«ПАМЯТИ ТВОЕЙ»*

«ПАМЯТИ ТВОЕЙ»*

Раскрывая любую новую русскую книгу, невольно ищешь в ней отклика на то, что кровно близко нам всем: не посвящены ли ее страницы горестной и темной русской современности, угрюмому и ущемленному советскому быту, столь далекому и непонятному для нас сейчас, как Китай иностранцам. Повести и рассказы о прошлом, зачастую просветленном и романтизированном эмигрантской тоской и бездомностью, как бы мастерски они не были написаны, все же не так нас волнуют, как тема первой важности, от которой никуда не уйдешь: как живут там, как умудряются жить, как хватает сил. Не отсюда ли наше жадное внимание к Зощенко, отразившему советские будни в трагических гротесках, слегка смягченных невинной усмешкой рассказчика-простака.

Писатель-эмигрант, видевший все там своими глазами, несравненно свободнее. Но нелегка и его задача: человек там перешел предел страданий, бытовой уклад скомкан и принижен до жизни термитов, краски стерты, пестрота и многообразие личной жизни, обихода семьи, города и деревни — выкорчеваны с корнем и даже самое Зло в большевистской постановке стало удивительно бездарным и однотонным.

Задача нелегка, тема — почти подвиг, и тем большую признательность вызывает к себе автор нового сборника «Памяти твоей» — слова эти звучат с обложки, как скорбный символ, посвящение. Первый очерк, рассказ о том, как расстреляли русского священника, так глубок и сдержанно прост, что вновь и вновь со всей остротой переживаешь вместе с автором последние дни и часы каждого такого праведника… И трагичнее даже самого советского театра Гиньоль вскользь брошенная мысль, что у красного прокурора (короче говоря — у убийцы) такое «обыкновенное» лицо. Мысль эта в свое время волновала еще Короленко. «Минута молчания» — вот то душевное движение, которым хочется назвать впечатление от этого очерка, когда медленно дочитаешь его до последней строки.

Четко и жизненно-правдиво обрисована фигура старухи-немки в рассказе «Валькирия». Добрая и несложная ее душа словно вкраплена в отвратительную, не признающую ее жизнь. Но в каждом слове и теплом движении она нужна окружающим ее людям, даже своим врагам. И, пожалуй, без таких, как она, там и совсем дышать было бы трудно. Даже ее смешной русский язык трогателен и убедителен, ни в одном слове автор не перешел в шарж, не нарушил верной душевной интонации.

Вот какими удивительными словами передает она по-русски содержание немецкого песнопения из своей черной книжечки: «…с твоей паломнишески палка ти проходишь шерез полья и шерез хольми. Шерез сами высоки хольми и шерез сами громадни гори. И шерез моря ти переплевайш. Но через сами маленьки холмик ти не перешагнул. Тут ти остался лежайт под этим холмик и тут ти будешь спайт свой вешни сон».

С особо бережным вниманием пишет Георгий Песков о детях. Как ни трагична обыденная советчина для всех, детям в ней еще горше, чем взрослым. Истоки жизни отравлены, детства нет, маленькие сумрачные старички слишком много знают и видят, круг замкнут. Маленький Алик в пыльном чулане ищет какую-то синюю карточку со звездами — в ней прыгают лягушки. Но взрослым не до детской романтики, у них крупа, сахарный песок — волчья борьба за сегодняшний день… Сколько их таких, искривленно растущих Аликов по русским углам. Рассказ о Мише («Бабушкина смерть») прекрасен. Все растущее чувство беспомощной жалости к загнанному в тупую щель ребенку не подсказано автором — строка за строкой подымают его в вас, держат в напряжении, не дают отдыха в примиренно-счастливом конце. Там таких концов не бывает.

Отчетливо и остро вскрыта черта, столь знакомая нам за последние трагические годы: в душном бытовом подполье даже кровно близкие люди становятся беспощадны и безжалостны друг к другу («Шурик»).

Целый круг людей, смытых и обезличенных революцией, автор символизирует в рассказе «Жилец» в лице неизвестно откуда появившегося Давида Васильевича. Человек приходит, уходит, ест и пьет, — но это тень от тени, и даже теплый мещанский уют, к которому он случайно приткнулся, не возвращает его самому себе. За простенькой фабулой — одна из самых горьких и близких нам трагедий российского бездорожья. К этому циклу можно отнести и очерки «Покупательница» и «Фокс».

Два рассказа — «Тринадцатый» и «Генералынин мопс» (чеховская фабула) не в тоне книги и несколько нарушают ее цельность.

Но в общем содержание сборника значительно, автор — уверенный в себе художник, у него свои глаза и слова. Язык Георгия Пескова благородно-сдержан, меток и прост. По темам — и краски. Действующие лица говорят сами, никогда за них не говорит автор. И полное отсутствие истерики, которую чувствуешь иногда в эмигрантских отражениях советского быта — немалое достоинство.

<1930>