатских и других республик.
Эпидемия перестройки затуманила сознание некоторых мудрых и осторожных писателей. Леонид Леонов назвал ее начало «временем максимальной искренности» и только несколько лет спустя понял ее антинародную суть. «Нам предстоит необъятный труд по возвращению к жизни пошатнувшегося Отечества. Никакие предварительные сметы, планы, расчеты не могут охватить объем ожидающей нас деятельности: вернуть в урожайное состояние запущенные, зарастающие кустарником и сорняком, отравленные химией, все еще бездорожные, уже безлесные, зачастую даже безлюдные целые районы нашего некогда былинного Севера, ввиду бесперспективности именуемого нынче просто Нечерноземкой. Пребывают в полном запустении поля, оскверненные, обеспложенные, исполосованные самонадеянными фантастическими замыслами, которые стыдливо прячут у нас под маскировочными титлами вроде культа личности, волюнтаризма, застоя и, наконец, развитого социализма, позволяющего прикинуть в уме, во что выльется очередная, уже зловещая фаза нашего бытия (…)». И писатель продолжает: «После семидесяти лет пора и нам благоговейно, строго и вслух назвать свою путеводную и уже беззакатную звезду, единственно способную вдохновить наш народ на титанический подвиг воскрешенья бедствующей Отчизны — без чего охватившая нас апатия может последовательно переродиться в нетерпенье, отчаянье, в стихийные безрассудства и дальше по ступеням паденья. Священное, все еще полузапретное имя этой звезды давно на уме у всех — Россия».
Между тем по видеоканалу «Добрый вечер, Москва!» (28 октября 1989 г.) фантомы приплясывают:
Хорошо, что нет царя. Хорошо, что нет России. Хорошо, что Бога нет…
Стремительно нарастает кризис в духовной и культурной сферах. Один из основоположников советского кино Александр Зархи так характеризует современное кино: «Создатели фильмов разбежались в разные завлекательные зарубежно-кооперативные стороны, а уж тут каждый печется о себе, только о себе, и намертво заглох интерес друг к Другу, а главное, к общему делу. На «Мосфильме» воцарилась мертвечина губительной разобщенности, эгоистичной незаинтересованности в реанимации задыхающегося искусства кино». Вследствие этого кинозалы опустели. Пути оздоровления, или, точнее, оживления интереса к кино, начали искать в пропаганде низменных страстей, в сексе, потворствуя эпидемии безнравственности, щеголяя бездуховностью и аморальностью, унижением человеческого достоинства. «Что приносят зрителям фильмы хоть и снятые с добрыми намерениями, но эффектно демонстрирующие варианты насилия и издевательства над человеком? — восклицает Зархи. — Дурман беспредельного антигуманизма может стать не менее опасен, чем наркомания… Благотворная, наконец-то явленная свобода творчества унижается до удали вседозволенности, до предательства нравственности и любви… Подчас и серьезная, наболевшая тема пропитывается соусом порнографических забав, используя то, что давно заплесневело в западной кинематографии… А еще во многих фильмах — только бы не отстать от действительности, от улицы, от навыков молодежи — обильно смачно льется сквернословие… Это плевок на богатейшую выразительность и гибкость русского языка, на нашу культуру». Вывод кинорежиссера весьма неутешительный: «…грустно наблюдать, как, обретя с перестройкой свободу творчества, кинематографисты продают духовный мир зрителей, занимаясь кадроблудием. И в такой неблагополучный час!» Несомненно, драматизм окружающей обстановки как бы отторгнут от действия шустрых служителей кино.
Нищета духа, сексомания, скажем так, знаменующие собой распад человека, овладели умами не только режиссеров, но и критиков. Присутствие в кино секса является, по их мнению, свидетельством изящества и вкуса. Говоря о телевизионном фильме «Жизнь Клима Самгина», Л. Аннинский сокрушался: «У меня такое впечатление, что у Титова нет вкуса к эротике». «Теоретик» кино В. Дмитриев более категоричен и требователен к залихватскому торжеству плоти. «Нас (?) может ждать успех, если… отбросив трусость (!) и лицемерие, мы предложим зрителям высокий (?) эротизм, — вещает он. — Кино должно давать уроки… по одухотворению секса…» (Обратим внимание, как во всех этих высказываниях невинно путаются понятия «эротика» и «секс»!). Постепенно формируется «тонкий вкус», «высокий профессионализм» в трактовке подобных сцен.«…Чтобы владеть таким способом рассказа, — делится своим опытом актриса А. Плоткина, — нужно очень свободно ощущать себя по отношению к этой теме и знать ее… Но как для «наследников сталинской культуры», а если без шуток, то — русской православной, можно резко что-то открыть? Высветлить то, что всю жизнь считалось постыдным?.. Для эрот-актрисы необходим большой сексуальный опыт, без которого невозможна, по-моему, правдоподобная работа перед камерой…» Еще бы! Некто Т. Друбич глубокомысленно заключает: «Эротика, по-моему, очень детское и очень возвышенное чувство… Я думаю, что любая актриса может сняться в эротическом кино, если есть чувство вкуса, такта, а главное — талант…» Был бы спрос — «таланты» такого сорта найдутся. " точно — журнал «Смена» радостно оповещает юных читателей: героиня фильма «Маленькая Вера» — в исполнении молодой актрисы Наталии Негоды — «…отдается крупным планом со всем присущим ее характеру темпераментом и сексуальным опытом…». «Высокий» секс, пошлость, мат — разве это не удар по «наследникам сталинской культуры»? В сценарии по повести В. Кунина «Интердевочка» богатый набор похабщины. «Курочка в гнезде, а яйцо…», «пусть он… всех ленинградских потаскух перетрахает», «засранец», «затрахали, замучили, как Пол Пот Кампучию», «мне твои поздравления как зайцу триппер» и т. д.
В плачевном состоянии оказалась музыкальная культура, которую насилует рок. Растет тревога и за судьбу театра: катастрофически снижается профессиональный уровень театральных трупп. И не случайно. Отвергнув идеи большого искусства, унаследованного от XIX века, с его эстетическими и нравственными ценностями, нынешний театр встал на путь пропаганды физиологического натурализма и уступает только кинематографу. По части же духовной — он в глухом загоне. Главная причина скрыта глубоко — она в дефиците самого человека, отмечают искусствоведы, в распаде его цельности, в дегуманизации жизни… Это было начало разрушительного процесса.
* * *
И в этот период член Политбюро ЦК КПСС А. Н. Яковлев торжественно заявляет: наступило «счастливое, неповторимо счастливое время»1. Это торжество человека, предвкушающего свой триумф, победу, приближению которой отдано им много энергии и времени: подготовлены надежные люди в государственном и партийном аппарате, ждет сигнала к действию поднаторевшая в зарубежных вояжах и спеццентрах радикальная интеллигенция. Теперь можно и покуражиться. 14 марта 1990 года он безбоязненно бросает в лицо отягощенному безмыслием Верховному Совету СССР: «Мы взялись за ломку тысячелетней российской парадигмы несвободы». Об истинном облике этой «самой гнусной личности в истории России» (А. Зиновьев) мир узнает позже, но уже к концу 80-х начинает проявляться ее суть. В 1989 году в американском издательстве «Либерти» вышли две книги: «Русская идея и 2000-й год» Александра Янова и «Большой провал» Збигнева Бжезинского. Первый — в прошлом активный советский журналист, а ныне один из ярых русофобов в Америке; второй — последовательный антикоммунист, проживающий в одной стране с А. Яновым. Оба не скрывают своих антирусских убеждений, хотя есть разница в форме высказывания. Если Янов скор на расправу (о русских он иначе не мыслит как о фашистах), то Бжезинский скорее сдержан, в некотором смысле академичен. «Моя книга — о последнем кризисе коммунизма, — вещает он. — В ней дается описание и анализ прогрессирующего разложения и все нарастающей агонии как его системы, так и самого учения (…) останется в памяти людей прежде всего как самое необычное политическое и интеллектуальное заблуждение XX века». Подобные прорицания не новость — вот уже более века их оракулы выдают желаемое за действительное.
Нас интересует другое: оба русофоба обращаются к одному и тому же лицу, связывая с ним различные этапы развития нашего общества. Этот деятель — А. Н. Яковлев. Янов так рисует его образ конца 60-х — начала 70-х годов: «Яковлев уже с 1968 г. пытался превратить русофильство в объект политической борьбы наверху… Это он стоял за статьей в «Коммунисте». И заседание Секретариата ЦК, обсуждавшее аскапады «Молодой гвардии», тоже было делом его рук». В другом месте: «Яковлев развернул огромную, поистине устрашающую панораму проникновения русофильства во все области литературы и общественных наук… Никто не осмелился полемизировать с Яковлевым». В книге Збигнева Бжезинского — Яковлев конца 80-х таков: «…по сообщению «Правды» от " августа 1988 года, Александр Яковлев — член Политбюро, ответственный за чистоту марксистско-ленинского учения, — заявил, что в наше время «господствующей должна стать идеология хозяина», присовокупив, что «основной вопрос теории и практики хозяйственной деятельности сегодня соединение интересов. Есть интерес — человек горы свернет, нет его останется равнодушным».
Но для понимания природы явления следует оглянуться назад, восстановить в памяти страницы прошлого, поразмыслить над некоторыми речениями идеологов-теоретиков, в частности над статьей того, же Яковлева «Против антиисторизма», посвященной литературе и опубликованной в «Литературной газете» за 1972 год. Именно 1972 год, когда был нанесен официальный удар по русской культуре, явился годом генеральной репетиции перед внедрением в сознание советского общества идеологии нового мышления, т. е. отказе от духовных, культурных, национальных и государственных ценностей в пользу космополитической доктрины. Это была первая официальная, исходящая с кремлевских «сиятельных вершин», попытка превратить русофильство в объект политической борьбы в высших эшелонах власти Советского Союза.
Восславив успехи развитого социализма, в недрах которого «могла сложиться новая историческая общность — советский народ», автор статьи «Против антиисторизма» обрушился на писателей по случаю их низкого классового самосознания, а именно: «отсутствие четких классовых ориентиров», «упускает главный — классовый — критерий и в результате неизбежно попадает под власть схоластики», «забвение социально-классовых критериев», «классовые корни… консервативной идеологии» и т. д. и т. п. Это в наши дни, в изменившейся ситуации, можно спокойно и по-разному относиться к подобным лицемерным утверждениям, а в 1972 году обвинение в игнорировании «классового подхода», к тому же предъявленное партийным функционером высокого ранга, звучало как приговор: издательства выбрасывали из своих планов рукописи, журналы отказывались печатать, по месту службы учинялись унизительные проработки — всего не перескажешь. (Впрочем, более впечатляюще мог бы рассказать большой искусник по этой части, а в ту пору один из подельников Яковлева, то бишь «прорабов перестройки» в сфере культуры — цековский деятель Альберт Беляев. Переложив старую колотушку из одной руки в другую, он со знанием дела гвоздил по головам тех же русских интеллигентов, что и в начале семидесятых… Благо была у него «крепкая рука в высокой инстанции»: в начале семидесятых Беляев тоже беспощадно предавал анафеме еретиков, то бишь отступников от «классового подхода».) Яковлев решил приструнить тех, кто своей нерасторопностью, угловатостью, а то и строптивостью выламывался из этой «исторической общности» и, таким образом, грубо разрушал радостную перспективу всей парадной картины. А поскольку не укладывались в нее прежде всего культуры русского, украинского и белорусского народов, то на них и обрушил он свой гнев.
Разумеется, самое большое недовольство вызвали у него русские писатели. Им-то и досталось, больше всех. За то, что «лелеют миф» о «мужицких истоках», т. е. возрождении русского крестьянства, за то, что «вздыхают по патриархальному укладу», что никак не могут расстаться с философским наследием («с реакционными деятелями, как В. Розанов и К. Леонтьев»); за то, что одобряют взгляды таких защитников самодержавия, как Карамзин-историк и т. д. При этом огонь критики направлен на русское крестьянство и тех, кто смел о нем свое суждение иметь. В статье то выражается гнев в связи с решительным неприятием юродствования по поводу «мужицких истоков», то ведется «спор со сторонниками социальной патриархальщины», то клеймится «справный мужик» вкупе с «тоскливыми всхлипами», которые «выражают интерес к крестьянству», то заявляется, что «современный колхозник» с прошлой своей жизнью «без какого-либо сожаления расстался».
В чем тут дело? Автор стремился теоретически обосновать (ссылаясь на труды В.». Ленина, из контекста которых он выхватывал необходимые ему цитаты) идею рабской сущности патриархального русского крестьянства. Поэтому-то с такой решительностью расправляется (именно — расправляется) с теми писателями, которые не могли согласиться с подобной «теорией».
Особую неприязнь вызывает у Яковлева славянофильство. Обвиняя славянофильство и «неопочвенничество» в консерватизме, он стремился поставить последнюю точку в вопросе исчезновения национального сознания, которое отныне должно именоваться «националистическим поветрием»: «Одним из таких поветрий являются рассуждения о внеклассовом «национальном духе», «национальном характере». Это, считает он, не только объективистский подход к прошлому, но и «игнорирование или непонимание того решающего факта, что в нашей стране возникла новая историческая общность людей — советский народ».
Это не случайная оговорка — обвинение славянофилов и «неопочвенников» начала 70-х годов в игнорировании «исторической общности советских людей советский народ», Яковлеву уже в то время было известно, что именно русские становятся объектом беспрецедентного эксперимента по выведению новой человеческой общности, в которой национальное начало должно быть выхолощено и заменено принципиально иной категорией самосознания.
Как замечено, парадоксально, но это действительно так, — параллельно с духовным уничтожением русской нации набирал силу иной процесс подпитывание русофобии. «Создавался фантом «русской угрозы», истекающий кровью, погибающий русский народ якобы и представляет собою самую страшную опасность для всего остального мира, он и является душителем других народов. Действительно, нельзя сделать большего подарка палачу, чем объявить агрессором его жертву»2. Теперь об этом знают если не все, то многие, а в пору (1972 г.) «теоретического» лицемерия Яковлева это было ведомо немногим. Наивность и доверчивость русских никак не предполагала возможности столь грозной опасности, надвигающейся на них с «кремлевских сиятельных вершин».
Опасность подобных «теорий» не столько в их русофобской направленности, сколько в стремлении их авторов придать им некий идеологический принцип, которым якобы необходимо руководствоваться в практической деятельности. А это, как известно, неиссякаемый резервуар для спекулятивных воззрений — будь то в политике, науке либо художественном творчестве. По этим ложным вешкам, как правило, ориентируются те, кто заинтересован в извращении истины. Вот один из примеров. Если у Яковлева славянофильство носит «дворянский, помещичий характер», то у Анатолия Ананьева (роман «Скрижали и колокола», 1989) — это уже трупный яд, убивающий все живое в прошлом и настоящем. «Явление славянофильства… возникло у нас вследствие общего истощения» и упадка духа, — твердил один из твердолобых графоманов нашего времени. — Кроме того, огромную, если не первостепенную роль в этом сыграло полное отмежевание наше от Запада… В этих условиях неминуемо и должно было родиться славянофильство, выдвинувшее целью своей возрождение нации, в сущности, лишь прочнее заковало эту нацию, то есть русский народ, в порочный круг и выполнило тем самым (ретивее, может быть, чем даже православие) реакционнейшую по отношению к своему народу функцию. Оно, это славянофильство, лишь увеличило разрыв между европейскими народами и Россией… Тут-то и возникает вопрос: насколько движение это имеет корни в народе и какова конечная (и скрытая!) цель его? Оно — как сосуд с ядом: за внешней привлекательностью и красивой оболочкой таятся страдания и смерть».
Но ведь разговор, по сути, идет не о славянофилах — речь идет о России. Славянофильство лишь повод для очередного оплевывания русского народа: «Тот народ, которому есть чем гордиться и достижения которого очевидны всем, не думает и не ищет некоего в себе предмета для гордости, а тот, которому нечем гордиться и который в упадке, — ищет и выдумывает, чтобы как-то утешить себя». Так рассуждает герой романа, за плечами которого маячит фигура сочинителя, нашептывающего ему свои убеждения.«…Мы громогласно заявляем, — юродствует он, — что народ потерял нравственность, развратился, и это не слова, нет, нет, отнюдь не слова, а отсюда и вывод, что прекрасная сама по себе идея самоочищения, не подкрепленная политически и социально, может привести только к еще большему «освинячиванию»… к скотству и самоуничтожению…»,
Вслед за Гроссманом («Все течет») Ананьев твердит о рабской сущности русских, их исторической подозрительности и духовной пассивности, а сверх того (опять же русских, но уже наших современников!) объявляет, «что народ потерял нравственность, развратился», что ему присуща «национальная амбициозность», что мы переживаем общее истощение духа и т. д. и т. п. Правду сказать, подобные пассажи редко встретишь даже на нынешнем бойком публицистическом рынке.«…На протяжении более полутора столетий мы только и делаем, чтобы возбудить в русских людях (я имею в виду, разумеется, славянофильство) ненависть (!) ко всему европейскому, а теперь уже и заокеанскому: и к политике, и к экономике, и особенно к культуре, которая, мы уже не можем представить себе, не опустошала бы и не развращала людей. Хотя, к слову сказать (а в дальнейшем попытаемся поговорить и основательнее), не с тайной ли завистью, не с мучительной ли болью смотрим мы на обилие товаров и яств на загнивающем «ападе, смотрим и удивляемся уровнем (!) их нравственности, вытекающей из уровня и стабильности жизни?» Ах, эти русские, — суетится литературный пигмей, — они «всегда полны подозрительности, непонимания и глухоты». И еще: «…давайте посмотрим на дело с предельной реалистичностью и скажем себе, что для нас важнее национальная ли (и довольно сомнительная) амбициозность и аскетическое, с куском хлеба, квасом и луком существование, или та, в достатке и с крепкими семьями (и нравственностью в них), жизнь, о которой пока что дано только мечтать, наблюдая ее у других народов и государств?» Нет, это не капризы игривого воображения, но мировоззрение ослепленного ненавистью сочинителя Ананьева. Если присмотреться да поразмыслить, то не трудно понять: Ананьев и подобные ему переводят идеи А. Н. Яковлева на язык беллетристики — не более того.
Но вернемся к лукавому блюстителю непорочной чистоты большевистской идеологии в литературе. Во всей этой истории есть одна, быть может, самая трудно объяснимая сторона, вызывающая недоуменный вопрос: почему, по какой причине в самой образованной стране мира было безропотно воспринято беспрецедентное публичное унижение чести и достоинства лучших представителей русской культуры? (Ниже мы вернемся к этой проблеме.) Яковлев изрекал. «Распустились», «комплекс неполноценности» поразил литераторов: «Один тоскует по храмам и крестам, другой заливается плачем по лошадям, третий голосит по петухам». Эх, разобрало их! — подумает любитель «красных вымыслов». " опять же, продолжает на страницах «Литературной газеты» Яковлев — у одних «нет понимания элементарного», у других «давно набившие оскомину рассуждения» и «юродство» по поводу «мужицких истоков» и, представьте себе, даже «реакционных умонастроений»; а третьим, то бишь «новоявленным богоносцам», «полезно всегда помнить (…) тоскливые всхлипы отдельных ревнителей» и т. д. Восемнадцать лет спустя он Продолжал шельмовать русских писателей: «Возня в литературных подъездах», «разногласия творческие, методологические, содержательные опускаются до групповщины, доносительства, готовности изничтожить оппонента, приклеить ярлык, оболгать. Все это действительно гнусно». Досталось и «интеллигентствующим холопам», погрязшим в «мерзопакостной охоте за инакомыслием». Писателям же он приписал «мерзопакостные формы», «комплекс неполноценности», а сверх того крепнущее «людоедство» и «признаки политической возни»…3).
И на этот раз литературные полуклассики, а точнее те, чьи имена были на слуху, снесли плевки члена Политбюро ЦК КПСС. Отчего бы это? Ведь была полная возможность встать на защиту если не родной изящной словесности, то хотя бы человеческого достоинства. Нет, молчали. (Между прочим, в майском номере за 1990 год «Нашего современника» автор этих строк опубликовал аналитическую статью, в которой изобличил ложь и русофобию А. Н Яковлева. В заключении отмечалось: «Если т. Яковлев начнет воплощать свои замыслы на практике, то Россию ожидают трагические потрясения»)4.
* * *
В начале девяностых на фоне всеобщего кризиса замаячил новый тип творческого интеллигента. — так называемый «демократически мыслящий писатель». Его главные особенности — русофобия и фанаберия. Цепкое обывательское мышление позволило подобным литераторам быстро приспособиться к новым условиям и постичь природу власти, которую не пугают ни моральная распущенность, ни бездарность, ни вопиющее невежество, если их прикрывает верноподданническая маска. Снедаемые страстью разрушать, крушить и уценять все что ни есть в чужой для них стране («эта страна»), они растащили на куски даже собственную вотчину — Союз писателей, пытаясь воздвигнуть на его руинах сообщество единоверцев.
21 марта 1993 года за несколько месяцев до кровавых октябрьских событий в Москве прошла встреча «демократически мыслящей» интеллигенции с Ельциным, где была оказана единодушная поддержка карательным мерам. «Возьмите с собой свое мужество, — напутствовал президента Григорий Бакланов, — в стране воцаряется фашизм».», как бы раскрывая суть баклановских стенаний, остряк-пародист Иванов восклицал: «Да, нам придется загнать коммунистов и вообще противников демократии на стадион в Лужниках. Но что поделаешь: с Советами пора кончать! Да, придется, и пострелять кое-кого». Под одобрительный шум присутствующих, в унисон воинственно настроенной интеллигентствующей публике прозвучало проклятие-эпитафия, принадлежащая перу поэтической дивы Екатерины Шевелевой:
Над кладбищем кружится воронье,
Над холмиком моим без обелиска,
Будь проклято рождение мое
В стране, где поощряется жулье.
Будь прокляты партийные вожди,
Спешившие захватывать бразды
Правления над судьбами планеты.
Будь проклята слепая беготня
По пресловутым коридорам власти,
Бессовестно лишавшая меня
Простого человеческого счастья.
Будь проклято самодовольство лжи
С ее рекламой показных артеков!
Будь проклят унизительный режим,
Нас разделивший на иуд и зэков!
В начале августа 1993 года в газете московских «апрелевцев» «Литературные новости» было напечатано письмо 38 литераторов, которое было послано Ельцину и «обратило на себя внимание». Спустя примерно месяц авторы письма были приглашены к Ельцину на застолье, явились Разгон, Приставкин, Юрий Давыдов, Рима Казакова, Рождественский, Афиногенов, Нуйкин, Оскоцкий, Ал. Иванов, Я. Костюковский, А. Дементьев и другие. Кто разбирается в «литкадрах», тому ясно, кто, какие люди пришли (для коих слово «русский» как красная тряпка для быка). Заметим, что это было незадолго до 3–4 октября, и выступления приглашенных весьма красноречивы в свете последовавших вскоре кровавых событий. Вот эти выступления в передаче «Литгазеты» (22 сентября 1993 г.).
Л. Разгон: «Нельзя сделать яичницу, не разбив яйца. Мы все время сидим в глубоко эшелонированной обороне».
А Нуйкин напомнил, что в офицерском уставе за промедление в бою полагаются большие наказания Это был прямой и оправданный упрек, и президент принял его.
Ю Черниченко напомнил, что весной мы агитировали перед референдумом, обещая людям осенние перевыборы парламента «Прошла осень, мы теперь не можем сказать, что выборы состоятся. Уверены ли мы, что сможем подготовить их зимой?» В конце его речи раздался вопрос президента — это и был пик встречи:
— А если я скажу, что в ноябре будут выборы? " подождал с усмешкой:
— Вы что же, думаете, обращение подписали просто так? Оно не осталось втуне»
М. Чудакова: «Надеюсь, что я выражаю умонастроение немалой части гуманитарной интеллигенции, которая поддерживала вас Борис Николаевич, на референдуме, но сегодня испытывает беспокойство. Мы ждем от вас в первую очередь решительности. Ради русской демократии сейчас надо проявить волю. К свободе надо дойти усилием. Противостояние легитимности само по себе не исчерпается — нужен прорыв! Сила не противоречит демократии — ей противоречит только насилие. Оно претит нам, и мы не допустим его — в любом случае. И еще одно. Не нужно бояться социального взрыва, которым постоянно пугают с разных сторон. Если бы этот взрыв, ведущий к гражданской войне, был реален, он давно бы уже случился! Присмотримся лучше к тому важнейшему факту, что его нет, что люди проявляют трезвость, выдержку, историческое чутье. К взрыву может привести только нерешительность — тогда на короткое время может прийти к власти третья сила, мы ее не потерпим. А решительные действия люди как раз поймут и поддержат… Действуйте, Борис Николаевич!» Так это было.
Одна из отличительных черт «демократически мыслящего» литератора развитый инстинкт мимикрии, эготизм да жесткая корпоративная спайка. Скажем, в свое время беллетрист Ананьев иначе не называл Солженицына, как «выдающийся наш современник». И горе тому, кто не дай Бог усомнится в этом на мгновение ока, а пуще всех патриотам из неугодных ему изданий! Нет, зная крутой нрав благородного защитника Александра Исаевича, не позавидуешь этим бедолагам… Всегда ли, однако, столь ревностно оберегал доброе имя сего писателя? Но лучше, если ответит на вопрос он сам 1974 год. «Литературная газета» от 30 января и презрительные и высокомерные слова тогда еще молодого, полного сил, кипучей энергии и радужных надежд беллетриста. На горизонте соблазнительно блистало, сверкало, словом, маячило прекрасное будущее. Его. Ананьева, будущее, которое действительно вскоре наступило и продолжается до сегодняшнего дня.
Но тогда это светлое будущее надо было завоевывать, приближать. " он денно и нощно, как мог, приближал и завоевывал благосклонность так жгуче презираемой им ныне советской системы. " появилась в означенной выше газете статья, пышущая гневом и высокомерием. Озаглавлена она так: «Растленная душонка». Это Солженицын, значит. Чувствуя полную безнаказанность и радостно предвкушая сладкую жизнь (о, наш обличитель отступничества надолго ее, как говорят в Одессе, заимел!), он грозно обличал: «…кто он, помнит ли, на какой земле родился, во имя чего извергает хулу на все, что его окружает?» — звенел, как натянутая тетива, голос сегодняшнего праведника и «прораба перестройки»… Так «защищал» Ананьев Солженицына. Тогда Исаевич был для него «растленной душонкой», а сейчас «выдающийся наш современник», в те годы он хулитель всего, «что его окружает», «литературный власовец», а ныне — «его надо публиковать целиком… все, что создал…»
Шалун был, право, этотАнаньев!
Однако типичный для своёй среды, поэтому и уверен, что любые шалости сойдут с рук усилиями спаянной когорты единомышленников. Иные шалости сочтут невинными, другие предадут забвению, за третьи же, будучи пойманным с поличным, можно покаяться — простят! Как в 1989 году: «Я приношу глубочайшие извинения Андрею Дмитриевичу Сахарову и Александру Исаевичу Солженицыну»7. И все кончилось наилучшим образом, а Сахаров с удовольствием подписал письмо в защиту Ананьева, несмотря на то, что эти «глубочайшие извинения» последовали после изобличения его в двурушничестве. Но, как говорится, свои люди — сочтутся.
И все-таки не угнаться ему за шалостями Григория Бакланова и Альберта Беляева, о чем поведал в одном интервью Рой Медведев8. Он воздает должное, как считает, порядочности, мужеству и нравственному максимализму прозаика Г. Бакланова вкупе с Евг. Евтушенко и партийным функционером А. Беляевым. Ибо каждый из них якобы страшно, но тайно, в темных глубинах души своей, злобно ненавидел социалистическую Россию, однако ж купался… в лучах официального почета и славы. Вот что делало «наше проклятое прошлое» с людьми. Трагизм положения Бакланова и Евтушенко, оказывается, усугублялся еще и тем, что им приходилось (по крайней мере в общественной жизни) лгать, притворяться, жить двойной моралью. «И Евтушенко в годы застоя не был обойден славой… " я думаю, что Евтушенко был неискренен как раз в годы застоя, а сегодня искренне хочет перемен», — уверяет Медведев. Бакланов тоже не был обделен славой в условиях застоя, но был «вынужден (?) к ним приспособляться и сейчас отказывается (!) от двойной морали». Хороши же «прорабы перестройки», суть существования которых — ложь и лицемерие! Не забыть бы и третьего члена этой весьма скандальной троицы: «В годы застоя Беляев руководил в ЦК КПСС сектором литературы: он вроде бы (!) не боролся открыто с брежневским режимом. Но сейчас он главный редактор газеты «Советская культура», и это один из основных рупоров и двигателей перестройки в области культуры».
Рой Медведев оказался человеком весьма проницательным, если столь верно сумел уловить затаенную неискренность, двойную мораль светил перестройки в сфере литературы — Евтушенко, Беляева, Бакланова. Скажи об этом кто-нибудь другой — не поверили бы. А Медведеву верим — он ведь сам из таких… Тут вспоминается выступление М. Шатрова на конференции в Академии общественных наук при ЦК КПСС, посвященной актуальным вопросам исторической науки и литературы. На трибуне — человек в кожанке, грозно сдвинутые брови, сверкающие острым блеском очи, а над головой вскинутый вверх крепко сжатый кулак. Истинное благородство сквозило в позе и в вопросах, бросаемых в притихший зал драматургом, громившим прежний тип жизни. А какое искусство недомолвок и иносказаний? «Вот оно, настоящее», — восторженно бормотал юркий сосед справа и громко аплодировал… Право, не укладывалось в голове: Шатров на трибуне — весь порыв, неподкупная честность «горячего прораба» перестройки, неукротимая готовность к немедленному искоренению советской системы и всего, что связано с ней, — и Шатров — сочинитель весьма заурядных пьесок, славивших большевиков. Хотя нет тут никакого противоречия, ибо Ничто — безлико, цинично и безнравственно.
Исторический поворот в общественном развитии обнажил всю низость, самодовольство и политический экстремизм пропагандистов общечеловеческих ценностей. Вместе с тем четко обозначалась еще одна особенность: совпадение взглядов «прорабов перестройки» с воззрениями тех, кто явил свою, мягко говоря, недоброжелательность по отношению к идеалам социальной справедливости, к традициям и духовным ценностям русского народа. Отсюда их заискивающие обращения к эмигрантам как к высшим экспертам в вопросах перестройки общественной и культурной жизни. Они спешат, суетятся, скопом подписывают обращения, протесты, заявления, письма — приговор их скор и беспощаден.
21 декабря 1988 года «Советская Россия» поведала о далеко не благовидных делах эмигранта второй волны Льва Зиновьевича (Залмановича) Копелева. В связи с этой публикацией в тот же день (потрясающая мобильность!) появилось заявление — протест лидера партии зеленых Петры Келли и отставного генерала Хорста Бастиана из ФРГ, обвинивших газету в отвратительном очернении «настоящего полпреда» СССР и т. д. " пошло-поехало: радиоголоса западных спецслужб узрели в критике-разоблачении Копелева злостную клевету на перестройку, расценили выступление газеты как угрозу демократическому процессу и прочее. Вслед за ними группа московских сочинителей приписали автору статьи негодный «стиль политического мышления», «злобную клевету» и «доносительство». А рядом нарисовали прямо-таки лучезарный образ Копелева: он и примерный гражданин, и радетель перестройки, и неутомимый пропагандист нашей культуры за рубежом. Некто Португалов пытался оправдать даже предательство Копелева («МН», 1989, № 8). А в письме, напечатанном в журнале «Огонек» (1989, № 2), Ф. Искандер, Ю. Карякин, В. Корнилов, Б. Окуджава, Л. Осповат, А. Приставкин, Д. Самойлов, Б. Сарнов, академик А. Сахаров, Лидия Чуковская, Н. Эйдельман и др. (всего пятьдесят две подписи!) заверяли читателей: «Мы — близкие друзья Льва Копелева — хорошо знаем его как честного и благородного человека, не раз доказавшего свою принципиальность и гражданскую смелость». Что же дальше? После оскорбительных выпадов интернационал-интеллигентов в адрес «Советской России» следует угроза: «Это… отнюдь не локальное выступление по частному поводу. Это новая акция». Словом, копелевы критике не подлежат, мученики за идею потому что. «а какую, простите, идею. Попробуем разобраться.
Сам Копелев сообщает, что начало его политической карьеры падает на 20-е годы в бытность проживания в Харькове. Сколоченная там троцкистско-зиновьевская молодежная группка была разогнана. Копелев уцелел. Каким образом? Ценою предательства: «Я сел за стол, — признается он без тени смущения в книге «Хранить вечно», — и составил довольно длинный список». Так блистательно закончился первый период «деятельности» Льва Залмановича. Затем была Москва. Но честные люди уже обходили Копелева стороной, боялись. «Остерегайтесь этого человека» — таково отношение к нему интеллигенции старшего поколения. Надо полагать, именно в этом узрели авторы письма «чистоту и благородство» Копелева, его «принципиальность и гражданскую смелость»?
В 60-е годы сочинитель Копелев уже матерый «борец за свободу», опытный поставщик «жареных фактов» и дешевых сенсаций для западных «голосов» и «волн». А со второй половины 70-х за подачки русскоязычного американского издательства «Ардис» он начал писать откровенно тенденциозные опусы вроде «Хранить вечно» (1975), «И сотворил себе кумира» (1978), «Утоли моя печали» (1981), «Держава и народ» (1982) и др. Вчитаемся в смысл, вглядимся в систему копелевских представлений о революции, о советских людях, о В.». Ленине. Октябрьская революция — «переворот, а не революция», утверждает он. Более того — это «контрреволюция большевиков», Ленин — «догматик универсальной классовой борьбы», «фанатичный догматик и доктринер», «азартный политический игрок», «догматик-прагматик»; «Ленин, уверенный, что прокладывает путь к Новому Свету всемирного блага, привел Россию к старому азиатскому деспотизму» и т. д. и т. п. Само собой разумеется, советские солдаты в период Отечественной войны проявили себя мародерами, садистами, убийцами ни в чем не повинных стариков и насильниками малолетних девочек.
Копелев семидесятых — начала девяностых, живущий в Германии, важная персона: вокруг него группируются диссиденты из соцстран, он главный «советник» по вопросам, касающимся деятельности Союза писателей СССР. Если сегодня, писала газета «Советская Россия», кому-нибудь попадет в руки наукообразная книжонка какого-нибудь американского советолога вроде Дэвида Пайка, содержащая целый табель инсинуаций по адресу Советского Союза, советских и немецких писателей, не следует удивляться тому, что в качестве источника этой «информации» будет указан Л. Копелев» Таковы лишь некоторые факты из его жизни и весьма бурной деятельности. Таков его истинный облик увы! — совсем не похожий на того ангельски доброго, благородного и неподкупного страстотерпца, каким его намалевали «демократически мыслящие» московские литераторы. Можно ли после этого верить их утверждению: «…он один из тех, кто помогал и помогает налаживать оборванные или ослабленные связи нашей культуры с зарубежным миром»? Мы уже имели возможность убедиться, что это за «помощь». Но еще больше поражают заключительные слова авторов опуса, которых газета «Московские новости» именует не иначе как современными «нашими» (?) властителями дум». «лобная и клеветническая атака на Копелева, возопила группа столичных интеллигентов, «преследует цель поссорить нашу (!) страну с теми, кто и за рубежом верит в перестройку, искренно хочет помочь нам». А ведь это стиль доноса — в духе Копелева же… «Пятая колонна» церемониальным маршем двинулась в Россию.
* * *
Чего только не пережила литература за последние годы, каким фетишам не призывали поклоняться. И как следствие — она находится в болезненном состоянии, в упадке. Тем не менее о литературе надо судить по законам литературы. Ныне такой подход особенно важен, поскольку в своих витиеватых спорах, а чаще в пререканиях о литературе все реже вспоминают о ее главном достоинстве — художественности.
В последние годы многие настолько увлеклись, так сказать, хлебом насущным, что начали забывать о хлебе духовном — высоких идеалах и нравственных принципах. Чертополохом зарастет литературная нива, где нет больше человеческой боли, чувства, стыда и вины за происходящее — тут правит бал серость, пошлость и дурной тон. В конце 80-х годов среди обилия ремесленнических поделок встречались и сочинения, в которых «текущий момент» возбудил интерес читающей публики, подобно бесславно канувшему в Лету роману Анатолия Рыбакова «дети Арбата» (1987 г.).
Другим путем, но к той же цели шел автор романа «Не хлебом еденным». Он радостно приветствовал «перестроечные процесса», происходящие в стране, хотя его несколько смущало «отсутствие активно действующей части в массах». Нужна, писал Владимир Дудинцев, тесная смычка «актива» и «пассива», ибо без сотрудничества с «какой-то общественно пассивной многочисленной частью общества… перестройка невозможна». Мыслитель, стратег! Что такое «общественно пассивная многочисленная часть общества» по Дудинцеву? Он дипломатично объясняет: «Отсюда (из общественно пассивной многочисленной части общества. — Н. Ф.) исключаю журналистов, экономистов и организаторов экономики, активных производственников…» «так, журналисты, экономисты, организаторы экономики и активные производственники — общественно активная часть, а все остальные — рабочие, колхозники, интеллигенция, то есть собственно народ — это пассивная, инертная масса. Но пусть выскажется литератор до конца: «В обществе существует какая-то инертная масса, к которой нам еще предстоит подобрать ключи». Прекрасная мысль, не правда ли? Только несколько неожиданными для автора романа «Не хлебом единым» кажутся эти ключи: слишком уж они материальные, бездуховные, что ли. «Я полагаю, суетился он, — что такими ключами будет дешевая качественная колбаса, обилие свежих, хороших овощей, недорогая одежда, а для молодежи достаточное количество тряпья».
Вот те на, а как же быть с заповедью «не хлебом единым жив человек?!». Велик в своих помыслах сей гуманист — от щедрот своих даже падшие души, то бишь «инертную массу», не отринул, а одарил пусть дешевой колбасой, да к тому же опять-таки, заметьте, дешевые одежды посулил, дабы, насытившись, смогли оные прикрыть наготу свою. Правда, Дудинцев не уточняет, как долго «инертная масса» должна наслаждаться дешевыми тряпками, вареной колбасой и овощами, зато дает власть предержащим совет, каким путем этого достичь, это «демонстрация новых (?) активных мер» и «применение власти», проще говоря, новых репрессивных и карательных мер. " тут в его советы врываются грохочущие звуки: «Необходима демонстрация новых активных мер по отношению к тем, кого аргументированно критикует пресса». Демократически мыслящий человеколюб сокрушается: «Народ (!) требует… применения власти, а сверху ее не применяют (…) у нас начальство снизу до самого верха говорит о перестройке, но не принимает активных мер…» Наконец, твердо и довольно решительно заявляет: «Я прямо скажу: говоря о гласности, меня удивляет позиция наших верхов. Мы слышим оттуда хорошие речи, но я не вижу, чтобы оттуда, с Олимпа, хоть раз была сброшена молния на кого-нибудь». Право, не хочется вспоминать, как Хрущев «сбросил молнию» на многодумную голову Дудинцева и как это ему зело не понравилось. Теперь же сам просит молний, правда, от имени народа и на чужие головы. Впрочем, не худо было бы узнать, какая такая разница между старыми и новыми активными мерами применения силы. Известно, что новое насилие ничуть не лучше старого, если не циничнее, поскольку выступает под видом истины в последней инстанции. И Дудинцеву, надо полагать, как и «инертной массе», ведомо, что самые демократичные лозунги теряют свой смысл, как только начинают внедряться в практику и общественное сознание посредством дубинок, экономической удавки и расстрелов, практикуемых «демократами».
Впрочем, не будем гадать, что ведомо, а что не ведомо высоконравственному господину Дудинцеву, коего в Ельцине привлекло «ощущение нравственного народного императива», как он умно выразился. Более того, сразу же после событий 19–21 августа 1991 года сей «инженер человеческих душ» уверял, что Ельцин «пытается вернуть в наше общественное сознание кодекс чести». " дальше: «Вокруг Ельцина, как вокруг большого кристалла чистой породы, образовалась целая, пользуясь геологическим термином, «друза» кристаллов поменьше, но построенных по тому же принципу. И сколько молодых, даже старики рядом с ним молодые».
Странного тут ничего нет. И неожиданного тоже. Так называемая творческая интеллигенция (типа Дудинцева, коих великое множество) никогда не обладала твердыми убеждениями и высокими духовными устремлениями, а посему толком не знала, что ей надо от жизни. Ее рассеянный взор блуждал в неопределенной дали, пока не упирался во что-нибудь показавшееся ей источником истины и добра, — и она, в совершенстве овладев методами первой древнейшей профессии, с воплем прислонялась к нему. Это то, что у Фейербаха называется опустошением человеческой души. Однако ж об этом речь впереди.
…Ориентация на живописание «жареных» фактов и кошмаров прошлого, стремление потрафить вкусам некоей «избранной» публики, наделенной «изысканным», «тонким» вкусом и способной по достоинству оценить «поэзию» недомолвок и иносказаний, — удел сочинителей средней руки, лишенных национальной ориентации и ярко выраженной творческой индивидуальности. При правдивости бытовых реалий, вовлеченных в орбиту повествования, подобные сочинения не поднимаются выше морали, годной для домашнего употребления (рассказы Т. Толстой и В. Попова, сочинения В. Войновича «Жизнь и необычайные приключения солдата Ивана Чонкина», В. Нарбиковой «Равновесие света дневных и ночных звезд» и др.) — Даже в лучшем своем исполнении — это чтиво для публики с чрезвычайно «тонко организованной» нервной системой. Тут есть верно подмеченные детали, модный жаргон, но нет глубины отражения действительности и полнокровного человеческого образа. Оные сочинения отличает примитивизм мышления, — вместо серьезного анализа явлений жизни в них царит отвлеченная ассоциативность, приправленная «мудрой» усложненностью и самоцельной образностью. Несоответствие между замыслом и интеллектуально-эмоциональной тривиальностью исполнения вызывает порою комический эффект. Речь идет об оригинальничаньи и манерности в изображении литературных героев, о плохой индивидуализации, которая сводится к мелочному умничанью. Лишенные важных жизненных примет и самобытности, подобные персонажи клокочут лжестрастями, взятой на прокат мудростью. Конечно, будет несправедливо утверждать, что подобным авторам чужды сочинительские порывы. Нет, они не без известных лицедейских достоинств, а именно: способны вживаться в чужой текст, в чужую интонацию, ритм, идею. Но ни один из них не может подняться к вершинам искусства, ибо ему чужды глубокие чувства, самобытное мышление, вдохновение.
Новые времена порождают новые типы сочинителей. Каково время — таковы и герои. Но есть типы, так сказать, на все времена — они особой закваски и редкой жизнестойкости. Даже при самых сильных штормах времени они неизменно остаются на поверхности. Все, казалось бы, перемещается, гибнет, идет на дно, а они нет — держатся на поверхности. Это — временщики. Временщик неистребим как гриппозная бактерия. Могучий инстинкт выживания определил стихию его обитания — смена (не важно чего!) эпох, мод, идеологий, вкусов, но чтоб царила атмосфера некой неустойчивости, неопределенности, перевода. Тогда он впереди прогресса, имитируя гражданскую доблесть, предавая анафеме вчерашний день и выжимая из своей активности выгод во сто крат больше, чем из пропитанных ядом цинизма критических опусов, посредственных стихов и скучной прозы своей.
Но не долгий век имитатора. Сколько было интервью, круглых столов, восторженных рыданий умудренных жизненным опытом критикесс и многозначительных прорицаний литературствующих экономистов, историков по поводу ультрабольшевистских опусов М. Шатрова, апологии философии предательства «Зубра» Д. Гранина, «Белых одежд» В. Дудинцева, «Ночевала тучка золотая» А. Приставкина вкупе с сочинениями А. Битова, А. Вознесенского, Б. Окуджавы и прочих литературных «светил» перестроечной поры. Где они? Впрочем, это уже и не литература, а некие идеологические постулаты. Тут язык искусства уступил место политическим декларациям.
В связи с этим позволим себе немного раздвинуть рамки данной темы. Какая примечательная особенность поражает читателя в произведениях великих писателей Древнего мира или эпохи Возрождения, классиков XIX века либо талантливых авторов современности? Меняющееся лицо времени. Чаще всего политика и литература перемешиваются друг с другом, каждая из которых не теряет своей специфики. Именно поэтому идейная борьба в литературе и искусстве не может не отражать политического климата в обществе на определенном этапе его развития, а равно состояния сил, борющихся за торжество тех или иных социально-экономических тенденций, за власть.
«Боже мой! — восклицал Салтыков-Щедрин. — Сколько же есть прекрасных и вполне испытанных старых слов, которые мы не пытались даже произнести, как уже хвастливо выступаем вперед с чем-то новым, которое, однако, и не можем даже определить». Таким расхожим словом в конце 80-х — начале 90-х было «плюрализм». Русские писатели не раз выступали с протестом против попыток переносить категории социально-экономической и философской науки на искусство, литературу, отождествлять процессы, происходящие, скажем, в экономической, политической, правовой жизни общества, с законами искусства. Но еще больше встает вопросов, когда мы начинаем задумываться над тем, что такое художественный плюрализм. Не в том, конечно, облегченном, приблизительном и легковесном варианте, кочующем по страницам газет и журналов, а в научном значении, приближенном к искусству. Говорят, плюрализм — это свобода мнений, независимость суждений, право художника на свое видение. Но это формальная сторона дела, нормальное общественное развитие вообще, качественный показатель жизни в культурном государстве. Может быть, многообразие стилей, творческих индивидуальностей, разных направлений и способов художественного мышления? Да, это ближе к истине, хотя и требует многих уточнений и объяснений. Но даже такой подход упрощается и выворачивается наизнанку, как только к нему подступают слишком горячие и подозрительно напористые, суетливые проповедники плюрализма в искусстве. В их витиеватых, многословных и добротно оснащенных цитатами выступлениях все сводится к одному направлению, к вполне определенной группе лиц, а все остальное отбрасывается, перечеркивается, подвергается остракизму.
Подобные старые погудки на новый лад продемонстрировал искусствовед Д. Сарабьянов в статье «На трудном пути к художественному плюрализму» («Советская культура»). «Многие годы мы могли услышать и прочесть дежурные фразы о необходимости выражать в искусстве интересы народа, демократические идеалы, а художнику — находиться в гуще жизни. Эти слова трактуются буквально, казенно: они утратили смысл, стали стертой монетой, но до сих пор звучат, но уже не грозным, а смешным воспоминанием о былых временах». Да, смеяться не грешно… «Чего же тут смешного?» — спросят меня не только противники, но и сторонники реформ, готовые все бросить в огонь просвещения и исправления, лишь бы его пламя расширялось и кипятило людскую совесть. Действительно, скажут мне, есть великие традиции русской литературы, взывающие к нравственному долгу. Даже живопись в XIX веке просвещала, рвалась в бой за права народа и многого добилась в процессе этих исканий. Особенно преуспели на этом пути В. Перов и». Репин. Советская живопись долго делала вид, что держится на этих традициях, но недавно в конце концов от этих иллюзий начала освобождаться. Это закономерно. Нельзя бесконечно разогревать позавчерашнее блюдо, как бы ни было оно уместно сто лет назад»9. Проще говоря, реализм в искусстве с его социальными проблемами, обостренным вниманием к духовному миру человека, его гражданскому долгу и т. д. тихо скончался, и Д. Сарабьянов со вздохом облегчения ставит на нем крест.
Насчет «кончины» отечественного реализма — то это давняя «розовая мечта» русофобов всех мастей и отличий. Прикоснемся к некоторым старым изданиям. 7 декабря 1918 года в Петрограде вышел в свет первый номер газеты «Искусство коммуны», которая просуществовала до 18 апреля 1919 года. Редколлегию газеты составили «теоретики «левого» искусства Н. Н. Пунин, О. М. Брик и художник Н.». Альтман. «Взорвать, разрушить, стереть с лица земли старые художественные формы — как не мечтать об этом новому художнику, пролетарскому художнику, новому человеку», — таково кредо (автор Н. Пунин) первого номера. К. Малевич призывал «отбросить Грецию», «сжечь в крематории остатки греков». Он неистовствовал: «Скорее можно пожалеть о сорвавшейся птице, нежели о разрушившемся Василии Блаженном». Идейные позиции и творческие принципы так называемых «левых» авангардистов сформулированы Н. Луниным с предельной ясностью: «Все готов был вынести старый художественный мир, но призывов к разрушению искусства прошлого он вынести не мог. " теперь, когда возможность такого разрушения стала совершенно реальной, надо видеть, как растерянно и болезненно сжалось сердце доброго старого «культурного» носителя великих художественных традиций… Для здорового и продуманного «футуристического» мировоззрения разрушение старины — только метод борьбы за свое существование. Только потому, что искусство прошлого претендует еще на влияние и на образование новых художественных форм, оно может стать предметом разрушения». Так было положено начало кампании по дискредитации и обвинению в контрреволюционности, реакционности и прочих грехах всех других художественных течений. «Реалисты крепки и грубы, но для того, чтобы быть действительно творческими художниками, они слишком пассеистичны, их формы стары, изжиты, истерты, в них нет творческой дерзости и подлинно революционного напряжения, они мещански пошлы, бесцветны и бессильны… Реалисты — бездарны… как школа, как форма… " в этом, единственно в этом, безысходная трагедия реалистических (передвижнических) художественных течений. Трагедия эта не изменяется при современной художественной ориентации. Как бы близки ни были реалисты к пролетариату коммунистический пролетариат никогда не сможет включить их в свои ряды».
В последнее двадцатилетие усилиями иных теоретиков авангардисты предстают великими художниками, противостоящими «худосочным реалистам». Отныне, пишет Сарабьянов, представители нового направления станут сосредоточивать свое внимание на общечеловеческих ценностях, которые как бы добывались не из «слоя» социальных отношений, а из самочувствия индивида, стоящего перед вечным лицом кардинальных проблем жизни. Наступает, мол, пора возвращения искусства к своей первооснове, «к самым главным и общим категориям бытия — жизни и смерти, гармонии и хаоса, рождения мира и его конца». Лукавит исхитрившийся искусствовед, отнимая у великих мастеров-реалистов способность к глобальному мышлению.
«Но такие крупные мастера авангарда и «предавангарда», как Малевич, Кандинский, Петров-Водкин, Фальк, Шагал, Попов, Лентулов, Филонов, Кузнецов, в той или иной мере каждый по-своему выражали эти искания вселенского образа». " чтобы у читателя не осталось никаких сомнений на этот счет, заключает: «Раньше у нас считалось, что сам этот отклик должен быть целенаправленным: его цель — рождать оптимистические чувства (даже если образ окрашен трагическими нотами), закаливать волю, утверждать бытие и деяние. Теперь мы должны себе позволить отказаться от такого требования».
Несколько позже в статье «Эффект Кандинского» сей потрясатель реализма конкретизировал свои идеи на примере творчества Кандинского. Главная черта художника — это его всемирность, вненациональность. Отсюда, мол, проистекают все его великие достоинства. «Художник мира, генератор художественных идей, соединивших земли Старого и Нового Света, он был открыт разным культурам, различным традициям и разнообразным творческим предвидениям». Не потому ли принципы художественного и научного мышления оказались в его творчестве приближенными друг к другу при господстве научной мысли? «Эффект Кандинского», основанный на открытии, озарении, пробуждении творческого начала, на культе парадокса, имеет дальнюю перспективу действия. Он провоцирует полет мысли, жажду свободы, может быть источником научного открытия…»10 Наконец, следует вывод: «То, что в картинах Кандинского сталкиваются в драматическом конфликте не живые существа, не люди, а абстрактные формы, способствует тому, что создаваемые художником образы приобретают всеобщий характер». Словом, из искусства изгоняется живая плоть жизни — вот где зарыта собака Сарабьянова.
Что же: мертвая схема, абстракция, где нет места поэтической правде бытия, колдовскому очарованию душевной красоты, — это и есть мир искусства? " что такое художественный плюрализм: отрицание реалистических традиций в угоду торжества авангарда и предавангарда? Лишение искусства социального и национального начал? «ли, может быть, абстрактные формы, которые сродни научным открытиям, отмена образа и исчезновение времени во имя «концентрированного интеллектуализма», «искания вселенского образа» и «сосредоточенного созерцания». Но все это означает гибель искусства.
Что же касается реализма, смеем утверждать, — это не скудость чувства и мысли, не приземленность и не унылые плоды обыденного сознания, убивающие идеал и мечту. Реализм — это жизнь в развитии, борьбе, цветении и увядании как момент перехода в иное состояние, как залог рождения нового. Истинное творение реализма даже в момент потрясения трагическими судьбами героев наполняет нас неизъяснимым ощущением светлого чувства и надеждой, укрепляет любовь к жизни.