ВСАДНИК (Неоконченный рассказ)
ВСАДНИК (Неоконченный рассказ)
Почему единственные сыновья, почти как правило, бывают пухлыми блондинами? Почему у них сзади, под низко растущими волосами, шея нежна и розова, как от холодной воды, даже если она и плохо вымыта? Не потому ли, что особенно привыкли к пуху семейного тщеславия и предупредительности (всегда невпопад, опять манная каша, я именно этот шоколад не люблю, эх, мамаша, и что вы всегда пристаете, ей-Богу!), и жизнь на миру для них, — как сидение под ледяным душем грубости и несправедливости.
Тесно было жить на острове Халки, в группе Принцевых островов, лежащих в Мраморном море. Вероятно, и без русских беженцев было тесно от ослов, рыболовов и толстоногих, как комодики, гречанок. А тут еще привалило народу. В девятнадцатом году было русских сравнительно мало, выехали сюда какие-то самые удачливые бегуны. Потом поднавалило. Но эта семья приехала именно в девятнадцатом году.
На дачке, на верху горы поселилась княгиня с угловатой грузинской фамилией и ироническим большим ртом. У нее было две дочки, которых чуть где-то раз не зарезали на Кавказе или, быть может, в Крыму. Княгиня потеряла в сутолоке событий мужа и трех сыновей. Дочерей она вывезла сначала зачем-то в Киев, потом в Одессу, потом на Халки. Дочери были бледны и, вопреки всем стихам и романсам о грузинках, пепельноволосы. Впрочем, звали их, действительно, Нина и Тамара. Тамара кончила институт и ждала продолжения жизни, прерванной временно переездами и опасностями, Нина сидела и вышивала по плетеной сеточке белые цветы и античные фигуры: шов нетональный, выходило похоже на занавеску из какой-то уютной и выгоревшей от солнца гостиной, но труд — каторжный.
Слева княгининой дачки жили греки, справа — турки, а через дорогу, в сером доме на спуске горы, жила бледная поблекшая Зинаида Егоровна с отцом, нянькой и сыном Георгием. Кажется, и Егор, и Юрий, и Георгий — одно и то же имя, но в этой семье все были упрямы и принципиальны. Единственного сына Зинаиды Егоровны звали Георгием, седобрового отца — Егором, а убитого немцами мужа — Юрием. И казалось этой нервной, глупой женщине, что не было в ее жизни более значительного вопроса и больших переживаний, как именно этот семейный обеденный спор за столом, какое имя самое правильное. А начался этот спор давно.
Помещичья дочка Зиночка в лиловом платье, сливаясь с сумерками, выходила в бузиновую рощицу, вниз у сада, повертеть в руках толстый журнал и подержать на сгибе локтя золотую свою косу. На террасе оставались дядя и отец Егор, и брат Арсений, и еще какие-то мужчины, высокие и грубые, под стать, дядья и кузены, и все они шепотом, слышным за аллею, обсуждали: отдавать или не отдавать Зиночку за соседа Юрия.
Отдали. Соседу Юрию было на пятнадцать лет больше, чем Зиночке, и он будто бы обещал ее боготворить. Конечно, не боготворил, а молчал, шуршал газетой и щурился зловеще. Отец Зиночки, что не женился вторично (а имел в виду одно время коханочку из Лодзи), такую дочери уготовал требовательную свекровь, что непонятно, где глаза у него были. Свекровь звала сына Юрием, а Зиночка попробовала его сначала звать Егорушкой, как звали отца. Свекровь стучала за столом черенками вилок и ножей и кричала:
— Юрий, почему твоя жена всегда в лиловом, как артистка?
И нельзя было никому на свете объяснить, что у одного арендатора был управляющий, а у того — сыночек, пухлый блондин, что один только ему лиловый цвет нравился. Пролетел этот блондин на пятнистой страшной лошади у березок вечерком и бросил, громко дыша от волнения, на Зиночкину косу и книгу ветку персидской сирени и сказал, нагибаясь:
— Вы сама, как сирень.
Зиночка уже была невестой, и что она могла против мужчин, сидящих на террасе и обсуждающих ее судьбу шепотом?
Пятнистую лошадь привязали вместе к бузине (он один не мог, дрожали руки) и посидели рядом на холмике, что потом оказался муравейником. Ничего, ничего не было плохого в их, единственном на всю жизнь, разговоре, но Зиночка плакала от счастья ужасно, вспоминая этот разговор до конца своих дней… Пятнистая лошадь (бракованная стерва, — говорил про нее арендатор) стояла у березы, не пасясь, и смотрела вдаль, перебирая белыми ресницами и губами. Она вздыхала шумно, и в ее вздохах тонули вздохи Зиночки. Зиночка показалась Жоржу безжалостной.
— Ах, вы безжалостны, — говорил он.
— А что вы последнее читали? — спрашивала Зиночка. — Я читаю только стихи.
У него была бархатная куртка в цветочной желтой пыли и старый гимназический пояс с гербом. В гимназии, которую он окончил в Звенигороде, три года назад, было ему тяжело и одиноко, там были грубые мальчики. А он был нежный и скромный, розовый, и волосы его на затылке шли лунным лучиком.
— В августе еду выбирать карьеру, — шептал Жорж, скрывая, что присмотрена ему на Волге немка-невеста, дурочка, судя по фотографии.
Они попрощались после того, как Зиночка ахнула и вскочила с муравейника, она смеялась и была цветущей и твердой, как накрахмаленная, била веткой по платью, выбивая муравьев, и уже несколько сильных мужских голосов звали ее ужинать (среди привычных голосов различался голос жениха). И чего было Зиночке смеяться, когда тут-то и расходилась она навеки с единственной своею, с душой понимающей любовью? И тогда ей, дурочке, казалось, что этот разговор все равно повторятся как-нибудь, когда-нибудь, обязательно, и даже если только через сто лет это случится — сто лет прождать можно, зная наверное, что где-то рядом с неправильной, навязанной жизнью скачет пятнистая, страшная, но добрая, по существу, лошадь с белыми губами, неся сконфуженного и взволнованного любовью всадника, ломающего на ходу, по палисадникам, сирень. И долго еще, почти до рождения сына, утешал этот мираж Зиночку. Иногда, если мечтала она летом, липовая ветка превращалась в огромную пышную и литую, как аптечный колпачок, мальву, если осенью — то в темную, как химические чернила, астру, муравьи иногда были пчелами, иногда просто комарами, и неизменно разводили влюбленных на границе обрыва, на полшага от земного счастья, на самой границе райского.
Всадника знали Жоржем, и потому после запрещенного свекровью Егорушки Зиночка назвала мужа Жоржем. Конечно, и это не разрешили. Но начали уже в Зиночке зарождаться упрямство и принципиальность, и со свекровью она не поладила вовсе. Но если бы беспристрастно рассудить, кто кого больше заедал впоследствии, Зиночка или свекровь, то нужно было бы признать, что Зиночкин тихий нуд и опущенные руки были хуже румянца гнева и выкрикиваний свекрови.
Года три так прошло черт знает в какой тоске и безделье, за спорами об именах, даже крестьяне не бунтовали у них в уезде ни разу. И все еще была похожа Зиночка на девушку, ожидающую в родительском захолустном именьице заезжего счастья.
Умерла свекровь, намекая, что ее доехала Зиночка своим бесплодием и ленью, и, как назло покойнице, спустя год родился Георгий, и только порозовела Зиночка, пополнела и начала хлопотать, конечно без большого толку, но все же — цесарок там накормить, индюшат, сына, как выяснилось, что Георгий — болезненный и требует ухода дни и ночи. Отец говорил, что Георгий здоров, и с четырех лет сажал на лошадь. Зиночка плакала, глядя на бледного, большеголового Георгия в пикейной кофте с широким воротничком, зачарованно, как с края пропасти, глядящего с шеи лошади вниз.
Ходил к Георгию учитель из сельской школы с огромной черной шевелюрой и нехорошими, без блеска, глазами, намекал, если его оставляли пить чай, что нужно бы изучать украинский язык, и потом уезжал на велосипеде в соседнее село, вез за спиной гармонику, скрывающую, вероятно, крылья любви, потому что как на такой безлошадной дряни можно было ездить (вопрос няньки).
Скучно было мужу Зиночки с Зиночкой. Ах, проморгал он тоже румяную Элю в матроске из уездного города, дочь исправника, а ведь даже обхаживал в свое время с намеками, что совместно можно сахарный заводик поставить…
Грянули солдаты сапогами об ободки телег, подперли козырьки чубами, поехали на вокзал, написали мужу Зиночки забытые полковые товарищи, уехал муж Зиночки, и никто не сажал больше дрожащего Гошку на лошадь. А звали единственного сына Зиночки Гошкой из принципа. Окрестила его так нянька, и Зиночка, споря с ней, не переменила и сама отчетливо произносила «Георгий», хоти можно было вполне вернуться к Егорушке, и казалось ей, что, конечно же, у няньки должен быть, как у всякого человека, свой взгляд на это имя.
И никто не надоумил Зиночку в это страшное время, когда билися где-то ее муж, брат и кузены помолиться как следует светлому легкому всаднику заносящему невесомую пику над кровожадной смертной пастью.
Что же там дальше говорить? Отец Егор спасал положение, ездил, продавал, хлопотал, паковал, стонал по ночам, вывозил, давал Зиночке расписываться. Сделали крюк по России, смотрели в окна вагона, как горят чужие стога (свои были проданы), сели на пароход с нянькой и в одной тесной каюте доехали до Цареграда. Весь путь до парохода с ними проделал Славка, где-то по дороге сделал Зиночке предложение: я всегда тебя считал поэтической женщиной (может быть, глядя на пылающие стога), Зиночка предложение из жалости приняла, но Славка умер за неделю до отхода парохода, почему-то, несмотря ни на что, — неожиданно.
Отошел пароход, на палубе бодро говорили: через два месяца вернемся. Зиночка заболела. Впрочем, болели многие — испанкой. Болела поясница, и тошнило от пресных белых галет. За много лет земной разлуки приснился Зиночке Жорж, живой и вполне здоровый, едущий за пароходом по воде на лошади. Между больших копыт по серебристому полю мелькала, похожая на черных виляющих кротиков, зыбь, Жорж махал веткой, и ветка расплывалась, как лиловый пароходный дым. Что этот сон значил — неизвестно. Возможно, что Жорж жив и тоже эмигрировал за границу.
* * *
Это рассказ о первой несчастной любви пухлого мальчика Георгия к девочке, грузинской княжне.
У Нины не было няни. Она сама ходила вниз с горы покупать хлеб, рыбу, маслины и помидоры. Про нее говорили, что ее вышивки покупают в Константинополе англичане и что она сама себе подрабатывает на маслины. Уже все знали, что княгиня бедна и что купила она французские франки в небольшом количестве: некому было посоветовать (а за романовские рубли, сами знаете, что дают), что, разумеется, под Г… у нее имение, и в Х… — дом, и где-то конский завод, и что, когда все отдадут, Тамара — невеста будет хоть куда, но что пока трудновато.
Тесно было жить на острове Халки. Народ ходил посреди раскаленных улиц и громко разговаривал. Русские только еще начинали проявлять свою знаменитую способность говорить громко про встречных все, что думают, считая всех за туземцев, и уже бывали обиды и недоразумения на этой почве.
На пристани и на набережной ловили рыбу волосяной леской, без удилищ, намотанной на пробку, и ничего — рыба, несмотря на гам, ловилась. На бережках, вокруг острова, лежали дохлые козы, собаки, отбросы в коробках из-под консервов, шлифованные камни и битая посуда. Если дело шло к дождю, как сыпь, появлялись на всех камнях морские улитки. Если все было благополучно, место улиток занимали раки-отшельники в раковинках конусом, и на них-то лучше всего клевала местная рыба.
Это все Георгий с нянькой сразу изучили и даже половили рыбу: нянька поймала зеленого гада в красной шапке с фестонами и прямо затряслась с непривычки…