ЦИРК

ЦИРК

В Чехословакии самым большим цирком был цирк Клудского — целый город рыкающих фургонов, телег с трапециями, вагончиков, где жили семьи китайцев, карликов, клоунов и с катящейся на колесах хижиной каких-то загадочных мусульман. Мусульмане эти ходили в зеленых чалмах, как бы побывавшие в Мекке, немножко говорили по-русски и жевали на арене горящую бумагу.

Цирк Клудского приезжал в наш городок каждую весну и разбивал свои шатры на футбольном поле, около гимназического лагеря. Бараки младших классов сразу начинали сходить с ума, и в эти дни, ко всем обычным наказаниям, педагогический персонал прибавлял злободневное: без цирка.

А в старших классах говорили так:

— Там борцы вызывают желающего из публики побороться и платят тысячу крон чемпиону состязания. Крюков сказал, что выступит, и купил спирт, чтобы натирать мускулы на ночь. Он — русский казак и победит, но инспектор запретил и сказал: «Возьмете тысячу крон и уезжайте из русской гимназии. Становитесь шарлатаном и скоморохом, если вам приятен восторг зевак». Говорят, что нас поэтому не хотят пускать в цирк вообще.

Но потом все протекало нормально. Нам объявляли, в какой день пойдут младшие классы, в какой — старшие. И что зверей кормить нельзя, потому что у Клудского звери едят еще лучше, чем у немца Гагенбека, и в наших булках не нуждаются.

В этот последний приезд цирка Клудского к нам (перед его разорением и распродажей зверей), обычные цены на места были подняты почти вдвое, и ученики победнее продавали ученикам побогаче фотографии лагеря и почтовые марки, чтобы собрать деньги на билет.

Мы с Машей, во время большой перемены, решили осмотреть зверинец даром. За воротами лагеря жил в маленьком домике преподаватель французского языка, Алексей Владимирович Камнев. Он как раз стоял на пороге своего домика с охапкой письменных работ какого-то класса под мышкой и следил с интересом, как мы несемся мимо него, замотав косы вокруг шеи, чтобы не трепались.

— Вы не боитесь опоздать на третий урок? — спросил он вежливо. — Куда вы торопитесь?

— Не боимся. В цирк, — крикнула Маша.

— Ну, ну, — сказал он. — А вы не боитесь инспектора?

— Боимся, — крикнула Маша, прыгая с дороги на футбольное поле.

Мы подняли первую попавшуюся брезентовую стену и попали сразу к белым медведям. Около них стоял мусульманин, пощелкивая коричневыми пальцами по прутьям клетки.

— Спокойной ночи, бабы, — сказал он весело по-русски. — Ходи к белой собаке, — и он взялся за дверцу и ковырнул замок.

— Уйдем лучше, — сказала я. — Он, Машенька, на все способен.

Но тут вошел укротитель в сапогах, с хлыстом, небритый, напудренный.

— Вон, — сказал он по-немецки, — я буду жаловаться директору вашего интерната.

Он стоял, заслоняя выход, и мы побежали через боковую дверь за мусульманином и попали в стойло пони, мохнатых, как гусеницы, и рябых, как кошки.

— Нас накажут, — приговаривала Маша, толкнула мусульманина, уже доставшего для нее из шаровар круглый хлебец в изюме, шарахнулась от большой головы маленькой лошади, и, путаясь в голубой сбруе, мы вылезали из палатки между колышками.

— Я, баба, веселый, — кричал мусульманин, хватая нас за фартуки; мы вып вались и молча побежали обратно по вязкому футбольному полю, похолодев от страха и понимая, что жизнь страшнее предупреждений инспектора.

* * *

Вечером воспитательница сказала нашему дортуару:

— Можете идти в цирк, если хотите, и у кого есть три с половиной. Записываться надо у Зинаиды Густавовны. А вот эти две, — она кивнула на нас с Машей, — с этими двумя не знаю, как поступить. Они на большой перемене бегали за ворота лагеря и опоздали на третий урок. Мне говорил сторож и преподаватель химии. Вы что же, уже в цирк сходили?

— Нет, — сказала Маша, — мы фиалки собирали у футбольного поля.

— Там, — сказала воспитательница брезгливо, — там есть какие-то мусульмане. Они уже приходили в 5 барак, и какой-то из них хотел поступить в гимназию. Они говорят по-русски, кажется, были в Одессе. С ними запрещено разговаривать.

— Нам, значит, можно идти? — спросила Маша.

И мы пошли. Цирк был огромен. Гимназисты занимали места под куполом, на скамьях, из досок. Маленькая дочь директора сидела впереди, в алой ложе. Налево от входа дирижер махал на помосте фалдами фрака. Лица музыкантов, еще до вступительного марша, были багровы. Вечером, кроме дочки директора, в цирк отпускались только старшие классы, и было видно и слышно, как напротив Стоянов разговаривает в публике со знакомыми немками по-немецки, а они отвечают ему по-русски. Было весело, как всегда в цирке. Маша, действительно, держала в руках букетик мелких фиалок и обещала бросить их в Крюкова. Все смотрели на Крюкова. Крюков сидел спокойно, наискосок от нас, и не смотрел на Машу. Грянула музыка, выбежала униформа, мы зааплодировали. Все протекало нормально, хотя мы знали, что Клудский кругом в долгу и продал недавно одного слона и четырех тигров и что жалованье артистам задержано с января месяца. Наездница пролетала сквозь туго натянутую в кругу звездную бумагу, руки у нее были розовы, как у Венеры. Фокусник, маленький неряшливый старикашка в длинном халате, вынимал из коробочки цветы, шляпы, кубики и, наконец-то, гуся. В рукавах халата, это было ясно, можно было утаить вообще всех лебедей сказочной царевны. Радовали знакомые аксессуары. Эти внезапно расцветающие грубые цветы ядовитой окраски и пестрые шапчонки меня, любительницу цирка, настойчиво преследуют и посейчас, через всю Европу, во всех балаганах, во всех мюзик-холлах, как вернейший символ детства: петербургского ли, чехословацкого ли… Китайская семья висела вниз головами, держа друг друга зубами, — было похоже на роящихся пчел. Стальными носками ходили канатные плясуньи. Лошади с белыми гривами, при гнедой масти, кружили по арене, осторожно стуча одним копытом о балюстраду, дочь директора от них шарахалась. Потом повыносили решетки. Маша сказала: «Я боюсь», и по коридорчику, из фургонов в шатер цирка, стали проноситься дикие звери: давешние белые медведи с узкими мордами, как у борзых, пантера, с гнусной манерой распластываться на опилках при беге, тигры, очень красивые и яркие, как переводные картинки, какие-то черные волки…

Я описываю представление вскользь, вы его знаете, как и я, если даже вы и не любите цирка. Кто не помнит пирамиду из зверей с зевающим львом наверху и с боковым тигром, который щерится на напудренного укротителя, а тот его, незаметно, еще более ярит, чтобы подчеркнуть перед публикой опасность? Кто не видал пьющих молоко бурых медведей и маленького черного волка, немножко получающего по морде хлыстом за то, что воет на девочку в алой ложе? Маша продолжала говорить «я боюсь» и решила про укротителя, что он настоящий мужчина.

После появления хищников под куполом стало пахнуть настоящим разгаром представления, музыканты казались освежеванными, Стоянов кричал «бис» продающим свои фотографии наездницам, а Крюков вдруг стал волноваться и разговаривать шепотом со своими одноклассниками Сережей и Жоржем. Все трое повынимали из карманов маски, сделанные из черных чулок, и примерили их друг у друга за спинами; очевидно, они хотели выступить в борьбе инкогнито, боясь директора. Но до борьбы было еще много чего. Например, два клоуна с лицами, как у недоразвитых детей, легко падающие, легко плачущие, кричащие ежеминутно пронзительно и не очень смешно: «Где мой цуцак?» (что значит по-чешски — соска)…

Перед борьбой потухло электричество — станция отказалась подавать свет, потому что Клудский что-то посулил и чего-то не додал. Стало страшно весело. На арену во второй раз выпустили мусульман с горящей паклей во рту. Мусульмане, ставшие интересными, потому что нам запретили с ними разговаривать, раскорячившись, гикая, выдыхали адское пламя и кричали прожженными голосами:

— Ходи сюда, ходи к Али, все ходи!

— А пойдем посмотрим, — сказала Маша.

В публике стояло волнение. Зажигали спички, пробовали их брать в рот, курили папиросы с обратного конца, махали зажигалками. Где-то выли звери, кто-то стучал ногами о балюстраду, как лошадь, и кричал: «Парад-алле!»

В свете мусульманского дыхания Стоянов раскланивался и делал вид, что играет на гитаре. Сзади нас, во мраке, Загжевский сказал нервно:

— Нельзя же так. Возьмем деньги в кассе и пойдем домой.

А моя сестра весело выкрикнула:

— Сиди, индюшок, сейчас будет выступать Крюков.

Нас хотели было увезти, но тут Клудский, растолкав мусульман, которые галдели, как на базаре, замахиваясь факелами друг на друга, вышел на середину арены и объявил по-немецки, что дирекция не останавливается ни перед какими расходами, что просто произошло короткое замыкание и что сейчас цирк будет освещен мотоциклетом.

И тотчас же был введен за руль, как конь под уздцы, тяжелый, сдержанно стрекочущий мотоцикл, пустивший маячное освещение на центр арены.

Мусульман уже не было. В кругу света стояли борцы со скрещенными на груди руками, в медалях с лентами через плечо. У одного борца были усы, у другого — высоко взбитые волосы, у третьего — грудь колесом.

— Который Крюков? — спрашивали в публике.

— Wo ist Liona Kriukoff, der Gymmasiast?

Услыхавши это, директор гимназии встал в алой ложе и стал искать в сумерках глазами Леню Крюкова.

— Платон Васильевич, — крикнул он жидким голосом, — где ученик Крюков?

— Hir bim ich, — нахально ответил Крюков, уже надевший полумаску как следует и завязавший на затылке тесемочки. — Was wollen sie doch?

Барышня-немка из городка Мицци засмеялась и сказала:

— Oh, diese Russen.

А два борца на арене стали осторожно сходиться и скользко хлопать друг друга по мускулам при свете дрожащего мотоцикла. Третий же стал в сторону и стал рассматривать Крюкова. Из-под балюстрады, у ложи директора, вылез клоун и спросил:

«Где мой цуцак?», и жена директора увела свою дочь.

— Действительно, уходите, — сказала воспитательница нам. — Представление окончилось, тут одна гадость теперь.

— Нельзя уходить, — сказала Маша, — самое интересное начинается.

Но больше ничего интересного не было. Когда Клудский раздраженным голосом, ускоряя темп спектакля, стал предлагать любителям побороться, Платон Васильевич сам развязал ботиночные тесемочки на затылке Крюкова, спрятал маску в карман и положил руки на плечи Сережи и Жоржа.

— Сидите уж, — сказал он, — мусульмане…

И мы пошли в гимназический лагерь под руку с Машей, стараясь не отставать от возбужденных борцов-инкогнито, причем Сережа и Жорж, кудрявые близнецы, шли по бокам Крюкова, как пристяжные, картавили и кричали, что выступят завтра, а он покуривал, покрякивал и ничего не обещал наверняка.

— Крюков, почему вы не выступали? — спросила Маша, неестественно захохотав.

— Мы-то выступим, — сказал он зловеще, — мы-то поборемся. Мы-то покажем.

* * *

На следующий день спектакля не было, и несколько фургонов, уводя за собою лошадей и буйволов, отъехало, ругая Клудского, от футбольного поля и двинулось в Цвитау или Елички скоморошничать на свой страх и риск.

Основное же ядро было задержано местными властями. В цирке мгновенно проступили откровенный разлад и нищета. Наездницы и акробатки стали ходить в городок на базар и жаловались на Клудского фотографу Чапке и писчебумажнику Хинкельману, сидели на скамеечке около статуи Мадонны, посещали музей и от безразличия не снимали с себя никогда желтых кофт и серебристых юбок.

Мусульмане начали продавать земляные орешки и миндаль в жженом сахаре на переменках у ворот лагеря. На них были стеганые будничные халатики с лезущей из дыр свалявшейся ватой. Они были в кривых туфлях на каблуках, и русский язык этих восточных торговцев улучшался не по дням, а по часам.

Они канючили и зазывали у черты лагеря, протягивали к нам коричневые пальцы, щелкали языком, давали примерять мальчикам чалмы.

— Ходи, Юра, — кричали они Коровину. — Ходи пить сливовицу. Раз выпьешь, два выпьешь — весело будет. Барашка купим, есть будем, смеяться будем. Платок на. Мне не жалко. — И один из мусульман совал Юрочке Коровину грязную зеленую тряпку с багровыми завитушками в шелухе орехов.

— Хоть бы они уехали, — говорил педагогический персонал. — Такая зараза бок о бок с гимназией.

А ночью ревели недоедающие звери, со стоном вздыхала гиена, завывал маленький черный волк…

И уже распространился слух, что один медведь убежал и живет где-то в гимназическом лагере, кажется за домом Загжевских.

— Нельзя же так, — говорила добрая Маша, — пусть нам разрешат после уроков кормить зверей, всегда можно поделиться.

Разрешили. Девочки перестали передавать мальчикам булки во время вечернего чая, котлета съедалась наполовину, у жителей деревни Кунцендорф воровали все, что забрезжило на огородах, и уносили в наволочках и мешках для сапожных щеток. Кормили зверей.

Мы ходили с Машей в цирк ежедневно, встречаемые галдежем у ворот, где шла торговля орехами.

— Давай, ходи, — кричали торговцы. — Ты — друг, я — друг. На платок, давай четыре кроны. Ну три! Ну две! Скажи маме — шубу имею. Тепло будет.

— А ну вас в болото, — говорила Маша и замахивалась на поджарого Али, который танцевал и крутился, как смерч, ударяя себя ладонью по голове вместо бубна. — Какие странные мужчины. Персы, что ли?

— Мусульман, — отвечал Али, оскаливаясь. — Моя — Али, твоя — Маша.

Мы совсем развязно входили в палатку и среди тяжелого запаха и вычесок из белых медведей совали в морды и пасти булки и котлеты. Приходил карлик Фредди в матросском костюмчике, похожий на то существо, которое изобрели до великой войны, назвали Пупсиком и лансировали на открытках и в песнях. Он льстил нам, называл «мисс» и рассказывал Маше по-английски, что родился в Петербурге и что наш царь его очень любил. Потом он жаловался нам обоим на Клудского, по-чешски, и показывал три свои шляпы: матросскую, кепку и котелок. Он хотел иметь гимназическую фуражку и, действительно, купил ее однажды у кого-то за семь крон, но в тот же вечер был пойман инспектором, заметившим казенную фуражку и папиросу на уровне роста ученика приготовительного класса.

— Кто же это курит? — крикнул инспектор. — Герасименко Михаил, вы опять?

— Was woilen sie? — спросил карлик застенчиво

— Отдать фуражку, — крикнул инспектор, опознав карлика.

— Wo haben sie dass gestohlen?

Карлику пригрозили полицией, у гимназистов была сделана молниеносная проверка фуражек, и сорока фуражек не досчитались. Но Бог с ним, с этим «делом о фуражках», карлик свою все же как-то утаил и нам с Машей ее горделиво показывал, называя офицерской, ссылаясь бесстыдно на тот же Петербург.

Несмотря на доверчивый писк Фредди, нас больше интересовали, как то и полагается, обезьяны: дюжина шимпанзе и пяток павианов, которые, завидя фартуки гимназисток, уже предвидели кормление и начинали прыгать в клетках, как на пружинах. Одна обезьяна, с лицом пожилой нищенки, протягивала к Маше своего худого ребенка, а ребенок болезненно моргал и раздирал себе лапами рот ушей.

Мы ругали со служащими Клудского и кормили обезьяньего ребенка, принося ему даже кофе и суп с лапшой. Под клеткой с ребенком жили два павиана, которых раздражало, что их не жалеют так сильно. Они просовывали между прутьями клетки ноги и били нас черными ногтями, лиловыми пятками. А когда Маша подносила к их клетке кулак, они быстро становились головой вниз и показывали нам извилистые языки. У них на подстилке лежали картошки и кочерыжки, отпускаемые нашим поваром, но им хотелось кофе и лапши.

В какой-то несчастный день они, по-видимому сговорившись, подтянули Машу за платье к себе, разорвали ей ногтями чулки, а малютка сверху, наблюдавший с хитрой усмешкой за Машиным позором, быстро дал ей по лицу костлявой ручкой. При этом все обезьяны без исключения хохотали истерически, кривлялись и бросали в нас кусками булок и картошками. Больше Маша обезьян кормить не ходила, она стала резать траву для лошадей на главном гимназическом газоне и под окнами классов.

Цирк маялся у наших ворот больше месяца. Мы к нему привыкли, мы знали по именам всех служащих, мы не шарахались, если нас у футбольного поля встречал слоненок, держащий в хоботе камень или серебристую тряпку. Нас уже не удивляла кривляка-собачонка, для собственного удовольствия ходившая на передних ногах или в поношенном костюмчике зебры. А верблюда ученики звали просто Ванечкой и ценили за то, что он оплевал преподавателя латыни, когда тот объяснял дочери директора, что это-де «двугорбый корабль пустыни, или дромадер». Верблюд выслушал пошлости, заворотил губу и плюнул, как гейзер.

Так жили два лагеря бок о бок. Какова была «зараза», не знаю, но цирковое влияние, действительно, сказалось. Бараки и шатры подмигнули друг другу, и вот уже наездница Лола прислала Стоянову розовое письмо и предложила покататься с нею на цирковых лошадях, Сережа и Жорж тренировались в борьбе на цирковой арене после обеда, а какой-то из Герасименок лазил по шесту до самого верха и потом из-под купола кричал: «Парад-алле! Au revoir et mersi. Где мой цуцак?» — и скатывался вниз лихо, как гимнаст.

А мой старший брат вдруг полюбил восток. Он сказал мне, что всегда уважал фольклор и народное творчество. Он вдруг раз вечером пошел в хижину мусульман, где случались выпивки, самоотверженно глотнул сливовицы и спросил Саида:

— Песни знаешь?

— Тала-бала, — ответил Саид и качнулся ритмически. — Дай крону, спою песню.

— Какие тебе нужны песни? — спросил Юрочка Коровин моего брата. — Они же ерунду поют.

— А ты знаешь Саади? — спросил мой брат. — А ты знаешь, как простые погонщики верблюдов поют? А ты знаешь поэзию Востока?

— Нет, — простодушно ответил Юрочка, — пускай споет…

— Я хорошо пою, — сказал Саид, — ой, ой, ой, как я пою. Всегда пел. — И запел: — Волга, Волга, мать родная.

— Нет, — сказал мой брат, — замолчи. Другое пой.

— Ага, — сказал Саид, — я тебе всем сердцем спою. Я тебе про гимназию спою, про Машу спою, как труба на урок играет, спою.

— Ну, спой, — сказал будто бы мой брат.

Мусульмане преобразились. Они побросались на пол, сели по-турецки, стали качаться и гудеть. А Саид взял на зуб пять крон и запел гнусаво и отчаянно. Песня шла на чешском, немецком и русском языках, приправленная восточными непонятными выражениями, и была записана так:

Ой, ой, ой, встает солнце,

Рядом с нами живут ученики,

Девушки и юноши.

Они живут за изгородью.

На них кричит господин с бородой,

Ой, ой, ой, когда встает солнце.

Саид продает им орехи,

И Али продает им орехи

И платок, который в Сараеве

Ему подарила одна сербка.

Ой, ой, ой, сколько учатся

Девушки и юноши.

Ой, ой, ой, не для них светит солнце.

Ой, как добра госпожа Маша!

Ой, как красив господин Юра!

Ой, какие волосы у господина,

У которого трудное имя.

Таких волос нет в Сараеве,

На эти волосы всегда светит солнце…

— Вот видишь, — сказал мне на другой день мой брат, я всегда говорил, что нужно путешествовать и не жить долго на одном месте. Пускай не говорят, что они из Одессы, они, по крайней мере из Боснии. Это же про них Гумилев сказал: «Там поэты скандируют строфы вечерами в прохладных кафе».

— Строфы? — переспросила я с презрением, читая записную книжку брата. — Это ты сам все переврал, и даже без рифм. А как идет Загжевскому зеленая чалма! Это правда, что у него волосы, как солнце…

— Глупости, — сказал мой брат. — Брось Загжевского совсем. Забудь его навсегда. Не смей писать о нем стихи и рассказы. Зачем он тебе нужен? А восточную поэзию тебе все равно не понять.

Брат поверил в гениальность всех «мусульман». Он всегда увлекался потом экспромтами торговцу орешками, безрукавками, бараньими ковриками-подвесками, дудками; он много лет спустя побывал вот именно, в Сараеве, и какой-то другой Саид, ударяя себя ладонью по голове, пел снобам-туристам все то же самое, и немолодая уже американка записывала приблизительный перевод:

Ой, как добры американки!

У них на волосах солнце!

У них на губах гранаты!

У них на ногтях гранаты!

Они дают Саиду динары

И разные другие деньги.

Ой, как добры американки!

Я до сих пор еще не постигла глубины этого фольклора. Я читала в Париже стихи советского поэта Сулеймана Стальского о самоваре, костре и солнце (обязательно) и вздыхала над ними так же горько, как в свое время в гимназии над стишком циркового жулика. Но «ай» как хорош был все-таки цирк! «Ай» как заходило, вот именно, солнце, когда уезжали его последние остатки с разрушенной избой мусульман в хвосте! «Ай» как смеялся Саид, подпирая катящийся на колесах фронтон, как смуглая кариатида! Он махал своим сто раз подаренным или проданным платком и пел бесплатно:

Прощай, Маша, прощай. Юра.

Прощай, Козел, приезжай до нас в Цвитау.

Орехов дам — гостем будешь.

— Слава Богу, — сказал инспектор — «Козел» Каменеву, — уехала зараза.

А мы смотрели вслед цирку, посылая воздушные поцелуи от всего сердца: наездницам, карлику, обезьяньему ребенку, верблюду, и долго еще было видно, как Васька Герасименко на одной ноге скачет, кривляясь, за фургонами и подражает клоуну.