V

В творческой биографии Проскурина второй половины 80-х и 90-е годов характеризуются возросшим художественным мастерством, новаторским духом и философичностью. В этот период он заявил о себе и как мастер политической сатиры, один из первых приступил к переосмыслению XX века в таких сложных сферах, как народ и власть, судьба нации и русский характер, взятый им в широкой исторической перспективе. Истинность цивилизации не сводится только к росту материальных благ, но проявляется во все более полной реализации духовных потенций, заложенных в человеческой натуре. Но все это мечты, иллюзии в современном мире, где извращается сущее.

Трагическое состояние мира, надвигающаяся угроза существования России отзывается в художнике невыразимо глубокой печалью.

Ибо он никогда не приспосабливался к политической конъюнктуре, ничего в самом себе, в других не приукрашивал и по существу не поступался своими убеждениями даже в самые тяжелые времена. Проще говоря, не подходил ни под какие шаблоны и мерки, нарушая тем самым кодекс конвенционального лицемерия смутного времени. Он неутомимо стремился к истине, писал горькую правду о нашем мятежном столетии. Именно в эти годы создал вещи, равных которым нет в современной словесности — романы «Седьмая стража» и «Число зверя», а также повесть «Тройка, семерка, туз». Время воздает каждому по делам его, но существует известная предопределенность, зафиксированная в генах, унаследованных человеком из глубокой древности — никто не в силах что-либо из них вычеркнуть или изменить.

Бесстрашие его художественных открытий не только смущает, но приводит в бешенство трусливую и продажную интеллигенцию. И есть отчего. Он знавший и любивший свой народ превыше всего, видел две противостоящие друг другу силы в России — созидательную и разрушительную. Он преклонялся перед народной стихией, которая после войны потихоньку поднималась и расправляла свои могучие крылья.

Упрямая, получившая невиданную закалку нуждой и немыслимыми трудностями послевоенная молодежь, — все эти лопоухие русские Ваньки, Митьки, Маньки и Пашки — пахала и сеяла, копала руду и плавила металл, добывала нефть, осваивала космос, строила города и вместе с тем образовывала семьи, рожала и тетешкала детей, готовя к жизни новые поколения, пишет Проскурин в новом романе «Седьмая стража» (1995 г.).

А в это время разрушительные силы, как кроты, рыли подземные норы, разрушая корневую систему народного самосознания. И в самой серединной России становилось все запущеннее и тише, разъезжались люди, пустели деревни, становились непроходимыми последние дороги, взрывались на щебенку и разбирались на кирпич редкие после антиправославной бури в двадцатых тридцатых годах храмы. Давно уже забылся провозглашенный Сталиным тост во здравие русского народа, и вообще, само слово «русский», стихийно разросшееся в военное лихолетье и вызвавшее тем самым недовольство и опасения просвещенной Европы, все упорнее задвигалось за кулисы как нечто весьма неприличное и объявлялось в коридорах власти политически ошибочным и вредным.

Дошло до того, что само слово «русский» не вмещалось в сознание почти всех без исключения кремлевских хозяев, начиная с Ленина, который, мило картавя, с пафосом произносил новосочетание «русский великодержавный шовинизм» и кончая самыми последними генсеками — это шокирующее и опасное слово «русский» никак не выговаривалось и они его окончательно возненавидели и заклеймили…

В «Седьмой страже» тесно переплелись, смешались мощные потоки реалистического и фантастического, образуя фантасмагорию. Именно здесь автор пытается выявить глубинные причины неприязни стоящих над русским народом правителей всех мастей к слову «русский» и особую, почти зоологическую ненависть к нему разноплеменной литературной братии, выбравшей для обеспечения своей затратной и прожорливой жизнедеятельности именно русский язык, но и на дух не принимающей слово «русский». Подобные радетели русского народа особенно опасны. Издавна проникшие в самый его состав, размноживавшиеся там и жирно живущие за счет его каторжного труда, они тотчас в вопросе ненависти к русскому человеку объединились с ненавидящими его внешними силами, также жадно и самозабвенно сосущими богатства русской земли и всеми способами истощающими русскую силу, — и это зловещее двуединство оформлялось в липкую паутину десятков, сотен и тысяч всяческих лож, партий, фондов, клубов, миссий, течений, учений, университетов, центров, сект, профсоюзов, и стало видно, что цивилизация космического льда на время лишь притихла и затаилась и, не успев дождаться, пока остынут в петлях трупы ее верховных рыцарей, силы тьмы, слегка перегруппировавшись, слегка переделавшись на немцев в американцев, вновь устремились в наступление.

Тут снова встают вопросы взаимоотношения народа и власти, истории и личности, народа и интеллигенции, которые в позднем творчестве Проскурина стали главными. Если бы была возможность, проследить историю человечества с незапамятных времен, вывод, пожалуй, может быть таков: народ (род, община, этнос) всегда оказывался в конце концов лишь послушным орудием в руках отдельных личностей, часто выдающихся, а нередко и просто наглых проходимцев. Бунты, восстания, революции, при ближайшем рассмотрении, опять дело отдельных личностей или групповых интересов, чьих-то непомерных честолюбий. Вокруг бродильного начала в миг начинается бурный процесс, агрессия — эта одна из самых пьянящих форм жизни. Не умеющий защитить себя и ответить ударом на удар всегда проигрывает, а посему вынужден жить по чужой воле. Разумеется, под все это, так сказать, подведена философская, религиозная, идеологическая база, в сути коей, по причине противоречий, грубой фальсификации и полярных интересов разобраться невозможно. Да и нет надобности — все они направлены на обман, оболванивание и закабаление народа, в чем сильно преуспела так называемая демократия, захватывающая ныне бразды правления в России.

Во всем этом горечи так много, что она могла превратиться в мрачный пессимизм, но не для Проскурина, обладающего необыкновенной мощью духа.

В романе «Седьмая стража» он предстает как художник, философ, историк, стремящийся понять закономерность или, напротив, случайность появления и исчезновения верований, государственных и этнических образований, политических систем — и роль широких масс в этом процессе. В произведении чувствуется дыхание мистики и предопределенности. Он встревожен, ироничен и печаль.

Приведем весьма любопытный спор о судьбе России между теперешним историком и вызванным им же духом императора Петра Первого. Спор давний, но не утративший своей остроты и в наше время.

«Уж не тебе ли, вор, заказано решать участь России? — спросил Петр с мертвым оскалом, должным изображать усмешку. — Кому это дано знать? Не молчи, говори! Кому? Если у тебя сила провидеть тьму времен, говори смело!»

«— Ты, государь, Россию к европейским меркам тянул, — медленно заговорил Одинцов, стараясь обдумывать каждое слово. — А Россию-то за равную так до сих пор в Европе и не признали, — невыгодно такое расфуфыренной за чужой счет Европе, погрязшей навеки в торгашеском расчете! Нет, государь, невыгодно! Да и не в том грех, сила свое возьмет. Самое главное, Россия по твоей милости, государь, потеряла лицо свое истинное, все корни свои в истории обрубила, вот теперь ни то ни се, ни два ни полтора… А все потому, что в свой час ты не решился исполнить святую заповедь русского племени — не пришел на поклон к душе России, не испил глотка из родникового начала самой Волги. До тебя-то каждый, кто державу под свою руку получал, тайно исполнял сие по вечному завету… да, ты, государь, про это, поди, и не знаешь, хоть и удостоен был в свой час высшего промысла, да забыл, из души выветрилось! Вот от России скоро и совсем ничего не останется, один язык русский, да и тот в качестве северной латыни, эскимосам рецепты в аптеку выписывать… А мне все это дело приходится узаконивать в истории и доказывать, что по-другому и быть не могло. Я тебе честно скажу, не знаю, чего больше во мне — восхищения твоим гением или ненависти к тебе…

Он замолчал, хотя ему еще много чего оставалось сказать, — замолчал он, заметив перемену в глазах императора, какую-то усмешку, сразу поразившую и озадачившую.

— Что умолк? — спросил Петр почти миролюбиво. — Уж куда как заврался дальше некуда! Какой глоток, какая такая заповедь? Вот какова корысть! А? глянул он на дремавшего князя-кесаря. — Ох, куда хватил, а? А про то и не подумал, что гибель России — всему миру гибель, потому что Россия серединный столп, на своих плечах и Европу, и Азию держит. Так испокон веков было, и не тебе Божье уложение менять. Хотел бы я видеть, рухни сия опора, какая бы кровища хлынула в мир — потоп бы кровавый поднялся выше горы Арарат! — Указывая на своего супротивника, император Петр громко и радостно захохотал. — Ты всю жизнь, дьяк шелудивый, блудил с завязанными глазами, мнил себя зело ученым мужем и принимал свой блуд за историю. Зря меня из такой дали призвал — уж я-то тебя не пожалею. Это тебя, вор, не было и никогда не будет, а Россия — она до скончания земли! И я вместе с нею, — был и буду, слышишь ты, червь чернильный? Тебе голову отсечь надо! Голос Петра неожиданно притих, только глаза как бы ожили окончательно, и он на мгновение застыл, озаренный какой-то силой, и тотчас на лице у него появилась величавость и даже торжественность, хотя где-то в усах вновь затеплилась хитроватая усмешка. И тут от императора в душу Одинцова потекла леденящая вечность, и профессор заметался, затосковал, он почувствовал, что дыхание у него вот-вот пресечется.

— Нет же, нет, отрубить тебе голову слишком просто. Другая казнь ждет тебя. Повелеваем…

Кровь еще больше замедлилась в жилах у профессора, он хотел протолкнуть воздух в грудь — и не смог, он лишь видел, как откуда-то возник писец, осторожно шмыгнул красным носом и приготовился увековечить на гербовой бумаге грозные слова императора.

— Повелеваем, — повторил Петр непререкаемо, — явиться сему ученому вору в свет Божий еще раз через два столетия в граде Москве, дабы мог он убедиться в своей гнусности к Русской державе, дабы мог узреть, как все его дела и замыслы бесплодно рушатся, и дабы все его родичи и потомки проклинали час, когда явились в мир от его подлого семени…

Указ сей выполнить с великим тщанием… а теперь вон его! — приказал император».

Спустя четыре года выйдет в свет роман «Число зверя», в котором эта тема будет рассмотрена на примере новейшей истории.

* * *

Ранее уже говорилось о том, что проблема России, национального характера, а отсюда народности литературы постоянно находится в центре пристального внимания художника, вместе с тем является тем оселком, на котором оттачивается и выверяется его отношение к искусству вообще. И, быть может, он наиболее последователен в стремлении осознать существо отечественной словесности в ее слиянии с корневой системой народного духа и вечно бурлящей его стихией. Здесь он идет в фарватере классики, соотнося ее опыт с новыми условиями общественного и литературного развития. В 1859 году И. С. Тургенев, отмечая огромные заслуги Пушкина перед русской литературой, говорил: «А между тем как наш великий художник (Пушкин), отвернувшись от толпы и приблизившись, насколько мог, к народу, обдумывал свои заветные творения, пока по душе его проходили те образы, изучение которых невольно зарождает в нас мысль, что он один мог бы одарить нас и народной драмой, и народной эпопеей, — в нашем обществе, в нашей литературе совершались если не великие, то знаменательные события».

Соглашаясь с мыслью Тургенева о значении для писателя истинного постижения народной души, Проскурин подчеркивал, что такое возможно лишь при полном слиянии души художника с душою народа. Именно состояние народной души и кипящие в горниле истории противоречия, не только определяют появление титанов духа, но как бы наделяют их способностью создавать особый мир, окрыленный национальной идеей. В ответственности за свое слово наши классики исходили из народных идеалов, на которых лежат отблески будущего. В силу своего недюжинного интеллектуального и культурного багажа они отлично понимали, что дело не в верчении вокруг того или иного предмета, а в самой истине, и подтвердить или отринуть ее может только время: они знали, что высшая формула творчества заключена в необходимости будущего и что только будущее прочно ставит все на свои места.

Жизнь и судьба русского народа — главный предмет художественных исканий и философских раздумий и, как уже отмечалось нами, стержневая тема творчества художника. Это общепризнанно, хотя в полной мере еще не осознан феномен Петра Проскурина и не оценено по достоинству значение его художественных открытий для развития отечественной культуры. Между тем, в последние десятилетия проблема народности в ее настоящей сути стала заметно выветриваться из литературы, пока в конце концов не была вытеснена изображением жизни плаксивых, обиженных судьбой простолюдинов. Писатели, а вслед за ними критики по причине сужения их общего кругозора и незнания, а, стало быть, не понимания советского крестьянства, судили о нем вкривь и вкось, не принимая во внимание, что оно, крестьянство, было и остается сутью народа. А такие его важнейшие и сложнейшие вопросы, как самосознание деревенского жителя — оказались неподъемными для огромного большинства так называемых писателей-деревенщиков. Тому причиной были как субъективные, так и объективные обстоятельства.

Если внимательно присмотреться к нынешнему художественному процессу, можно заметить, что, отрекшись от основополагающего народного начала, писатели поколебали и идею культурной национальной общности, тем самым способствуя дроблению литературы по региональному признаку (Сибирская литература, литература Русского Севера и другие), угрожающему ее измельчанию и вырождению в конце концов. Правду сказать, теперь произошло нечто подобное тому, что в некотором роде характеризовало начало прошлого века, а именно: некий всплеск региональной областнической литературы. Разница, в том, что тогда это была болезнь роста, а теперь — признак оскудения и распада.

Странно, но факт: народность, к чему стремилась и чем справедливо гордилась классическая русская литература XIX века, несущая на себе печать дворянской идеологии, предается забвению писателями XX столетия, вышедшими из трудовой среды и на первых порах поразившими мир именно народными характерами и воспеванием животворных идеалов народа. Поистине было бы не диалектично представлять себе исторический процесс, как развивающийся гладко и прямолинейно, без ухабов и без больших порою скачков назад.

Как бы то ни было, Петр Проскурин возвращает русской словесности утраченную ею коренную особенность художества — народность. Он широко смотрит на данную проблему, памятуя о ее коренных специфических особенностях. Отсюда постоянные размышления о многообразии мира и народа, как движущей силе истории, о национальном характере и судьбе Отечества, отсюда же его инвективы против разрушителей основ народного бытия. Нет, не перевелись еще заботники русской земли и всего что ни есть достойного в этом мире! Не иссякла мудрость, не померкли краски талантов, близко стоящих к недрам народа. В основе каждой формации, каждого явления, размышляет художник, лежит свое особое движение, свой особый опыт, связанный в то же время со всем многообразием мира и жизни развитием этой жизни. И литература не возникла из ничего, а для ее движения и развития требуется определенная среда, исторически обозримая протяженность, наработанное тысячелетиями особое, свойственное лишь человеческой природе.

Несомненно, история народа — это и история накопления и закрепления его опыта, который является кровью искусства, а здесь уже и начинается сложнейшая зависимость частного от целого, если народ брать как целое, а художника — как частное. Чем полнее нравственный опыт народа входит в опыт творческой личности, и вернее, глубже отражает она через художественные образы существо народа, тем ярче отражается эпоха… Без «Слова о полку Игореве», без Петра Первого, без Ломоносова и Карамзина был немыслим приход Пушкина, немыслимо новое качество литературы, т. е. переход в совершенно иную ее философскую ипостась, в иное ее нравственное состояние народность. В свою очередь, пишет Проскурин, истинный писатель неповторимое явление: если бы в свое время не родился именно граф Лев Николаевич Толстой с его особым устройством психики, видением жизни и склонностью к критическому анализу, равно как способностью вбирать в себя нравственный опыт народа и, усиливая его, обогащая в своей душе, возвращать его — мир был бы беднее на целую эпоху и многозвучную гамму полновесности бытия, свойственную только Толстому — и никому другому.

Правду сказать, ныне все труднее встретить писателя с таким широким кругозором и поразительным знанием предмета, способствующими если не рождению, то хотя бы приличному усвоению передовой идеи. Быть может, этим объясняется резкое понижение интеллектуального уровня искусства, удручающий примат эмоций над аналитическим началом, а попросту оскудения художественного мышления. Между тем настоящий художник — это мысль, оплодотворенная творческим воображением, эстетическое постижение многообразия мира, что подтверждает вся история развития искусства. Творчество художника складывается из множества компонентов, но у любого крупного мастера есть своя особая поэтика, своя, так сказать, материковая основа, свой нерв настроя на волну жизни, который придает своеобразную окраску всему его творчеству. В его отсветах вызревают образы и столкновения, в них философское видение мира находит свое завершение. Это та отправная точка, питательная среда, тот магический зародыш, без которого любое творчество аморфно и бессильно поднять большие вопросы времени.

Здесь берут начало истоки эстетического идеала Проскурина, оплодотворенного народным духом. Именно народ, сложнейшие процессы его духовной жизни, определяющие его национальное самосознание, и есть то горнило, в котором и зарождается художник, чтобы через себя, через свое «я», выражающее определенную формулу бытия народа, попытаться одолеть еще одну ступень на путях постижения и человека, и времени. И вот что характерно: чем дальше отдаляется от нас та или иная эпоха, тем ярче проступают ее подлинные культурные ценности. Именно подобное обстоятельство призывает каждого вновь вступающего на тернистый творческий путь почаще поглядывать на себя как бы со стороны с определенной долей здорового скепсиса. Народ многолик и непобедим, в то же время его полностью нельзя понять и осмыслить. Поэтому в самых глубоких художественных проникновениях в суть народной стихии отражается лишь бледная, невзрачная копия среза поверхностей части таинственного, могущественного и вечного процесса, иногда именуемого жизнью народной души. Но, по Проскурину, даже такое легкое прикосновение, вызывает у нас живительный трепет и жар жизни. Его мысль бесстрашно проникает в глубь сложнейшей проблемы соотношения искусства и жизни, вовлекая в свою орбиту русскую и мировую классику. Нигде и никогда, размышляет он, самому народу не отводилась основополагающая роль в процессах истории. И у Толстого, и у Достоевского это находит вершинное воплощение в трагических противоречиях между низом и верхом, между душой народа и устремлениями государства. Но в природе нет и не может быть конечности, и тогда вводится апелляция к некоей высшей силе, пусть у Толстого и Достоевского здесь действуют разные моменты и определения в качественных и пространственных поисках этой высшей силы, способной придать человеческой душе необходимую гармонию, но смысл здесь один — надежда на то, чего нет в природе, а следовательно, не может присутствовать и у человека…

Здесь Проскурин-художник вторгается в сферу философии, не покидая, однако, своей родной почвы — литературы. «Утверждение Чехова о якобы должных в свое время загореться звездах в небе было тем остывающим теплом, которое прикрывало собой раскаленные навечно угли пожарищ человеческой души, явленных в творениях и борениях духа гением русской и мировой литературы девятнадцатого века…» Признаться, эти и подобные мысли несколько необычны для наших писателей, воспитанных в духе христоматийного восприятия истин и поверхностного суждения о них. Впрочем, это не должно смущать любителей русской словесности, напротив, они должны, гордиться тем, что у нас есть художники, о которых подавляющее большинство современников (то ли из-за лености мысли, отсутствии широты взгляда на мир или, может быть, вследствие чрезвычайной погруженности в дрязги текущей действительности) имеет довольно туманное представление. Однако ж не трудно себе представить душевный дискомфорт художника по причине такого отношения к нему соотечественников. С грустной улыбкой Петр Лукич не раз вспоминал слова великого Пушкина: «К доброжелательству досель я не привык…» Пора бы Руси-матушке обратить свои взоры на достойных сынов своих.