ПАША ИНГУШОВ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ПАША ИНГУШОВ

1. Белая накидка

Великолепные, серые, умные, искушенные глаза (о, какое одинокое детство, какая самоубийственная юность, какая щедрая, знающая себе цену зрелость). Дама эта сидела за тем столиком в буфетном зале, где говорили об искусстве. Говорили о Лифаре и Стравинском. Стравинского не понимают французы, что, в сущности, понятно, зато немцы до Гитлера… Лифар танцует хорошо: не находите ли Вы, что в Орнане… Дама молчала. Ее мраморные локти сливались со столиком, накидка была из хорошего белого меха, такой мех никогда вдруг не начинает завиваться.

Дама была, строго говоря, некрасива. Но глаза, но подбородок, но раскрытая нежная, крепкая, не потеющая ладонь… Паша Ингушов знал толк в женщинах и всегда говорил, что ему нужна спутница жизни, обладающая волей и немного, понимаете, амазонка.

Паша обошел стол и присел сбоку. Он был знаком с Черемшанским, и тот сейчас же испуганно на него обернулся. Но Паша сделал успокаивающий жест. Пили водку, закусывали жидковатой красноватой икрой. Паша взял бутербродик и сконфуженно надкусил. Дама сидела наискосок от него и скучала. Разговор пошел о Пушкине.

— И вот, — сказал, негодуя, толстый господин, — берутся за это дело и приглашают меня быть организатором. Буфет, чтенье, танцы. Пушкин у них оказывается довоенного образца, по цензурным соображениям многого нет. Например, ода «Вольность» отсутствует. Я беру «Руслана и Людмилу» и устраиваю чтение в лицах. Иван Миронович согласился быть головой.

Паша и учил и даже читал Пушкина, но тут сделал теплые внимательные глаза и перестал слушать. Около буфета началась возня. Там бывшие ученики русской гимназии в Париже припоминали падеспань, потом стали танцевать лезгинку.

— Ингушов, это Ваше дело, — позвал женский голос.

Паша встал и отложил бутербродик, но тут дама посмотрела на него, ее глаза стали удивленными и сияющими. Паша медленно поклонился и, закусив губу, пошел в угол. Там он гикнул и, не оборачиваясь, проплыл очень плавно в сразу образовавшемся кругу.

Милый мой, пойдем со мной,

Ты моя картиночка.

Как уедешь на Кавказ,

Останусь — сиротиночка, —

иронически спела дама за буфетом.

Их было несколько, этих дам, все — в черном шелку, последняя, за кулебякой и самоваром, — в кокошнике (для иностранцев). Именно она-то и спела про картиночку. Издали дама, действительно, была похожа на боярышню, но вблизи все за нее невольно начинали стесняться. Она ровно улыбалась, повернувшись к самовару, легко и звонко капал на поднос бисер с ее кокошника. Брови были не соболиные, а в один, хорошо присмоленный, волосок, глаза абсолютно пустые, с условным кокетством во взгляде. Она любила Пашу, и он ее иногда любил с того самого бала в пользу пропаганды русского прикладного искусства, когда она была одета опять же боярышней, а он в черной черкеске продавал какие-то оловянные тупые кинжалы и сапоги, вышитые болгарским крестиком.

— Павел, — сказала дама глухо, как в воронку, — зайдите сюда.

Паша повел плечами нагло и трусливо и побежал по лестнице наверх. Наверху бешено танцевали. На площадке стояла балерина Теодореску и пудрилась. Паша стал с нею рядом, мимолетно поцеловал в голое плечо и попросил папиросу.

— Как дела-делишки? — спросила балерина.

— Идут, — ответил Паша и вдруг стих, он вспомнил, что с ним что-то произошло. — Какую я женщину встретил, — крикнул он, дерзко глядя на балерину и беря папиросу. — Какую женщину! Это будет, вот именно, женщина моей жизни.

— С чем и поздравляю, — сказала балерина и ушла в зал.

В дверях она разминулась со странной и некрасивой особой в розовой тафте, которая набежала на Пашу и спросила, который час.

— Часы — в ломбарде, — грубо ответил Паша.

Женщина обиделась, но не ушла, она облокотилась о перила лестницы и подняла глаза вверх. Ресницы у нее были короткие и светлые. У нее было исключительно немодное декольте спереди. Кожа на груди была розовее платья. Быть может, она потому и подымала глаза, чтобы не видеть своего неудачного декольте. Через две минуты к ней выбралась из зала ее подруга — черная с желтым. Она была явно гораздо опытней. Декольте у нее было на спине, спина была красивая, а лицо — нет. Подруга повернулась к Паше спиной и задергала под его взглядом одной кожей, как лошадь.

«Боже мой, — подумал Паша, — и у каждой ведь есть что-нибудь очаровательное. Эта розовая дура, наверно, хорошая хозяйка, а желтая, хоть и стара, но пошла бы за меня со своим темпераментом хоть на костер. Что мне делать с ними, когда я их жалею, когда я так добр, когда я один знаю, что им нужно».

В зале запел сильный голос, и Паша вошел туда. Черноглазая певица пела «Молись, кунак», и Паша прослезился. Он удивился своей чувствительности и решил, что это оттого, что он много пьет в последнее время. «И в карты играю и проигрываю», — додумал он, выходя.

Молись за тех, кто сердцу мил,

Чтобы Господь их сохранил.

Я верю, верю, близок час,

И солнца луч блеснет для нас,

вещал голос уверенно и томно, когда Паша снова стал спускаться вниз. На середине лестницы он встретил даму в белой накидке. Она шла, небрежно ведя рукой по перилам и наклонив голову. Платье у нее было зеленое, браслет широкий из слоновой кости, волосы подняты вверх с затылка, цвет волос лунный с желтым, руки большие, пальцы длинные, аса дама — лучше всех женщин на свете.

— Простите, — сказал Паша, — а который час?

— Три скоро, — ответила дама и добавила радостно: — Какой удачный бал, правда?

— Да, бал хороший, — согласился Паша. — А вы, простите, не из Берлина? Я там был ребенком и как будто вас встречал.

— Нет, нет, я там не была, — улыбнулась дама в поправила огромный локон у макушки. — Я сразу из Константинополя приехала в Париж с мужем.

Паша нахмурился.

— Я тоже жил в Константинополе, — сообщил он. — У нас был ресторан-шашлычная. Думал ли мой отец, — добавил он горько, — что ему придется баранов жарить? А вы одна пришли на бал? — угрюмо спросил он даму.

— Одна, — ответила дама и внимательно наклонила набок голову. — А вы не шофер?

— Нет, отчего же? — Паша удивился. — Я — характерный танцор и работаю в перепродаже.

— А, — сказала дама.

— Пойдем за столик, — засуетился Паша. — Я вам принесу кулебяки, я вам расскажу… — и он представился: — Ингушов Павел Ильич.

— Елизавета Марковна Семенова, — ответила дама.

За столиком Паша стал жарко рассказывать даме о себе. Дама слушала хорошо. Паша нес об одиночестве, но так, что у него самого щипало в носу, он отворачивал голову, шевелил ресницами, закусывал нижнюю губу и улыбался по-детски. Трогал белую парчовую сумочку дамы, вынул из нее носовой платок, вытер даме капельку пота на подбородке в ямочке и, наконец, устал и съел оба куска кулебяки.

Боярышня за буфетом давно запустила торговлю. Ока и так едва выдала кулебяку Паше. Теперь она, привстав на носки, через головы двух французов, ловила взгляд Паши. Пустота в ее зрачках сменилась злой тревогой. Она вцепилась через блюдо с пирожками в голое плечо Теодореску и что-то сказала. Музыка и шум, и нежелание подслушивать неприятные для себя вещи, временно помогли успокоиться. Но Теодореску подошла к нему. Она совсем не была глупа, эта милая циничная балерина, и выполнять поручение ей было скучно.

— Пойдите, Паша, — сказала она, рассматривая белую накидку, — вас там Любовь Давыдовна спрашивает.

— Bon, — бодро кивнул Паша, встал и пошел.

Его смуглое лицо преобразилось, оно стало свирепым и неприятным, как у хорька.

— В чем дело, Любовь Давыдовна? — он громко.

— Хотите водки? — спросила боярышня.

Паша выпил.

— Это все? — поинтересовался он.

— Пока — все, — многозначительно зашептала боярышня, подсовывая ему пирожок, — но если я еще терплю, то не значит, что буду терпеть до конца.

— И не терпите, — посоветовал Паша, беря пирожок. — Я терпеливых не люблю. Можете в меня хоть стрелять. Я сижу против вас и могу повернуться спиной для удобства прицела.

И ушел, и пошел провожать Елизавету Марковну. И пожалел, что он не шофер и за такси придется платить. По широкой каштановой аллее гремела русская речь. Было душно, но в бальном сиянии особняка чудилось нечто полярное. И в белой накидке тоже. И губы дамы под горячими губами Паши теплели медленно. Она прижала голову Паши к своей груди.

— Мой, — сказала она с недоумением.

— Я вас всегда искал, я вас ждал вечно, — забормотал Паша, сощелкивая со смокинга пудру.

2. Перчатка под столом

В воскресенье, в кафе Ротонда, часов в пять дня, в углу на диване сидели три дамы: Любовь Давыдовна с черными косами вокруг головы — за косы и за обладание боярским костюмом ее всегда приглашали сниматься на выставках у стендов с полотенцами и пряниками, Зоя Михайловна Фальк, мелкокудрявая и очень неуверенная в себе, притом обиженная до сих пор на свою первую любовь, и Динка Кротова, ужасно озабоченная потерей места лопнувшем банке. Ждали еще и других.

Разговор абсолютно не вспыхивал. Поговорили о кремах, о погоде, о работе, о платьях, о политике. И замолчали. Выпили остывший кофе и сделали вид, что ужасно ждут Марию Оскаровну Мальчикову, но никто точно не знал, придет ли она сегодня. А когда она пришла, все ее поцеловали и похвалили ее шляпу. Мария Оскаровна села и откровенно всхлипнула.

— Сижу, как собака, шью, — сообщила она. — Кажется, раз в неделю прихожу в кафе поговорить, так идите же: мой муж начинает подозревать. Дура была, что все ему тогда рассказала.

— Такие вещи не рассказываются, — сказала Динка. — Это ложь во спасение.

— А сам за мастерицей вторые руки ухаживает, — снова всхлипнула Мария Оскаровна и, картавя, заказала пиво. — Эх, дамочки мои, или, как говорится, гражданочки — не жизнь это, а жестикуляция, как говорится.

Мария Оскаровна выехала из Советской России позже всех остальных, и это чувствовалось по ее манерам и разговору.

— Что Ингушов? — спросила Динка Любовь Давыдовну. — Вы давно обещали его привезти и знакомить.

— Между нами все кончено, — ответила Любовь Давыдовна. — Я ему сказала: я больше под вашу дудку плясать не намерена, попляшите теперь под мою.

Вернется, — вздохнув, пообещала Зоя Михайловна. — У меня вот тоже такой случай был, как же, первая моя любовь, можно сказать… Я еще дура была, неопытная, и он говорит: нет и нет, не люблю вас, а вы лучше учитесь, чем обо мне думать. Путеец он был — студент, а я — гимназистка. А потом приходил и передо мною же на колени становился.

— А потом снова уходил? — с недоумением спросила Динка.

— И опять уходил, — вяло продолжала Зоя Михайловна, — и доуходился до тех пор, пока замуж за Фалька не вышла. Потом, говорят, что волосы на себе рвал и в Белую армию пошел, как на самоубийство, но я этого не знаю: мы уехали сразу.

— А вы бы его любили сейчас, если бы встретили снова? — спросила Мальчикова.

— Ни за что, — нерешительно сказала Зоя Михайловна и подозрительно посмотрела на подруг, но потом решилась и добавила: — Даже если бы он на колени стал.

— А я выйду за француза, — сообщила Динка. — У меня такая внешность международная, что они меня не боятся, а то как, извините, лицо русское, принципы и клятвы после каждого слова, и еще косы на голове — они теперь уже боятся. Извините, — добавила она еще раз в сторону Любовь Давыдовны.

— Пожалуйста, — разрешила та. — Я свою русскую внешность ценю, и мой муж ее ценил всю свою жизнь, и другие многие ценят, даже французы. На последнем балу…

— А Ингушов ценит? — спросила Мария Оскаровна.

— Ингушов мою душу знает, — глухо, как в воронку, сказала Любовь Давыдовна. — Знает мою душу и боится.

— А что я про него знаю! — закричала, оживляясь, Мария Оскаровна. — Я вам все расскажу, но чтобы дальше это не шло и чтобы вы, персонально, когда с ним помиритесь, не показывали бы вида. Иду я вчера по rue de Passy и встречаю его с этой, знаете, Семеновой, которая в бридж по четвергам играет против вокзала Montparnasse. Идет, знаете, в сером костюме, рубашка голубая, франков на восемьдесят, ведет ее под руку и врет какую-то чепуху, а она почти что голову у него на плече держит и в глаза ему заглядывает. Ну такое tableau. Я нарочно с нею поклонилась, но она, натурально, не заметила, но он заметил и покраснел.

— Отчего же ему краснеть? — спросила Динка жадно.

Любовь Давыдовна начала томиться. Она передвинула чашку, бросила папиросу, сорвала с сахара бумажную обертку, передвинула под столом ноги. Все смотрели на нее сбоку.

— Не ревнуйте, — прямо ляпнула Зоя Михайловна. — Ребенок знает, что у него таких историй по десяти на каждом пальце в любое время. Он к вам еще вернется, — добавила она нетвердо.

— А у нее есть деньги, у Семеновой? — спросила Динка.

— Маловато, наверно, осталось, — успокоительно заметила Мария Оскаровна. — Она что-то раньше много больше платьев шила и цен вперед не спрашивала, а теперь у меня давно ничего не заказывает.

— А мосье Ингушов за иностранками ухаживает? — спросила Динка Кротова.

— У него с ними всегда огромные скандалы выходили, — начала было рассказывать Мария Оскаровна, но тут Любовь Давыдовна неожиданно резко встала. Она бросила деньги на блюдечко и повернулась прощаться. Лицо ее потемнело и стало похоже на старинную роспись в церквах, губы были сжаты.

— Вы думаете, это шуточки? — спросила она звонко. — Кому шуточки, кому и нет, — ответила она тут же сама себе и, натянув одну перчатку, пошатываясь, ушла.

Другая перчатка осталась лежать под столом у ног Динки.

3. Волевая женщина

В светлой квартире было жарко уже с девяти часов утра. На горячем квадратике паркета в луче сидел кот и потел. Шерсть у него сваливалась и завивалась прямо на глазах, но дрянное животное находило в этом какое-то порочное удовольствие и не уходило в тень.

Паша лежал ничком на диване в распахнутой дамской пижаме и смотрел на часы. До завтрака оставался час времени, но нужно было бриться и одеваться. Нужно было встретиться с Лизой в кафе и выпить аперитив. Лиза пошла покупать какие-то билеты по случаю, чтобы уезжать на океан. Лучше бы в Ниццу. Паша каждое лето ездил в Ниццу, но Лиза считает, что летом в Ниццу не ездят. Посмотрела бы она на поезда с русскими лагерями. Кроме того, жара невыносима только в городе, потому что здесь душно. И вообще, уехать они могут только через неделю: не готовы все платья и костюмы. Паша заказал себе дивные вещи, и Лиза тоже, у нее есть одна белая кофточка — это же прямо изумительно. Жаль только, что к портному он не смог пойти сразу, месяц тому назад. Но тогда Лиза могла про него подумать черт знает что.

А теперь это опоздание… Паша встал и лихо намылил лицо у трюмо в столовой, потом он опять задумался, слегка улыбаясь. Лиза, Лиза… Она еще очень хороша собой, и, Бог знает, как она умна и как она его понимает и чувствует, как никто. Но что за характер, какое упрямство, это же невозможно. Паша засмеялся.

— Расскажите мне ваше прошлое, — сказала она ему на днях, и он тогда же подумал, что если бы даже он захотел это сделать, то ему не хватило бы уже всей оставшейся жизни для рассказа, потому что ведь, кроме фактов, нужно бы было объяснить свои переживания, надежды и разочарования, описывать внешность других женщин (а Лиза от этого заревнует и будет мучиться) и показывать их письма (целый чемодан), сохраняемые у товарища в Ванве. Он все свел к минимуму и трагично сообщил ей, что любил до нее всего трижды. Первый раз — дочь соседей Нелли. Она не догадывалась об его чувстве и умерла 15 лет. Второй раз — одну девушку, которая его не любила и вышла замуж за другого. И третий раз, кого он любил третий раз… Паша подумал и сказал:

— А мой третий раз, собственно, и есть ты.

А она, улыбаясь, гладила его голову и рассказывала разные безжалостные неприятные вещи о своей любви к мужу, который ее бросил и давно живет в Америке, об одном пианисте, который умер, как Нелли, не узнав об ее чувстве, и о мерзком невыносимом восьмилетием романе, о котором будто бы никто не знает, с одним известным человеком, которого она бросила после встречи с Пашей. Паша дико ревновал Лизу к ее прошлому, которое она не имела деликатности от него скрыть до конца, и особенно к неизвестному известному человеку — она фамилии так и не назвала. Потом Лиза из упрямства зачитала Пашу чьими-то сладенькими, переписанными в тетрадке, стихами и сводила его в Лувр. Было невыносимо, до головной боли скучно. Монна Лиза была — морда, гораздо хуже Лизочки Семеновой, но Паша смотрел на картину теплыми внимательными глазами. Сфинкс в египетском отделе со своей стертой физиономией откровенно напоминал барана. Какие-то голые женщины привлекли Пашино внимание тем, что у них была уж слишком живая кожа, но Лиза там не остановилась.

Паша ее слушался, и в начале романа ее бабье упрямство, про себя, почтительно называл волей. Теперь же это упрямство его уже беспокоило, и он все подумывал, с какого конца нужно взяться за Лизу, чтобы он мог снова стать самим собой.

— Подавляет меня, — бормотал он сквозь зубы, развязно идя по улице и презрительно глядя в глаза женщинам. — Подавляет меня, — повторял он, медленно ожесточаясь и входя рывком в кафе.

У бара стоял приличный частный шофер в ливрее и Лиза. Лиза пила коричневую жидкость и одновременно пудрилась розовой пудрой. Ничего полярного в ней больше не было (что делает с женщинами дорогой мех!). На платье Лизы были тесно нарисованы васильки, маки, ромашки и колосья. Весь этот узорчик напомнил Паше вялую летнюю уступчивость жниц, где-то в деревне, где он когда— то гостил у своей любовницы — русской фермерши.

— Здравствуйте ласточка, — сказал Паша громко и облокотился о цинк. — Я опоздал, вы не сердитесь?

Взгляд у него стал нехороший и издевательский, свой аперитив он выпил залпом и сразу заказал второй. На душе стало еще более горячо и горько. Волосы у него вспотели, как шерсть у кота, и длинная ровная прядь медленно упала на висок, шелохнулась, как живая, и завилась довольно круто. Шофер хитро улыбнулся, вызывающе развернул французскую газету и явно стал прислушиваться.

— У меня, деточка, мерзкое настроение, — громко — говорил Паша, заказывая глазами третий аперитив. — У меня такое настроение, как у беспризорника.

Он разжал свой смуглый кулак и посмотрел пристально сухую сильную ладонь. Лицо его стало детским и тревожным.

— Линия жизни у меня коротка, вот что сообщил он Лизе. — Не сегодня завтра все равно умру.

— Идем завтракать, — быстро ответила Елизавета Марковна и достала кошелек.

— Иди, — холодно разрешил Паша, — а я зайду за папиросами. Можешь мне даже заказать окрошку.

Лиза улыбнулась, посмотрела на Пашу и вышла. Около Пашиного локтя на стойке лежали деньги, чтобы заплатить за аперитив — пятьдесят франков. Деньги эти Пашу, неизвестно почему, оскорбили. Он посмотрел на шофера с опаской и узнал его.

— Здравствуй, Павел, — сказал шофер, сворачивая французскую газету, как уже ненужный макет одной из эмигрантских масок. — Здравствуй, Павел, как живешь?

— Хорошо, Ваня, — ответил Паша, краснея. — Вот жаль, что я тебя не познакомил со своим большим другом, Елизаветой Марковной.

— А она бывала у моего хозяина, — ответил шофер. — На музыкальные вечера приезжала. Всегда в белом платье, в мехах, с мужем. Шикарная была женщина.

«Почему «была»?» — подумал Паша и тут же понял, что подумал, говоря это, шофер, и нежно пожалел Лизу.

Затем он угостил шофера аперитивом, полебезил перед ним неизвестно зачем, сказал, что нужно как-нибудь поскорее встретиться, и, не дав своего адреса, вышел на улицу.

Было душно. Лиловая грозовая, с голубым, туча выворачивалась из-за крыш, цепляясь за них и линяя по дороге, как животное весной. Все небо над ней и, вероятно, за ней было покрыто клочьями голубой и розовой шерсти.

«Стерва, — уныло подумал Паша про тучу. — Была бы просто лиловой, так нет же: состоит из розового цвета и голубого цвета и не смешивает их вместе».

Тут у Паши в душе вспыхнули две строчки не известного никому, дивного стихотворения, совсем не похожего на те стихи, что читала ему Лиза. Стиха эти должны были, по-видимому, относиться и к Лизе, и к туче, и к белой меховой Лизиной накидке, и, каким-то образом, к Паше. Беспокойство овладело им. Он, как всегда в таких случаях, постарался забыть данные ему неизвестно кем строчки, но мотивчик, сопровождавший их, слабый и нежный, прохладный и грустный, томил его за завтраком до самого кофе.

«Еще стану поэтом, не дай Бог, — подумал он со страхом. — Если бы Лиза, действительно, читала мои мысли, она бы сейчас стала издеваться надо мной. Стерва», — подумал он про Лизу, как про тучу, и барским тоном попросил у русского хозяина ресторанчика зажигалку.

4. Ты уходишь от меня

После завтрака они пошли в гости к Лизиным знакомым. Паша был пьян, рассеян, и ему хотелось спать. Старый писатель выбежал к ним навстречу в прихожую. В правой его руке самопишущая ручка, опушенная вниз, набухала жирной синей каплей. Он поцеловал Лизу, глядя на нее так, как глядят русские старики на березу в Булонском лесу.

— Красавица моя, — сказал он нежно и сухо поздоровался с Пашей. — А это и есть ваш племянник? — спросил он.

— Слыхали, — пропела жена писателя в синем застиранном платьишке, с завистливыми глазами сплетницы.

Волосы у нее были приподняты небрежно, как кукурузные, и были так же нежны и шелковисты на вид. Вопреки их очевидной нежности, женщина она, конечно, была злая, неаккуратная и добродетельная только в силу своей внешности.

Квартира писателя: комната, кухня, коридор — была уже набита несколькими гостями. Писатель только что выпустил книгу под названием «Перевиденное и передуманное», и книгу эту похвалили в критике, и он решил вспрыснуть успех файф-о-клоком.

Он рассказывал в своей книге о всех замечательных людях, которых он перевидел и которые, в свое время, дарили его своей дружбой. Он всех их хвалил в книге, а Паша по алфавитному указателю знаменитых имен (особенно много было на букву Б) быстро проверил, стоя в углу, кто из знаменитостей сейчас живет в Париже и с кем это у Лизы мог быть роман. Но он не нашел…

В комнате было несколько стариков с очень благородными лицами и большими хорошими глазами. Они размахивали экземплярами книги с длинными надписями на титульном листе и хвалили хозяина. Паша взял чай и сейчас же ушел в коридор. Там он заметил девушку американского типа с ангельскими волосами розоватого цвета, в вишневом платье. Девушка сама поманила его рукой, и они вошли в ванную.

— Ну? — спросил Паша, оглядываясь на раскрытую дверь.

Девушка мистически шевельнула ресницами (о, огромными!) и вынула из сумочки вязаную кремовую перчатку.

— Не узнаете? — спросила она.

— Кто вы такая? — спросил Паша.

— Я — безработная стенографистка, — ответил ангел. — Меня зовут Динка Кротова. Я — племянница профессора Кротова, который сидит сейчас там, с писателями и журналистами. Я с ними, говоря вообще, разругалась и живу самостоятельно, но увязалась за ним сегодня сюда, потому что знала, что вы тут будете.

— Я — тоже племянник, — цинично усмехаясь, представился Паша.

— Я все знаю, — ответила Динка пророческим голосом. — По-моему, действительно, Елизавета Марковна по сравнению с вами — старуха. Возьмите эту перчатку и отдайте её Любови Давыдовне при встрече.

— Bon, — ответил Паша, напряженно соображая, и спрятал перчатку в карман. Скажите мне ваш адрес, — сказал он увереннее и закусил нижнюю губу, ноздри его шевельнулись.

Динка начала быстро мыть руки, заметив кого-то у дверей, и вполголоса назначила свидание у себя на сегодняшний же вечер.

Пашка повернулся уходить.

— Вы натурализованы? — спросила его Динка вдогонку.

— Да, то есть я хочу подать прошение, — сказал Паша небрежно и улыбнулся по-отечески.

Потом они больше уже не разговаривали. Динка стала возиться с собакой в коридоре, а Паша, по настоянию Лизы, слушал чтение хозяина и его мнение о Гаршине.

— Я иначе трактую проблему пацифизма, — говорил писатель весело, и Паша старался не слушать, делая внимательные глаза.

За завтраком они с Лизой решили после гостей поспать, а потом пойти в синема, но Паша сразу же, по приходе домой, затеял выяснение отношений, чтобы успеть поссориться с Лизой и сходить на часок к Динке Кротовой, узнать все про перчатку. Стоя перед Лизой в белых брюках, которые он примерял, Паша твердил со страстной тоской:

— Неужели я и в тебе ошибся, неужели я и в тебе ошибся?

— Довольно, — сказала стареющая на глазах Лиза. — Ради Бога, довольно, а то у меня начнется мигрень.

— Это важнее мигрени, то, что я говорю, — кричал Паша. — Это, Лиза, — трагедия и ужас. Это последнее отчаянье и бездна. Ты от меня все скрываешь, ты любишь какого-то неизвестного человека. Всякая Теодореску меня лучше понимает, чем ты.

— Иди к ней, — взвизгнула по-бабьи Елизавета Марковна. — У тебя удивительное умение опошлять всякую женщину, к которой ты приближаешься.

— И пойду, — мрачно сказал Паша и заходил, как волчонок в клетке. В глазах у него была тоска и злость.

Возможно, что они все-таки бы помирились. Отношения с Пашей строились на быстром учитывании психологического момента, и Лиза это понимала, но тут раздался дерзкий звонок, и Паша с поспешностью открыл двери.

В комнату, волнуясь, вошла Любовь Давыдовна.

— Вы — госпожа Семенова? — спросила она Лизу и отпихнула ногой кота.

— Я, — ответила, вставая с дивана, Лиза.

Паша отошел к окну.

— Вы, — Любовь Давыдовна задохнулась, показала на Пашу и немного помолчала. — Вы похитили у меня этого человека, которого я знаю годы.

— Возьмите его, — сказала Лиза, — забирайте.

Паша тяжело передохнул.

— Павел, иди, — крикнула Любовь Давыдовна.

Паша автоматически открыл чемодан и накидал туда белые и новые костюмы. Он мигом переоделся при полной тишине, за дверью, и вернулся в комнату очень бледный.

— Так ты уходишь от меня? — спросил он Лизу.

Она подняла руку и слабо улыбнулась. На одну секунду она стала похожа на царевну, выпускающую лебедей из рукава.

— Будь же проклята, — прохрипел Паша и пошел, легко неся чемодан, за Любовью Давыдовной.

Внизу лестницы он пересчитал деньги в кармане на ощупь и подозвал такси, не оборачиваясь к спутнице своей жизни.

— Вы едете к Теодореску, — сказала она быстро, — так имейте в виду, что она уехала вчера в Монте-Карло по контракту.

— Не ваше дело, куда я еду, — ответил Паша, подавая ей кремовую перчатку через дверцу такси.

Потом он дверцу захлопнул.