II
Всеобщий кризис девяностых годов привел к катастрофическому падению общественного самосознания, к утрате веры и животворных идей. Отсюда растерянность и пессимистическое настроение, расщепленное сознание и отчаяние широких масс. Удручающе выглядит и творческая интеллигенция, выдвинувшая из своей среды немало гнусных личностей; ее нестройные ряды пополнили униженные и оскорбленные, отчаянные и отчаявшиеся, надломленные и робко протестующие. Меж тем для подавляющего большинства граждан некогда великой и гордой страны общественная жизнь, лишенная своего былого гражданского содержания, стала будничной и серой. Нет больше ни государственных интересов с их мировыми проблемами, ни прежних духовных запросов и культурных увлечений. Театры, музеи, культурные центры превратились в огромный рынок безвкусицы и пошлости. Тут же приютились всевозможные ларьки и лавки, торгующие заморской рухлядью; притоны, харчевни, всегда полные праздной публики, которая и составляет основную массу «хозяев жизни», так называемых «новых русских», погрязших в преступных махинациях, лишенных гражданских и духовных интересов и стоящих на грани полной деморализации. Так обнажилась суть нынешней жизни со всей ее отвратительной бездуховностью и низостью.
А в это время в стане «граждан мира» царит радостное возбуждение. С неслыханным цинизмом высказался на сей счет академик Лихачев. Жить стало лучше, умиляется он: «Открытые лица, смелый взгляд, откровенные суждения». " тут же поклон и благодарность президенту, который «расчистил путь для возрождения свободной России». Во имя этой свободы, дескать, можно поступиться и развалом великой державы, издевательством над народом, наконец, убийством ни в чем не повинных людей: «В такие периоды, я уверен, поэт и должен быть возле трона (?! — Н. Ф.), чтобы предостеречь Царя (читай Ельцина. — Н. Ф.) от неразумных шагов. Во имя главного»11. О главном сия «свеча на ветру» (А. Вознесенский) и «главный интеллигент страны» (Т. Толстая) поведают позже, восемь месяцев спустя, когда встанет вопрос о его причастности к московской трагедии: «У меня и сейчас нет сомнения в том, что обращение к президенту надо было подписывать», то есть подталкивать власти предержащие к массовым убийствам.
А незадолго до этого тихим, ласковым голосом он умолял «отца нации» устроить суд над теорией марксизма, чтобы мы (?) «показали (?!) наконец, что именно сделал марксизм с нашей наукой, с нашей мыслью». Ловкий трюк, как любят повторять в Одессе. Но, во-первых, Лихачев имеет, мягко говоря, весьма туманное представление о марксизме, поскольку знаком с ним в основном по собранию анекдотов о Сталине эрудита Юрия Борева, а во-вторых, усилиями таких, как он, лжеученых послевоенная общественная наука была низведена до их же интеллектуального уровня и превращена в отстойник безмыслия, словоблудия и моральной деградации. Посему, видимо, справедливее судить не идеи (что сильно смахивает на врожденный кретинизм иных «демократически мыслящих» субъектов), а конкретных виновников оскопления и унижения научной мысли. Дела и слова этого «демократа до мозга костей» как нельзя лучше свидетельствуют об интеллектуальной и духовной нищете советской радикальной интеллигенции. Настоящий ученый, академик А. А. Трофимук с негодованием писал в марте 1998 года: «Уж очень не хотелось бы быть рядом с академиком РАН Д. С. Лихачевым, который в памятный день октября 1993 года призывал вас (Б. Н. Ельцина. — Н. Ф.) расстреливать всенародно избранных депутатов РФ».
Таков облик представителей определенной части академической интеллигенции. Вот перед нами письмо 31-го правдоискателя времен начала «перестройки» Это весьма любопытная политическая демонстрация Лихачевых, а проще — тоска по тем временам, когда малиновый звон ученых регалий, высоких знаний и правительственных наград повергал в священный трепет простых советских тружеников, а власти предержащие услужливо выдавали мнение «светочей мысли» за глас истины и, само собой, народа. А глас сей — чего греха таить — звучал нередко как призыв к расправе с инакомыслящими. В названном материале — вместо доказательства — угрозы, вместо выяснения истины — навешивание ярлыков и нагромождение политических обвинений: «…В руководстве СП РСФСР процветают командно-приказные методы, групповая нетерпимость, личные интересы выдаются за общенациональные, общенародные, общепартийные, органы печати насильственно превращаются в рупоры черносотенных «идей» (…) хотят присвоить себе монополию на русский патриотизм». Доказательства? Их нет. Зато сколько угодно брани. А ведь подписано сие академиками, народными депутатами, людьми, принадлежащими к ученому сословию и художественной элите. (Есть среди них и «главный интеллигент страны», в миру председатель Фонда культуры.) Оторопь берет, в глазах рябит при созерцании имен титулованных особ. И все-таки, если начистоту вести разговор о нравственных недугах общества, видимо, следует начинать его с них — иных академиков, режиссеров театров и литераторов. За что получили звания и должности? В какое время? Честны ли перед народом? Вот стиль их наветов на СП РСФСР, оставляющий нехороший след в душе: народ «упорно уводят на гибельный путь сражений с очередным внутренним врагом, чей образ состряпан монопольщиками патриотизма, радеющими о каких-либо угодно интересах, кроме народных». " эти туда же — в заботники народа.
Согласитесь, что такое заявление группы людей с большими политическими возможностями — дело не простое. Тем более что оно выдержано в духе и слоге 30-х годов.
Есть, правда, здесь и нечто оригинальное, характерное для конца 80-х годов. Это — русофобия, четко проявившаяся в грубом противопоставлении одного нерусского автора всей русской литературе. «Октябрь», — читаем, даже публикацией только двух произведений В. Гроссмана еде л ал неизмеримо больше для понимания русской истории, горькой правды крестьянства, истоков духовной силы народа, чем все, вместе взятые, члены всех расширенных секретариатов правления СП РСФСР»11». Такого, пожалуй, еще не было. Даже устроители «варфоломеевских ночей» в литературе конца 20-х — начала 30-х годов, авербаховцы, и те печатно не заходили столь далеко…
Но все, видоизменяясь, возвращается на круги своя. Несколько лет спустя некоторые из активно выступавших за светлые идеалы буржуазной демократии присмирели, столкнувшись с реальными трудностями и противоречиями. «Никогда я еще не жил в таком одиночестве, — сокрушался Виктор Лихоносов. — Даже в годы разрыва с писателями, чудовищных «государственных» подозрений было легче: всегда находилась отдушина и на чье-то плечо можно было опереться. Теперь люди сами попали в такую же общественную нищету и печаль. Никто уже просто так не позвонит. " не потому, что забыл, равнодушен или заелся, нет. Просто рука бессильна сжать трубку, а пальцы не слушаются: что звонить? Нечего сказать радостного, приятного. Вокруг нас густые заросли предательства. Ну, чужаки, далеки от тебя идейно, ладно уж, тут какие могут быть надежды? А вот когда человек объединяется с кем-то для спасения России, русской культуры, изображает страдальца и воина и тут же, за углом, петляет, как заяц, продает своих, отрекается, совершенно по-вражески закладывает мины в родном гнезде, обогащается на русском несчастье и про несчастье на всех перекрестках орет — камни начинают плакать. Вообще с помощью прессы предательство переросло в геройство, в доблесть демократии, сокрушившей всякое понятие о чести и благородстве. Самые патриотические издания народ не читает. Его задушили намыленной веревкой. Никто никого не слушает, никто никому не верит, никто никому не нужен». А что хочет и чему верит Лихоносов?
Егора Яковлева, бывшего соловья ленинизма, а потом предавшего его, трудно заподозрить в антипатиях к ельцинской власти. Что же он? «Мне кажется, что, объявив в 86-м году, что мы превыше ценим общечеловеческие ценности, на самом деле именно их мы разучились ценить, потеряв на «морально-нравственном фронте» за шесть лет перестройки едва ли не больше, чем за 70 предыдущих лет». Как всегда хитрит, юлит, изворачивается. «Я не знаю, что такое демократия. Сам себя демократом не считаю». Вот чем оборачиваются политические мечтания «прорабов» и «псов» перестройки… Впрочем, это никак не изменило их сущности: подобные интеллигенты никогда не имели и не имеют веры, убеждений и прочного духовного фундамента. Вот и гость телевизионного «бомонда» Андрей Дементьев, тогдашний главный редактор «Юности», заговорил с надрывом о перестроечном «духовном захолустье, где сладострастно подличают, пакостничают, доносительствуют, где пещерная зависть готова до смерти исклевать свою жертву». Но симптоматично, а равно неожиданно прозвучал его ответ на вопрос ведущего «Бомонда»: «Кто же виновник всех этих недобрых метаморфоз с людьми?» «Система! Но не та всеми обруганная, тоталитарная, а нынешняя, именующая себя демократической, то есть пирамида власти, которую венчает собой Президент Ельцин. Избиратели обмануты, а новые властители, унаследовав худшее от своих предшественников, подгребают все под себя…» Таков вывод человека, в свое время изрядно потрудившегося для нагнетания атмосферы антисоветизма, бездуховности и несправедливости.
Ныне, как и в первой трети XX столетия, интеллигенция России оказалась в глубоком духовно-нравственном упадке. Лукавые идеологи «нового мышления» использовали ее в своих политических целях, а потом бесцеремонно выставили вон, обвинив в апатии и недостаточной активности по окончательному развалу державы в условиях «демократии». Где в девяностые годы все эти поводыри недовольных прежним образом жизни — баклановы, астафьевы, евтушенки, сидоровы, солоухины, черниченки, войновичи, шатровы и прочие? Они с властями предержащими, с недоброжелателями простого человека, но только не с бедным народом, не с настоящими заботниками России…
Судьба интеллигенции, в очередной раз соблазненная «дьяволом власти», заслуживает серьезного осмысления и изучения. В 20-50-е годы, несмотря на известные притеснения, она все-таки сумела сохранить здоровое национальное ядро и тем самым воспрепятствовала откровенному разгулу русофобии. Теперь многие и многие писатели и ученые России рабски сносят и этот позор. Отвергая прежний режим, они предавали Россию. Кое-кто начинает понимать это, но черное дело совершено.
Вообще история российской интеллигенции изобилует примерами противоречивости и переменчивости. Понятие «интеллигенция» объединяет в себе богатый набор антиисторических и антигуманистических тенденций. Лев Толстой с иронией комментирует салон Анны Павловны Шерер, где появился Пьер Безухов: «Он знал, что тут собрана вся интеллигенция Петербурга…» «а внешним лоском, иностранной речью, улыбками здесь царила атмосфера лицемерия, мелочности и невежества.
Если бы только это!
Вспомним: в России термин «интеллигенция» обязан своим появлением Боборыкину (1876 г.). Согласно его толкованию, интеллигент — это сторонник крайних радикальных мер, чужд всему отечественному, а нередко враждебен ему. «Я не верю, — писал А. П. Чехов, — в нашу интеллигентно, лицемерную, фальшивую, истеричную, ленивую, не верю, даже когда она страдает и жалуется». А незадолго до этого Ф. М. Достоевский говорил в речи о Пушкине о «сбивчивой и нелепой жизни нашего русского — интеллигентного общества».
Будучи духовными выкормышами западной цивилизации, российские радикальные интеллигенты убеждены, что европейская культура является вершинным явлением, а посему нет и не может быть у других народов культуры, превосходящей или хотя бы равной европейской. Отсюда презрительно-нигилистическое отношение к истории своей страны, к ее национальным традициям. Отсюда же — ожесточенная борьба против государственности, против русской самобытности. В общем радикальная интеллигенция проявила себя как самая непримиримая по отношению к народу социальная прослойка. Она с необыкновенной легкостью и постоянством меняла и меняет «вехи» и (перефразируем поэта) сжигает все, чему поклонялась, поклоняется всему, что сожгла.
А с приходом к власти в начале XX века космополитического сброда она официально получила интернациональный статус и окончательно утратила национальные признаки. С ее подачи в двадцатые годы цвету русской науки, искусства и литературы не оказалось места под солнцем «пролетарской диктатуры». Ограбленные, оболганные и униженные, покидали Родину Рерих, Павлова, Теффи, Репин, Бунин, Рахманинов, А. Толстой, Шаляпин, Куприн, Нежданова и многие, многие другие. Сживали со света Дмитрия Фурманова, Александра Неверова, Сергея Есенина, Александра Блока, травили крестьянских поэтов и Михаила Булгакова.
Тут, пожалуй, пришло время сказать о природе советской интеллигенции, взращенной на интернациональных принципах, которые в период «хрущевской оттепели» модернизировались в догмы космополитические. Советская интеллигенция — детище общественно-политической системы, ее внутренних противоречий и глубоко скрытых антиславянских и антинародных тенденций партийно-бюрократической верхушки. Система взглядов и жизнедеятельность радикальной интеллигенции, подпитываемая предательской политикой властей предержащих, отражает ее неприятие, отрицание истории, национальных ценностей и государственности России.
Здесь, пожалуй, уместно привести интересное суждение ленинградского теоретика, отделяющего основную массу интеллигенции от «интеллигенции». Юрий Белов пишет: «Оторвавшись от родовых национальных корней, они создали свой искусственный мир. Мир псевдоценностей, жесткого рационализма, где достижение их цели оправдывает любое средство, свобода признается только для избранных. Лицемерие и ложь — обязательное условие сохранения их среды обитания. Социальные идеалы им нужны для маскировки своей истинной природы — природы крайнего индивидуализма. Достоевский в «Бесах» художнически обрисовал типажи интеллигенции. Центральный из них — Петр Верховенский, Ставрогин — его двойник. Жутко читать откровения Верховенского: «В сущности наше учение есть отрицание чести, и откровенным правом на бесчестие всего легче русского человека за собой увлечь можно». И ответ Ставрогина: «Право на бесчестье — да это все к нам прибегут, ни одного там не останется!»
Право на опошление, отрицание культурно-исторических ценностей досоветской России, издевательство над историей Святой Руси, над православной верой и культурой русского народа — все эти проявления архир-р-р-революционной бесовщины мы видим, вглядываясь в годы первого десятилетия Советской власти. Увы, от правды не укроешься. Великая социальная революция, каким был Октябрь 1917-го, — явление сложное, противоречивое. Нельзя не видеть величия революции, как нельзя не видеть и ее трагедии. О том, как шла борьба с «революционной» интеллигенцией, прорвавшейся к власти и готовой отравить Советскую Россию желчью троцкизма, речь впереди. Здесь лишь остановим внимание читателя на одной закономерности: интеллигентщина как противогосударственное отщепенство (понятие, пущенное в обиход Петром Струве в начале XX в.) возникает там и тогда, где и когда ослабляется патриотическое воспитание будущей интеллигенции, всего общества. Тогда чертополохом космополитизма зарастает поле национального сознания. Скрытая русофобия выразит себя в умолчании русской истории, что самым пагубным образом скажется на развитии национального сознания русской интеллигенции, вместе с тем национальное сознание русских начнет как бы усыхать, открывая пути для вторжения нерусского мировосприятия. Хрущевская «оттепель» положила официальное начало нравственному, затем политическому нигилизму интеллигенции 60-90-х годов. «Право, — продолжает Белов, — на бесчестье заявило о себе в осатанелой форме в годы горбачевско-яковлевской мистификации перестройки. Взрывная волна антикоммунизма контузила советское общество и выбила ценности социалистической цивилизации из сознания большинства интеллигенции. Диссидентствующие отщепенцы ликовали: наша взяла! Вспомним, как вузовская и инженерно-техническая интеллигенция чуть ли не на руках носила кумиров антисоветской перестройки — Гавриила Попова, Юрия Афанасьева, Александра и Егора Яковлевых, других помельче. Их утверждения: все 70 лет — в никуда! — увы, находило отклик, и более чем где-либо, в кругах творческой интеллигенции»12.
Используя диссидентский клич «Все 70 лет Советской власти в никуда», всяк изощрялся как мог. На Пленуме Союза писателей СССР (1987 г.) Виктор Розов восклицал: «Перестройка мне очень по душе! Г. Бакланов сегодня говорил о том, что он первый раз живет в такой свободной для литературы атмосфере… Сидишь и думаешь: как хорошо жить, как хорошо вообще существовать!..» Этим ли «инженерам человеческих душ» жаловаться на неблагоприятную для них атмосферу прежних десятилетий?! (Впрочем, пять лет спустя драматург пересмотрит свои взгляды, однако будет уже поздно что-либо изменить к лучшему.)
Но Розов тогда не желал ограничиваться уютным светом рампы — он жаждал быть оракулом: «И последнее. Вопрос очень сложный — национальный вопрос. Друзья мои, наше государство многонациональное, и если мы не будем жить дружно в своей собственной стране, как же мы будем дружить с народами всего мира?» Это присказка, а сказка впереди. Драматург продолжает: «Во мне, воспитанном сразу после революции, чувство интернационализма — мое биологическое свойство. Я, например, не могу произнести слова: «Я горжусь тем, что я русский». А что скажет узбек? Татарин скажет: «Я горжусь тем, что я татарин…» Все гордятся своей национальностью, хотя заслуг в этом ни у кого нет… И потому сейчас, когда на этой почве возникло брожение, мы, писатели, должны не только не дать ему разрастись, а всеми силами его ликвидировать…» Ликвидировать национальное достоинство? Браво! В конце XX века никто на подобное еще не решался даже из стана «демократов до мозга костей». После этого кажутся детским лепетом его стенания типа: «У меня ощущение такое: нас призывают к человеческой жизни, очень сложной и трудной, порой мучительной, но нам говорят: не живите пещерной жизнью. А была и пещерная жизнь. Я хочу, чтобы вы жили человеческой жизнью». Скромное желание. Настолько скромное, что претензии литератора Л. Жуховицкого кажутся ересью. В современных, мол, условиях писателю остается «лишь традиционная должность пророка. Поэтому для него «перестройка фантастически трудная внутренняя работа, в результате которой писатель становится способным на конструктивное пророчество».
Не потому ли в литературу рвутся одни пророки, и обидно мало осталось в ней настоящих писателей. А «биологическим интернационалистам» ничего не стоит (как свидетельствуют 20-30-е годы!) «не только не дать… разрастись, а всеми силами… ликвидировать» чувство национального самосознания, национальной гордости и национального достоинства. И, как мы знаем, действительно ликвидировали… Это, однако, не мешает некоторым сочинителям, не гордясь тем, что «я русский», подчеркнуто крикливо причислять себя к русской литературе, говорить о себе: «Я русский писатель». Особенно почему-то именно настаивают на этом биологические космополиты.
Откуда у русскоязычной интеллигенции конца XX века высокомерие к стране, где родились и живут? Что это — семейное воспитание, традиция, национальная черта или что-нибудь еще? Имеются в виду те, кто причисляет себя к писателям, и, заметьте, к русским писателям. В. Гроссман, свидетель трудолюбия, благородства, высокого духа и неслыханного героизма русских в борьбе с фашизмом, заявляет: «Русская душа тысячелетняя раба… развитие России оплодотворялось ростом рабства… где же пора русской свободной, человеческой душе? А может, и не будет ее, никогда не настанет… Пора понять отгадчикам России, что одно лишь тысячелетнее рабство создало мистику русской души»… Даже непревзойденный мастер пошлостей и банальностей, человек суетный, угрожавший во время оно покончить с собой, если его обнесут чашей Героя соцтруда, и он туда же: «Русский народ потерял нравственность, развратился» и теперь «переживает общее истощение, упадок духа». Почему бы и Сергею Каледину, поднатужившись, не возопить со страниц «Литературной газеты»: «Россия — страна безграмотная и холуйская»13. Потеха! Персонажи из басни Крылова…
Кстати, все эти изъяснения «в любви» к русскому народу излагаются на русском же языке. Тут мы становимся свидетелями довольно абсурдного, на первый взгляд, явления. Обратите внимание, даже такая яркая представительница второй древнейшей профессии, как «Литературная газета», известная своей нетерпимостью к «этой стране», все еще выходит на русском языке. Скажут, влюблена в неповторимую прелесть и поразительную многогранность нашей живой речи и страстно обожает, как она утверждает в статье «Великим остался в России только язык» — «русский язык, как один из самых красивых, необычных и священных языков мира»?14 Как бы не так! Эти господа, кажется, мечтают использовать русский язык в качестве орудия уничтожения России. А вот, пишут они, и реальные результаты этого дьявольского замысла: русский язык становится орудием не собственно отечественных писателей, а инородцев, предусмотрительно перебравшихся за океан и оттуда извергающих «клубы переплавленных (!) в драгоценности части речи». Создается впечатление, что литгазету делают местечковые смехачи из бывшей шестнадцатой полосы с присущей им пошлостью и дремучей самоуверенностью.
Судите сами: «Орудием русского великого языка был, на досаду сомнительным (?) патриотам России, великий русскоязычный русский поэт Иосиф Бродский». Уязвили! Но почему, позвольте спросить, «на досаду патриотам», если их родной язык изучают и усваивают даже явные недоброжелатели, а затем разъезжают по белому свету, вольно или невольно распространяют его? Хотя и с большой дозой похабщины. Спасибо за труды, продолжайте крыть западную цивилизацию русским матом. Пусть зазнавшаяся Европа испытает силу крепкого русского словца. А вот термин «русскоязычный русский» — это нечто новое, но и от него опять-таки русским духом пахнет. И «великий русскоязычный русский» тоже звучит неплохо, гораздо лучше, чем, скажем «русский русскоязычный». Улавливаете? Ненависть ослепляет разум, господа хорошие… В нобелевской лекции Иосиф Бродский сказал, что считает себя орудием русского языка. Какой смысл он вкладывал в слово «орудие», неизвестно, да это не имеет принципиального значения. Важно другое: подобная оценка великого русского языка делает ему честь — он наконец осознавал (лучшие его вещи — переводы) свое скромное место в литературе и не гневил Бога.
Жаль, что лауреат Нобелевской премии угодил в сомнительную компанию. Институт русского языка Российской Академии наук издал словарь скабрезной брани «Русская заветная идеоматика». «Поставщиками» словесной непотребщины, как не трудно догадаться, стали так называемые «биологические интернационалисты», то бишъ русскоязычные авторы. Среди них «знакомые» все лица: В. Пьецух, И. Бродский, С. Довлатов, А. Минкин, Н. Яркевич, В. Аксенов, А. Галич, Л. Петрушевская, Алешковские и Стругацкие, И. Губерман, В. Каледин, Л. Копелев.
Глубокодумные ученые-филологи убеждены, что всяк, пишущий на русском, автоматически становится русским писателем. Более того, они полны желания наращивать свои усилия по пропаганде скабрезностей и непотребщины. Подводя итоги на заседании отделения словесности РАН, проворовавшийся директор Института русского языка назвал главным достижением научного коллектива именно «исследование словесного андеграунда» (то есть всякой непотребщины вроде арго воров, наркоманов, проституток, алкоголиков), равно как иноязычной лексики, «активно завоевывающей просторы нашего государства». Отделение единогласно поддержало сие «главное достижение научного коллектива», мол, продолжайте, «господа»; сеять непотребщину на просторах России.
* * *
С ослаблением державы на поверхность жизни всплыли всевозможные авантюристы и проходимцы, неистовые разоблачители, лицемерные публицисты и подозрительные правдолюбцы. К концу восьмидесятых для этого создались весьма благоприятные условия. И вот результаты: слова, утратившие свой смысл, рвущий барабанные перепонки, стократ усиленный техникой визг безголосых бардов и бесконечные передачи о прелестях американской демократии вперемежку с митинговыми воплями. Все это несносным потоком лилось из хриплых репродукторов, напоминая собою роботов, назначение которых терзать ум и грудь беззащитных жертв западной цивилизации. Как верно замечено, хлеба и зрелищ — вот что исподтишка записали на знаменах перестройки. Со зрелищами все в порядке: идет открытая пропаганда секса, насилия, освобождение от всяких нравственных норм. А если будем иметь еще и хлеб, приобретенный в полном ассортименте распродажи народных богатств и национального достоинства 'России, то совсем недалеко будет и до повторения-судьбы Древнего Рима… Симптоматично, что среди особо ретивых «демократов» больше всего представителей того круга людей, который не несет в себе ничего ярко выраженного национального, а стало быть, общечеловеческого. Им нужно общество, государство, земля, как бактериям среда обитания, как прожорливому стаду пастбище. Их стремление — жить обособленно от общества и государства, а там хоть трава не расти. Вся их болтовня о том, что якобы пробил час слияния самобытных культур разных народов в одну культуру, всех литератур в одну литературу, всех искусств в одно искусство, всех национальностей в одну национальность — таит в себе коварное намерение разрушить многовековое наследие народов, лишив их исторической памяти. Пожалуй, стоит напомнить любителям абстрактных категорий, что они не только не оригинальны, но и реакционны по своим устремлениям. Не имеет значения, что за этим стоит — невежество или злой умысел, важно то, что это широко пропагандируется и выдается за истину. Но все это уже было, было — в другую эпоху. В связи с этим представляет интерес одно высказывание Ф. Энгельса: «Мы знаем теперь, что царство разума было не чем иным, как идеализированным царством буржуазии, что вечная справедливость нашла свое осуществление в буржуазной юстиции, что равенство свелось к гражданскому равенству перед законом, а одним из самых существенных прав человека провозглашена была (…) буржуазная собственность»15. История не столько учит, сколько предупреждает: из своего времени пытаются выпрыгнуть те, кто не в ладах с обществом или со своей совестью.
Григорий Бакланов в некотором роде знаковая фигура, поэтому более пристально присмотримся к его поздней деятельности. Он не только мастер разоблачения ошибок прошлого, — но весь устремлен в будущее. Возможно, по этой причине ни на минуту не забывает о своей исторической миссии, являя, кроме других выдающихся достоинств, талант незаурядного режиссера. Посмотрите, как тщательно обставлял он в конце 80-х свои интервью, как ревниво следил за тем, чтобы его персона была непременно вставлена в роскошную политическую раму, богато инкрустированную высокими словами. Эффектные врезки, сопровождающие его выступления на страницах газет, долженствовали подчеркнуть величие происходящего события по случаю его личного участия. Делалось это почти с блеском. Приведем два примера.
Пример первый. Врезка беседы корреспондента газеты «Советская культура» (26 мая 1988 г.) с Баклановым гласит: «Редакция журнала «Знамя» расположилась в самом центре столицы, недалеко от Красной площади. В раскрытые окна кабинета доносится бой курантов. И это символично: коллектив, который возглавляет известный писатель Григорий Бакланов, не отстает от времени, напряженно живет днем сегодняшним, работая на будущее». Чувствуется дыхание истории, усиливаемое дыханием Бакланова — не правда ли? Под этим многозначительным сообщением, как следовало ожидать, волевое лицо означенного, не только отстающего от времени, но вкупе с коллективом самоотверженно работающего на «будущее». Кто мог в ту пору сравниться с ними? Не было таких.
Пример второй. За редакторским столом (на сей раз на полосе «Книжного обозрения», 21 окт. 1988 г.), заваленным папками с рукописями и прочими редакторскими атрибутами, сидит уставший от исторических свершений Бакланов. Лицо мужественное и непреклонное. Под фотографией — нет, простите, не могу: рука дрожит и слезы умиления туманят взор, — осилив робость, продолжаю — большими буквами начертаны его же слова: «Отсюда дорогу прокладывать мне…» — в светлое демократическое будущее, значит. А под ними в высоком стиле следующее: «Знамя» последних лет (после того как его возглавил Бакланов, разумеется. — Н. Ф.) — журнал в классическом для русской журналистики понимании слова».
Конечно, читать этот журнал следует от корки до корки, «страницу за страницей, ничего не пропуская. Тогда каждая публикация будто освещается дополнительным лучом, смысл ее становится яснее, точнее, глубже». Тем более что в нем печатается все лучшее «при всем разнообразии талантов… Этот журнал с направлением (!) борется за гуманизм. Журнал помогает людям становиться сторонниками и приверженцами философии интеллигентных и порядочных людей — философии коммунизма (Sic! — Н. Ф.).
И тем самым активно способствует перестройке, идейная платформа которой впитала высокий смысл и чистые истины этой философии». А ведь уже тогда господин Гриша знал, что все написанное наглая ложь.
Кстати, о смысле, вкладываемом Баклановым в выражение «отсюда дорогу прокладывать мне…». «Вы в самом деле так думаете и сейчас дорогу прокладывать мне?» — спрашивает, волнуясь, корреспондент «Естественно, уверенно отвечает страстный приверженец «философии интеллигентных и порядочных людей — философии коммунизма», — как может быть по-другому? Судьба и путь страны — это ведь судьба и путь моих детей и внуков и, надеюсь, правнуков. Смотреть со стороны, как другие предопределяют и решают судьбу страны, мне кажется как-то и не по-человечески». Молодец товарищ Бакланов, в миру Гриша Фридман!
Действуя «на сколько хватит сил», этот «первопроходец» любит выражаться афоризмами: «Если у США засуха, значит, у нас трудности с хлебом», «Человечество накопило опыт». Что, не согласны? «Никакой железный занавес больше не поможет». Еще? «Мы не первые живем на земле», «Корову надо прежде кормить, а потом доить». «ли вот это: «Чтобы получить молоко, не надо вырывать вымя» (из выступления на XIX партийной конференции).
А пока коллектив «Знамени» не покладая рук будет работать на будущее, посмотрим, чем озабочен главный редактор журнала. Пожалуй, наиболее сложное и неприятное переживание, испытанное им, связано с выступлением на Всесоюзной XIX партийной конференции. Обидно, конечно. Так много слов сказал о пользе молока и гласности, такие надежды связаны с искоренением злокозненного инакомыслия, а тут на тебе — согнали с трибуны, не поняли. Напротив, именно поняли делегаты, что в действительности представляет собой этот оратор, какие позиции отстаивает он. Восемь раз пытались согнать Бакланова с трибуны, выражая свое неприятие шумом, топаньем ногами, но не тут то было. «Я выстою здесь, выстою», — вопил он и за время своего стояния успел обвинить ряд писателей-ораторов в мелочности, обидчивости и узости взгляда. Вместе с тем доходчиво объяснил, зачем нужно корове вымя и почему ее, корову, надо кормить. Наконец, передал в Президиум и огласил, не назвав автора, телеграмму, порочащую честь и достоинство известного писателя.
Самое удивительное, что подобные действия именуются Баклановым самоочищением, покаянием. Он так и заявляет: «…не действовать я не умею. Действия требует и то самое чувство вины, о котором мы тоже толковали. Я признаю главный смысл покаяния в действии… Я обязан действовать настолько активно, насколько хватит сил». " это не пустая фраза. Ставленник члена Политбюро А. А. Яковлева, Бакланов получает материальную поддержку от ярого русофоба К. Борового, сотрудничает с американским миллионером Дж. Соросом, определяя, каким изданиям следует оказывать материальную помощь, а в свободное время сочиняет. Понимал, значит, за кого и, главное, за что «стоял».
В 1991 году выходит в свет его повесть «Свой человек». Поскольку ее сюжет сводится к жизни главного персонажа, вкратце остановимся на нем. Евгений Степанович Усватов — первый заместитель председателя некоего «Комитета искусств» и олицетворение, скажем так, брежневской эпохи, которую сочинитель ненавидит всеми фибрами души. Как не трудно догадаться, Усватов мерзкий честолюбец и властолюбец. Смотрите: «Сладок был миг, когда он подъезжает к этому зданию и, уже открыв дверцу машины, поставив ногу на асфальт, договаривает шоферу последние распоряжения, а дальше — с замкнутым государственным выражением лица, ни на кого и ни на что не отвлекаясь, торопясь, но достоинства не теряя…» — проследовать к нужному подъезду, а там вновь испытать' «ни с чем не сравнимое чувство, что ты причислен к немногим». И далее: «…он за приспущенным стеклом машины представлял собой привычное зрелище для тех, кто толпится на автобусных остановках… Выражением лица, манерами, повадкой он был точная копия людей его ранга…»
Но это не главное. Оказалось, что этот презренный номенклатурный вельможа не только отпетый брежневец, но еще и антисемит. Автор описывает такой возмутительный случай; когда один из сяутников пропел на мотив похоронного марша нелестные для Аэрофлота строчки, Усватов «возмущенно покачал головой и отвернулся. Уж, кажется, никто не упрекает его ни в национализме, ни тем более в антисемитизме. Но есть у них эта бестактность в крови, нескромность, неумение видеть себя со стороны. Есть, есть эта черта. И вообще, почему среди них столько юмористов». Не зря же и сыну, который вздумал жениться на еврейке, он говорит: «Нам с матерью небезразлично, что у нее значится в пятом пункте…» Экий пострел этот Усватов — так его кузькина мать!
В повести есть и другие не менее «сильные» и «глубокие» места. Например, с исключительным пафосом передается эпизод в театре, где присутствует Брежнев и его ближайшее окружение. Генсек устроил тогда как бы спектакль в спектакле, отпустив ряд реплик и вызвав тем самым гомерический смех в зале и… сильнейшее смятение в душе Усватова: «Он видел сплошные маски вместо лиц, там, в ложе, сидели живые пародии на самих себя: перекошенный набок рот Громыки, или ему показалось, что там Громыко, старческие, выпученные глаза Тихонова на сплюснутом лице, и этот огромный рот, извергающий нечленораздельное…» Усватов настолько был потрясен, что не сел в машину, пешком поплелся Тверским бульваром. И совершенно неожиданно встретился со старым приятелем по фамилии Оксман, который тоже побывал на премьере. «Там такую комедию Леня разыграл!» — обрадовался Оксман. Он, как и полагается, мудрец и прорицатель, а сверх того на манер Бакланова изъясняется афоризмами. «Не бойся — рухнет не скоро. Миллионы заинтересованы, чтобы гнило как можно дольше». Далее Оксман вскакивает на своего любимого конька автора повести. «Ты по душе не антисемит, я знаю. Во всяком случае, не был им. Но служба потребует и это станет твоим искренним убеждением, ибо, где сокровище ваше, там будет и сердце ваше. А она требует, служба требует от тебя… Сегодня ты любимый сын времени, свой человек».
Между тем автор в восторге от своего героя, о чем мы узнали из его остроумной, равно как достославной беседы с редактором «Книжного обозрения». «Я, например, — говорит он, — куда ни зайду, постоянно моего героя встречаю, Евгения Степановича Усватова, единого во многих лицах. Хоть в малом по рангу учреждении, хоть в высоком. То надменен и суров, всю советскую власть олицетворяет, то весь распахнут от доброжелательства. А то вдруг сентиментален до слез, это когда о себе заговорит, себя ему всегда жаль, все ему всегда жаль, все ему мнится, что недополучил он чего-то от жизни, завистью окружен. И так он в свою роль вжился, так самому себе лгать привык — а ведь система вся ложью, как кровью, связана — так он актерствует, что подумаешь, на него глядя: он и с женой в постели позирует». Да, Бакланова трудно заподозрить в юморе. «А когда, — продолжает он, — такой человек жизнь оседлает, вот тут ложись и помирай. Ум его не созидательный, ум аппаратный, все усилия направлены на то, как бы кого пересидеть, а жизнь, народ, от имени которого он присвоил себе право выступать, это все — средство для достижения главной его цели. И под внешней мягкостью, под сентиментальностью такая другой раз жестокость сокрыта, что сына своего не пожалеет». Такой он, Евгений Степанович, по словам автора. Но и этого мало. Бакланов, будучи беллетристом средней руки, искренне убежден, что он создал образ на уровне русских классиков. «Этот тип чиновника вырабатывался столетиями, а наша эпоха придала ему свои завершающие черты. Разве же он исчез из нашей жизни? Нет, он здесь — свой человек. Помните у Сухово-Кобылина в пьесе «Дело» рассуждение о том, что было, мол, на Россию татарское нашествие, подступал француз, а теперь нашествие чиновников? " лежит она под рогожкой разутая и раздетая… Вот об этом и написана повесть, этот тип чиновника я исследовал».
«Кто же тебя похвалит, если ты сам себя не похвалишь», — говаривал незабвенный Козьма Прутков. А если серьезно — никакой это не тип, а обыкновенный манекен, произносящий придуманные к случаю слова и действующий по измышленному Баклановым сценарию. Он давно начал придумывать и себя как мудреца и классика… В общем, «Свой человек» дрянное и бездарное сочиненьице.
Здесь возникает потребность поговорить о романе Александра Бека «Новое назначение» (1986). Предваряя журнальную публикацию романа, вездесущий Бакланов так отозвался об авторе: это был «удивительный человек», «проницательнейший писатель, мудрый и отважный человек». Его последний роман — это «отчет перед временем, в котором сам он жил, перед современниками, перед своей совестью и перед будущим».
Автор придавал роману особое значение. Окончив его, он сделал следующую запись в дневнике: «Почему-то грустно, когда вещь, с которой много-много дней, складывающихся в годы, ты оставался с утра наедине, наращивал, выгачивал главу за главой, вещь, которая была твоей, только твоей, — и тем более это задуманная как твоя Главная книга или, во всяком случае, первое звено такой книги, — вдруг от тебя уходит, идет в плавание, будет сама жить, сама себя отстаивать». Александр Бек написал о том, как он представляет себе нашу жизнь, начиная с 30-х вплоть до середины 50-х годов. Никаких событий во время нашего знакомства с главным героем в романе не происходит. После XX съезда Онисимова лишают высоких постов, и он получает новое назначение — его направляют послом в одну из стран, но вскоре он заболевает раком и возвращается в Москву. Человек незаурядный, редкой работоспособности, Онисимов, лишенный действия, постоянно думает, анализирует, стремится понять, что же произошло, почему его, крупного специалиста, верного солдата партии, как говорится, выбросили за борт.
Даже по тому, что вышло из-под пера писателя (Бек неоднократно напоминает, что это лишь часть целого, чем, видимо, объясняется известная неряшливость стиля, недостаточная мотивированность поступков героев, отсутствие глубоких психологических характеристик), можно судить о его замысле дать историю общества как бы в разрезе. При этом романист настаивает на том, чтобы читатель верил каждому его слову, чтобы все, о чем он повествует, принималось за чистую правду, добытую якобы вследствие тщательного анализа явлений жизни и документальных источников. Он так и пишет: «Проникая по праву писателя во внутренний мир Онисимова, куда Александр Леонтьевич почти никого не допускал, автор, думается, не изменяет исследовательскому строю этой книги. Воображение, догадки опираются и тут на верные источники, порою на документы, что носят название человеческих. О происхождении, характере одного из таких документов, переданных мне, я с разрешения читателя скажу несколько позже…»
Разумеется, серьезным анализом эпохи, опирающимся на солидную фактическую базу, равно как «верными источниками» и «документами», писатель не владеет. Это, так сказать, художественный прием. Тем более что в наше время слова «анализ», «исследование», «документ», «верные источники» действуют на свихнувшиеся умы так же завораживающе, как действовали некогда на непросвещенного человека слова «чудо», «нечистая сила», «святые мощи» и т. д. Каждая эпоха имеет свой словесный инструментарий, способный так или иначе влиять на человека. Видимо, это имел в виду романист. Мол, достаточно и того, что названы имена и дан толчок в определенную сторону, а остальное довершит молва и та полуправда, которая укоренялась в обыденном сознании. Между тем весьма любопытен образ главного героя. Онисимов незаурядная личность. Действительно, слишком многое связывает героя с эпохой, породившей его, в то же время в нем как бы сосредоточены ее противоречия, кипучая энергия и драматизм. Но главная, доминирующая черта, определяющая характер, стиль жизни и деятельности Онисимова, — это покорность, верность директиве, безропотное служение указанию сверху (изображением этих качеств, к сожалению, и исчерпывается характер). А все началось с совершенно неожиданного для него самого поступка — предательства Орджоникидзе, с которым связывали долгие годы дружбы. Вот эта сцена:
«Онисимов хотел молча пройти, но Сталин его остановил:
— Здравствуйте, товарищ Онисимов. Вам, кажется, довелось слышать, как мы тут беседуем?
— Простите, я не мог знать…
— Что же, бывает… Но с кем вы все же согласны? С товарищем Серго или со мной?
— Товарищ Сталин, я ни слова не понимаю по-грузински… Сталин пропустил мимо ушей эту фразу, словно она и не была сказана. Тяжело глядя из-под низкого лба на Онисимова, нисколько не повысив голоса, он еще медленнее повторил:
— Так с кем же вы все-таки согласны: с ним? — Сталин выдержал паузу. Или со мною?
Наступил миг, тот самый миг, который потом лег на весы. Еще раз взглянуть на Серго Александр Леонтьевич не посмел. Какая-то сила, подобная инстинкту, действовавшая быстрей мысли, принудила его… " он, Онисимов, не колеблясь, сказал: «С вами, Иосиф Виссарионович».
С этой минуты, пишет Бек, началось моральное падение Онисимова, хотя по служебной лестнице он шел в гору. Автор постоянно напоминает читателю об этом: «…пунктуальность, стиль беззаветного, неукоснительного исполнения директив… казалось, был у Онисимова в крови»; «Девизом его жизни была безупречность. Всегда поступать так, чтобы сам себя не мог ни в чем упрекнуть. А уж замечание, высказанное сверху, даже малейшее, мягкое, причиняло ему жестокую боль».«…Александр Леонтьевич (…) занял естественно правильную позицию. «Будет исполнено!» Причем поступал так не из-за того, что утратил мужество, нет, из убеждения всей жизни, повторим это вновь, «уже действовавшего автоматически чуть ли не с силой инстинкта». А над всем этим — страх, леденящий кровь, судорогами сводящий пальцы на руках. Страх перед Хозяином, страх за свое служебное положение, за свою жизнь. Прибавьте к этому постоянно следящий взгляд Берии, у которого личная ненависть к Онисимову, — и будет понятно, в какой мертвящей атмосфере жил герой. А ведь он член ЦК, министр, председатель государственного комитета, «дисциплинированный, верный солдат партии». Номенклатура (в романе это слово дается в разрядку), приняв его в свое лоно, оказывает на него постоянно нарастающее давление, капля за каплей выдавливая подлинно человеческое, гуманное. Она лишает его искренности, откровенности, свободного проявления даже простых человеческих чувств (общительности, радости, гнева и т. д.). Страх сковал его душу. Он перестал даже смеяться. Однажды Онисимов засмеялся, но тут же следует авторское уточнение: «…или, говоря точнее, будто вытолкнул из горла несколько отрывистых, глухо бухающих звуков. Смех не был ему свойствен. Во всяком случае, Челышев отметил тогда в своей тетради, что Александр Леонтьевич доселе никогда при нем не хохотал». Все в зловещих черных тонах и к тому же неряшливый стиль, клочковатые мысли — можно ли тут говорить о художественной правде или, как выражается Бакланов, об «отчете перед временем»?
Бесспорно, некоторые стороны исторической реальности в романе присутствуют. Но лишь отдельные и сугубо отрицательные. Вдумаемся, могло ли общество выжить в жесточайших битвах с внутренними и внешними врагами, если бы вся его жизнь регулировалась только мифической бековской системой. А ведь только ее железное лязганье и античеловечность стремился автор донести до читателя. Словом, «главная книга» Бека сочинена в духе надвигающихся сумерек перестройки.
* * *
И все-таки из разношерстной массы сочинителей полудиссидентского толка следует выделить Евгения Евтушенко, как самую экзотическую и изобретательную фигуру. Фотолюбитель и неутомимый путешественник, автор, ходят слухи, до сих пор непревзойденных романов в прозе, бесспорный лицедей (артист, значит) и стихотворец, правда, средней руки, но плодовитый. Лихорадочно роясь в своей памяти, отыскивая среди всемирно известных тружеников пера способных составить компанию нашему герою, мы не находим достойного, который бы так смело выпрыгнул на литературную арену во всеоружии своих редких достоинств, щедро разбрасывая вокруг себя общечеловеческие ценности. Между тем Евтушенко обладает еще одним свойством — он один способен подниматься, восставать как Сфинкс из пепла, после своих многократных падений и бодро продолжать свой славный путь на Парнас. А посмотрите на него сегодня: разве высох лавровый венок на его челе? «ли потускнел взор и он заговаривается или бормочет вздор? О, нет! Он такой же, как и прежде: неустрашим и отменно шаловлив. А чье, извините, чучело сожгли писатели? Конечно же, Евг. Евтушенко, и, разумеется, из-за черной зависти к его неувядаемому дару. Миру известны доподлинно биографии двух незабвенных литфигур — Солженицына и Евтушенко. Это две стороны одной и той же медали: солженицынская олицетворяет собой отсутствие фантазии, жестокую и грубую неправду; евтушенковская — тоже ложь, но с комическими ужимками и блудословием.
Однако же, если быть справедливым до конца, Евтушенко «хороший парень», (Л. Брежнев), нет ему равных по части «венерических фантазий» и прочей фанаберии. Спросите его: кто такой, к примеру, Леонид Соболев? Изобразив на своей фотогеничной физиономии нечто вроде невыносимой зубной воли, выдает такое: «Эрзац-интеллигент… совершающий декадные набеги на российские автономные республики и области». Степан Щипачев? «Небольшой поэт», — скажет. Сергей Бондарчук? «Трусоват». Станислав Куняев? «Злой», при этом скорчит такую гримасу, хоть святых выноси. «Ну, Константин Федин серьезный писатель, порядочный человек европейского склада, не правда ли? «Как бы не так: «Предал Пастернака», к тому же «эстетизированный примиренец… которого кто-то — кажется, Олеша — метко окрестил «чучелом орла».
О Шолохове лучше не спрашивать. Копошась на уровне сапога, он в злобе своей неистово поливает его жидким пометом, вопя при этом: «Я разочаровался в нем», «перестал верить ему», он «маленький человечишка», «он совершил преступление перед нравственностью», он «интеллигенцию недолюбливал», у него «грубые казарменные остроты», «мелкое личностное хамство» и «провинциальное чванство… доведенное до прямых призывов к убийству». С окончательным разоблачением «дела Шолохова о плагиате», сфабрикованного в тридцатые годы, недоброжелатели русской духовной культуры мечутся в поисках нового компромата. Они прекрасно понимают, что Шолохов — честь и гордость великого народа, что в нем отозвалась сама Россия — трагическая, бедная, но удивительно талантливая и прекрасная. А поскольку ныне просто глупо оспаривать его художественный гений, решили дискредитировать его как личность, облить грязью его человеческий облик. Кто выполнит столь грязную работу, на которую ранее не соглашались даже самые мелкие наемные перья? Выбор пал на Евтушенко. Именно он, как никто другой, подошел на эту роль. Хотя, как видим, играет пошло, грубо, бездарно — однако большего и не требуется.
А кто, скажите на милость, может изобразить такое: «Будущий автор «Наследников Сталина» в ранней юности совершенно искренне писал стихи, восхваляющие Сталина… Если бы Сталин не умер и я пришел бы к антисталинскому мышлению, то конец мой был бы однозначен — расстрел или лагерь. Если бы я продолжал писать ему оды или в случае прихода к власти Берии стал бы лауреатом Бериевской (!) премии, то физически я бы остался жив, но как поэта меня бы не было?» Не дай Бог! Живите, дорогой Женя, на радость цивилизованной части мира и не лишайте ее счастливой возможности узнавать подробности из вашей удивительной, а равно и мужественной биографии.
Вот хотя бы о том, как впервые услышал о вас Анастас Микоян. Однажды Микоян, проезжая по Ордынке, увидел, как улицу перегородила толпа, в центре которой на бочке из-под селедки торчит долговязая фигура. «Кто это? спросил непотопляемый, нарком у шофера. «Как! — вскричал удивленно тот. — Вы не знаете Евтушенко!» Смущенный Анастас пробормотал: «Ах, это тот, который борется с политическим сыском в поэзии… " у которого жена Маша, с которой «мы очень близки», — по его словам. Гм, гм… похвально, похвально!»
Не говорите больше о Хлестакове, Мюнхгаузене и других наивных и бескорыстных вралях. Фантазии Евтушенко, напротив, очень не наивны и не бескорыстны: они преследуют вполне определенные личные, и вместе с тем социально-политические цели. «Как-то, — вспоминает Евтушенко, — мы с Робертом Рождественским написали Горбачеву письмо с просьбой хоть где-нибудь в одной из речей упомянуть в ряду негативных явлений слово «антисемитизм». И оно-таки прозвучало в ответах президента комсомольцам на их незадачливом съезде. Считаю, не мешало бы — и это не было бы в ущерб демократии и правам человека — устроить показательные процессы против тех, кто преднамеренно покушается на честь нации — будь то малый народ Севера или народ большой России. Половинчатость, полумеры исполнительной власти как бич». Вскоре Евг. Евтушенко воспользовался этим, обвинив в антисемитизме… шестилетнего русского мальчика («Депутатские элегии»).
Мальчик-ангелочек
лет шести,
сжавшийся в комочек
от ненависти.
Соску отмусолив,
с детства ты восстал.
Дяденек- масонов
ненавидеть стал.
Ангелочка-мальчика
шатко, во хмелю
притащила мамочка
к самому Кремлю.
Красная площадь.
Мальчик-ангелочек
лет шести,
ты без проволочек
Русь решил спасти!
Вот какие ангелы
нынче завелись…
Надо ли комментировать? Пусть лучше рассказывает о себе. Были случаи, когда своим мощным интеллектом и неукротимым духом стихотворец буквально подавлял сановных оппонентов. На что уж Хрущев был заводной мужик, но и он… Впрочем, пусть говорит Евтушенко: «У меня, например, был очень резкий, нелицеприятный обмен мнениями с Хрущевым. Когда он предложил выслать из страны Эрнста Неизвестного, я сказал ему: «Как вы можете обрекать на такое человека, проливавшего на фронте кровь? Вы не имеете права себя так вести, и если что-то ему не удается в искусстве, подскажите, поправьте — он поймет и учтет». В ответ на это Хрущев стукнул кулаком по столу: «Горбатого могила исправит!» Тогда я тоже стукнул кулаком, крикнул: «Нет, Никита Сергеевич, прошло — и, надеюсь, навсегда! — время, когда людей исправляли могилами». Хрущев весь налился кровью, побагровел. Но через какое-то время в последний раз гневно на меня взглянул, выдохнул вдруг облегченно, обмяк как-то сразу и… зааплодировал». Ну что с ним поделаешь?! И опять же ради истины, за которую так тяжко страдает Евтушенко, приходится заметить, что он все-таки проявляет черную неблагодарность по отношению к своему прежнему хозяину и, можно сказать, отцу духовному.
Тень Хрущева легла на всю оставшуюся жизнь Евгения Александровича, и ему пристало молиться на нее, а не пинать грязными башмаками и выражаться так публично. Ведь гнилая хрущевская «оттепель» породила своеобразный социально-нравственный тип полупрофессионала, полудемократа, полуинтеллигента, полуученого и полулитератора… Быстро расплодившиеся за последнюю четверть века зубастые и сверхактивные дилетанты заполонили верхние эшелоны власти и всячески подталкивали общество к зияющей пропасти. Евтушенки — достойные — нет, не наследники! — дети той «оттепели», как, впрочем, и последующего беспредела, на волнах которого они преступно резвятся.
Вот какие геркулесы духа были в пору «коммунистического ига». Не клади палец в рот — по локоть отхватят! А теперь одна мелюзга да циники. Стоило «гаранту», то бишь кумиру демократически настроенных интеллектуалов, не говоря худого слова, пальцем погрозить, как они жалостливо захныкали, утирая слезы пухлыми кулачками. Между тем это они, кто живым словом на радио и телевидении, кто пером, а кто тем и другим всячески поддерживали антинародный режим, который нуждался в ворах и разрушителях и который с их помощью наплодил воров и разрушителей, поразивших мир своей алчностью и жестокостью… А теперь, видите ли, жалуются на то, что, сделав свое дело, этот режим отвернулся от них: власть на интеллигенцию «плюнула и растерла», запричитал Булат Окуджава»; «на интеллигенцию наступила ногой, наплевала на нее», — завопил некто Петров, который призывал Ельцина бить своих политпротивников канделябрами, «власть отвернулась от интеллигенции» и т. п. «тог подвел Борис Стругацкий, с исчерпывающей полнотой сформулировав ценностный идеал приверженцев буржуазной цивилизации: «Не будет свободы не будет и колбасы. Ибо нет на свете такого выбора: колбаса и свобода. Если есть свобода, значит, рано или поздно появится колбаса. Нет свободы — рано или поздно колбаса исчезнет…» Мудрец, прости Господи.
Ну как после этих заявлений носителей сверхчеловеческих добродетелей на страницах «Литературной газеты» (28.2.96) не вспомнить великого Гоголя! Готовясь к достойной встрече ревизора, городничий поминает судебного заседателя: «…Он, конечно, человек сведущий, но от него такой запах, как будто бы он сейчас вышел из винокуренного завода… Я хотел давно об этом сказать вам (судье), но был, не помню, чем-то развлечен. Есть против этого средства, если уже это действительно, как он говорит, у него природный запах: можно посоветовать ему есть лук, или чеснок, или что-нибудь другое. В этом случае может помочь разными медикаментами Христиан Иванович».
На что судья отвечает: «Нет, этого уже невозможно выгнать: он говорит, что в детстве мамка его ушибла, и с тех пор от него отдает немного водкою».
Точно также «уже невозможно выгнать» болезнь нынешней интеллигенции, то бишь буржуазной интеллигенции, возомнившей себя «лучшей частью народа» (Владимир Корнилов).
Нет, что ни говорите, измельчал в большинстве своем теперешний сочинитель, как-то потускнел, заскучал. Не тот масштаб личности, оскудение дарований.
Тому свидетельство литобъединение «Апрель», возникшее (март 1989 г.) на гребне политической неразберихи и состоявшее в основном из диссидентствующих светил. В его ядро входили люди, честолюбивые замыслы которых выходят далеко за рамки их интеллектуальных и творческих возможностей. Тут были сомнительные личности, скрывающиеся за границей, изрядно напакостивший на литературной паперти стихотворец, чье чучело сожгли во дворе Союза писателей, десяток-другой сочинителей средней руки, дюжина графоманов — и ни одного крупного писателя. К прочим следует отнести мужиковствующего публициста, отличающегося буйным, несколько дурашливым нравом да поносной лексикой и художественно неталантливого, не в меру посредственного Анатолия Приставкина, который, естественно, и возглавил эту апрелевскую братию… Разумеется, ее меньше всего интересовали творческие проблемы. Иное было ее заветной целью, а именно: раскол писательской организации, захват при содействии родной власти зданий, Литфонда, журналов, издательств и превращение их в свою вотчину.
Все это проходило на фоне разграбления страны и нагнетания апрелевцами русофобии. «Сидеть на их собраниях, — рассказывает Татьяна Глушкова, страшно: там беснующиеся, потерявшие облик человеческий люди, которые с пеной у рта произносят чудовищные слова ненависти к России и русским». Методы борьбы с инакомыслящими сии «борцы за демократию» избрали соответственно своим убеждениям: все, кто был неугоден апрелевцам, немедленно объявлялись фашистами — и прежде всего русский народ. Вот как это прозвучало в устах члена координационного совета «Апреля» Александра Рекемчука. «В стране, повторяю, в рамках плюрализма идей набирает силу откровенно фашистское движение». А когда в Центральном доме литераторов у одного то ли пьяного, то ли полугениального апрелевца — шут его знает (медицинская комиссия так и не вынесла окончательного определения) ненароком разбили очки, столичная демократически мыслящая творческая интеллигенция (сказывают, сексуальное меньшинство заняло выжидательную позицию!) подняла вселенский ор, объявив Москву чуть ли не повышенной зоной фашизации…
Но не прошло и нескольких месяцев и лопнул «Апрель», как мыльный пузырь, а его члены, как и следовало ожидать, подались в президентские структуры. Снова бес попугал — искушение оказалось сильнее благоразумия: некрофильское желание похоронить инакомыслящих по-прежнему толкает бывших апрелевцев на неблаговидные поступки. Судьба главного закоперщика «Апреля» Приставкина сложилась удачно. Ему пожаловали хлебное место в структурах власти — этот человек, полный вражьей ненависти к русскому народу, возглавляет президентскую комиссию по реабилитации жертв сталинизма. А кто были жертвами-то? Да опять же русские, которых он считает врагами своими… Но часто ему снятся сны о триумфе, почестях и славе великого писателя и он, дрожа от нетерпения, снова и снова перечитывает интервью в латвийской газете «Советская молодежь» от 27 марта 1989 года. Тогда он сетовал на тяжелое бремя известности, обрушившейся на него после публикации серенькой повести «Ночевала тучка золотая». «Настоящая слава у Хемингуэя, Маркеса, Пастернака. У меня же — так себе, популярность, — говорил он, чувствуя, как душа его ликует и поет. — Шум вокруг повести стал для меня серьезной помехой — появилась масса незапланированных отвлечений. Ей-богу, сегодня происходит настоящее покушение на мою свободу, совершается определенное общественное насилие: писатель начинает принадлежать всем, кроме самого себя. О литературе речь уже не идет». Скромно и со вкусом. О, жестокая и неумолимая популярность — пожирателъница времени у жаждущих лаврового венца!
Таковы «герои» и такова общественно-политическая обстановка восьмидесятых-девяностых, в которой окончательно раскрылся истинный облик литераторов, впоследствии охотно поддерживающих все разрушительные и расстрельные действия правящего режима. Нередко впадающий в раж Евг. Евтушенко вскричал, словно прищемили дверью его писательское членство: «Пусть мы продажные, пусть мы оплеванные, все равно мы — легендарные». Браво! Хотя, если хорошенько поразмыслить да отринуть политические и прочие амбиции, — все они достойнейшие люди, сплошь неподкупные правдолюбцы, и не без образования: кто обладает дипломом Литинститута, кто еще какой-нибудь справкой, а один даже прослыл отменным гинекологом в стольном граде Киеве и покушался на пальму первенства в кругу знаменитейших бардов, правда, на гитаре не играл. Теперь — увы! — Виталий Коротич далече — практикует в американских штатах, а по ночам звонит в Москву и разговаривает со своей любимой собакой… А кто еще помнит этого прилизанного, с шулерскими ухватками борзописца? Великая смута породила бесчисленное множество моральных и духовных уродцев.
В принципе суть дела не сводится лишь к злокозненным импульсам этих и им подобных воителей за «демократию и общечеловеческие ценности», как они любят выражаться. Речь идет о социальной природе столь печального явления, о заторможенном сознании литературной среды.