БЕЛЫЕ ГОРЫ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

БЕЛЫЕ ГОРЫ

Швейцарцы взяли в тот год на каникулы, кроме русских эмигрантских детей, еще детей еврейских и испанских. Они прибывали партиями на вокзал столицы благословенной страны. Кудрявые черные, голубоглазые русые, они все несли на груди плакатик на веревочке с их именем и фамилией. Один мальчик рыдал и объяснял, что он не Иванов, а Бояринов, что они в поезде играли в какую-то сложную игру, приз за которую был плакатик, а потом перед приездом все перепуталось. Его никто не понимал. На вокзале стояли солидные белокурые женщины и улыбающиеся румяные мужчины и, жалостливо бормоча, вылавливали из толпы своих избранников.

Трехлетнего Васильева Петра взяла за руку широкоплечая дама в хорошем сером костюме и голубой шелковой блузочке. Васильева Андрея — высокий мужчина в толстой куртке и больших башмаках.

В городе не было подземной железной дороги. Ходили чистенькие трамваи и разбрасывали искры. Полицейский в белых перчатках разрешил перейти улицу. Сбоку, в переулке стоял прекрасный автомобиль, и шофер с нерусским лицом открыл дверцу и засунул Петра на плюшевое сиденье. Вещей было мало: картонный пакет из универсального магазина с розовой тесемкой, наполненный до половины, и крохотный чемоданчик с кубиками. Петр тихонько хихикал про себя, так как была, очевидно, ночь, а он еще не спит. В деревянном доме с полированной лестницей ему подарили перед сном рубашку с длинными рукавами и подушку в прозрачной наволочке. Оказалось, что он не говорит ни на одном языке. Очевидно, он был недоразвит.

— Как дитя соседей, — сказала Милла, ставя под кровать новенький горшок с переводной картинкой: гном смотрит на гриб, на грибе сидит гусеница.

Но Петр не был недоразвит. Просто у его родителей, живущих в предместье Парижа, не было времени, чтобы им заниматься. Кроме него в семье была дочь, почти барышня четырнадцати лет, и брат Андрэ — семилетний хулиган. Хулиган говорил на сложном уличном наречии и Петра считал грязным бэбэ. Сестра вела сложную тройную жизнь. Дома она держалась жертвой: вздыхала, удивлялась, поругивалась, покорялась, терпела, переносила. В школе она считалась дочерью князя, там она была насмешлива и снисходительна. С соседками-подругами она шла по жизни плечом к плечу и ни в чем им не уступала. Потому что ведь они все равно знали приблизительно всю правду. Они учили ее красить щеки прислюненной оберткой от шоколада и ходить, горбясь, потряхивая волосами, как артистки. Она умела смеяться звонким пустым смехом и бить, взвизгивая, по рукам мальчишек. Андрэ тоже ходил в школу и вообще возвращался домой поздно вечером: битый, голодный, лживый.

Мать шила, отец работал на заводе. Жили очень бедно и беспросветна. И, пожалуй, этот самый Петр и был все-таки единственной радостью семьи. У него были нежные круглые глаза, белая кожа и тихая наблюдательность. На высоте своего роста он рисовал на стенах дома разные смешные картинки: пруд и на нем — утка с почти собачьей головой гонится за низко летящей бабочкой аэропланного типа, дом и по бокам два цветка до неба, лошадь с четырьмя хвостами, и на каждом — бантик, и всякие другие веши. И говорить Петр, конечно, умел. Но его речь была такой страшной смесью междометий русских, украинских, французских, польских, итальянских, произносимых по его адресу соседями и гостями, что его не понимала даже родная мать, говорящая гордо и певуче лишь на одном своем родном языке, ко не имеющая никогда времени научить тому же любимого сына.

Утром Петр появлялся у калитки дома, пузатый, босой, в грязной рубашке, с куском булки в руке. Это он провожал отца на завод, потом он встречал молочника и стучал прутиком по жестяным бидонам. Потом он сажал между камнями двора крошки хлеба, чтобы что-нибудь выросло. Потом он шел к курам и дергал петуха за красные подбородки. Петух всегда это допускал один раз, но потом уносился с воплями мелким шагом, не разбирая дороги, черт знает куда. За домом, у черной дощатой будочки, с одной стороны жил кривой кот, а с другой — голохвостая крыса. Иногда можно было наблюдать целый день, как с двух сторон домика торчат две настороженные морды. Крыса была, очевидно, зла и нахальна, она задыхалась от ненависти к коту и злорадно усмехалась тому, что у него всего один глаз. Кот, моргая своим желтым глазом, прекрасно видел крысу и скрытно волновался. У него вздрагивали лапы. Крыса высовывалась по пояс и показывала зубы — ей нужно было сходить в дом за едой. Тогда кот начинал ползти по камням на животе, шевеля худым хребтом, как змея. Кот бросался. Он и крыса описывали вокруг будки три кольца, и крыса кидалась в свою дыру, кот занимал прежнюю позицию. Крыса высовывала морду, все начиналось сначала.

Товарищей у Петра не было.

— Довольно с меня двух уличников, — говорила мать. — Этого — не допущу.

И вот когда ему исполнилось три года, его отправили на лето прямо за границу, в Швейцарию. Мать сшила ему первые штаны. В штанах был карман. Там лежал кошелек величиной с почтовую марку, и в нем — три франка. В поезде его оглушили и восхитили многочисленные дети, и среди них он увидел собственного брата Андрэ, который показал ему одновременно язык и кулак. Петр спал на коленях у какой-то дамы, щурился в окно, удивлялся, вежливо улыбался и рассказал толстой приятной девочке про крысу, но она его не поняла.

И вот теперь под ватным одеялом, с гномом под кроватью, он вспоминал Андрэ и решил, что он поселился где-нибудь поблизости. Все-таки Андрэ понимал, вероятно, его язык и, может быть, сумел бы сообщить матери о ночной рубашке и поездке в поезде. Он легко вздохнул и заснул. И сразу до самого неба, по бокам деревянного дома, выросли два цветка.

Утром дама в халате развязала пакет Петра и достала оттуда белые носки, сандалии и желтое платье. Нехорошо было водить мальчика, даже такого крошечного, в платье. Она назвала его Петерли и повела в лавку купить костюмчик. Единственные его штаны были слишком толстые и широкие. Андрэ на улицах не было видно. В большом магазине на Петерли надели серый полотняный костюмчик с пуговицами, которые он стал вертеть. Тут же у прилавка стояла другая дама, но помоложе, и около нее — толстая приятная девочка из поезда. Дамы были знакомы.

— Это ужасно, — сказала молодая, Этот несчастный ребенок одет, как нищий. У него в июне месяце — вязаные панталоны.

Девочка хорошо говорила по-французски.

— А по-русски она не говорит, — вздохнула дама. — Вот испанские дети все говорят по-испански, а русские дети не говорят по-русски.

На даму напал азарт. Она не имела детей, хотя была замужем четыре года, она купила девочке груду вещей в сообщила, что пойдет мыть ей голову. И она пошла, улыбаясь, под аркадами рядом с хорошеньким ребенком, который, если присмотреться, был даже чуточку похож на нее.

Жить в деревянном доме даже было немножко странновато поначалу. Было очень тихо. На кухне Милла рубила картофель и морковь и улыбалась с готовностью, когда Петерли к ней заходил. Дом был роскошный. Лежали ковры, стояли книги, на стенах висели картины, рисовать на обоях было запрещена. У террасы росли цветы, похожие на синие колпачки гномов. На них нельзя было наступать. В саду были великолепные голубые елки и тоненькая травка Дама много говорила с Петерли, и вдруг он заговорил на ее языке. Он так чудно правильно передавал гортанные звуки швейцарского наречия, что Милла диву давалась.

— Такой ребенок, — говорила она всем. — Его невозможно наказывать. Он вчера перевернулся с горшком, потому что смотрел, что нарисовано сбоку, и я не могла на него кричать. Бедная госпожа не может думать об его отъезде без слез.

На каменном заборе в конце сада появилась однажды девочка в красном колпаке и в голубом фартуке. Она ела что-то и смотрела на Петерли. Они медленно разговорились.

— Ага, — сказала девочка, узнав, что ее сосед — русский, — ты — большевик?

— Да, — ответил Петерли, не понимая, — я — большевик. У нас была мышь.

Ого, — удивилась девочка, — а в нашем зоологическом саду нет мышей. Ты жил в зоологическом саду?

Тут Петерли промолчал.

— У меня есть брат, — сказала девочка, — но он ничего не понимает. — И добавила: — Как ты.

Она скрылась за забором и через минуту вылезла снова, подтаскивая толстого бледного мальчика. Он пускал слюни и усмехался.

— Ему нельзя ходить в школу, — сказала девочка, — хотя ему семь лет.

Петерли сказал, что он тоже не ходит в школу

— Тебе, может быть, нет шести лет, — успокоительно заметила девочка.

Петерли показал на пальцах, что ему три с половиной года. Сияло небо, где-то далеко сказочной высотой обступали город Альпы, и над ними, сверяя, летел аэроплан, похожий на бабочку. И вдруг Петерли заплакал. Ему было жалко до ужаса мальчика, пускающего слюни. Ему захотелось увидеть Андрэ, больше чем кого-либо из всей семьи, ему хотелось объяснить, что крыса — это не совсем мышь, но его не научили слову «крыса», потому что здесь их не было.

Быть может, по всему красивому городу» в чистых квартирках и нарядных садиках, десятки чужеземных детей иногда ощущали подобную тоску, вспоминая: кто — развалины, кто — конуру, кто — мать, кто — грубого брата. В их годы связать между собой отдельные куски мира и согласиться с положением вещей было немыслимо. Им нужно было забыть или нельзя было понимать, что возврат к прошлому возможен.

Из-за сияющих гор прилетело письмо на линованной бумаге, написанное сестрой под диктовку матери, где мать умоляла Петерли не забывать ее и благодарила добрую даму. А Петерли уже почти забыл. Ему подарили маленький стол и цветные карандаши, и он рисовал белым карандашом на белой бумаге сияющие горы и огорчался, что не видно. Письмо он принял почти равнодушно. Тоска прошла. Он вспомнил смутно чай, который он пил дома, и сравнил его с овомальтином, который ему разводила Милла в красной кружке. Он имел коллекцию картинок, прилагаемых к шоколаду, у него было серое пальто.

Дама плакала: через три недели приемышу надо было уезжать. Петерли не знал, что его отцу уже послано письмо, где младшего сына предлагали усыновить и оставить в Швейцарии навеки. Он не знал, что его родители на это не согласятся. Он знал только швейцарский язык, и даже во сне к нему больше не являлись ни кот, ни крыса. По городу расхаживали черные кудрявые и русые сероглазые дети, одетые в вязаные курточки, как все маленькие швейцарцы. Они говорили на общем гортанном наречии.

Где-то в горах, в резном темном домике с огромными валунами на крыше, жил Андрэ и иногда пас гусей. Вдали ходили самоуверенные палевые коровы с тяжелыми бубенцами, склон горы был покрыт анемонами, от темно-лилового до нежно-розового цвета. Проходили туристы в бесполых костюмах, на палках были набиты удивительные значки. Внизу, нежно сверкая, до края берега было налито озеро, а за ним стояла Юнгфрау, перекидываясь гребешками к Менху и Эгеру. На краю озера стоял замок. И все было — вдвойне, благодаря озеру, как на игральной карте. Летние каникулы были странные — кончались посреди лета и потом начинались снова под названием «картофельных».

В доме хозяев был еще мальчишка Ганс и девочка Трети. У них были кузены — Ильзэ и Маркус. Вся эта компания однажды отправилась по тропинке в школу, и Андрэ затосковал.

Эти дети не были похожи на парижских. У Ильзэ волосы не были острижены, и странно было видеть светлые толстые косы с розовыми лентами. Андрэ целыми днями поджидал своих товарищей недалеко от школы, на кладбище, у стен церкви. На ограде сидели черные куры, похожие на ворон, шел дровосек и вез на тачке удивительное толстое корневище, ехал на велосипеде трубочист в цилиндре, булочная была похожа на пряничный дом, и, несмотря на лето, было свежо и пахло хвоей и снегом.

Андрэ никому ни разу не написал письма. Он перестал хулиганить вскоре после приезда и теперь умел петь горлом почти не хуже Маркуса. Уезжать он не хотел. Ему ужасно было обидно, что он чем-то выделяется среди других детей, что он не пошел в школу, что он не имеет права мечтать о будущности именно в этой деревне. Хозяйка его жалела. Ему давали очень много есть, и он стал довольно толстый и розовый. Щеки у него лупились от ветра, и загар изменил его совершенно. Он вспомнил как-то брата и пожалел, что не может показать ему гусей. Он представил себе Петерли с карандашиком в руке, рисующего гуся с длинным, как у аиста, клювом. Хотя он и не знал, что Петра теперь называют Петерли, но он мысленно назвал его именно так.

На кладбище заходила молодая слабенькая женщина с мальчиком — сверстником Петра. Он был удивительно круглый и чистый. Они останавливались у могил прадедушки, двух дедушек и отца мальчика, как она объяснила Андрэ, и клали на них серебристые горные растения, чуточку колючие на вид. Она тоже жалела здорового смуглого Андрэ и давала ему то бутерброд, то кусок пряника. Ацдрэ хотел остаться в деревне, но это было невозможно: то ли потому что у него не было ни одной родственной могилы на кладбище, то ли по какой-то другой, непонятной причине, похожей на недоразумение или чью-то ошибку. У Ильзэ и Маркуса недавно родился брат — Францли. Его крестили однажды в воскресенье утром, в местной церкви, и половину детей оставили дома. Там шло приготовление к празднеству. Тетка Францли устраивала пиршество у себя. В нижней половине дома был накрыт стол с огромным количеством приборов. Детям обещали дать вина. Когда все вернулись из церкви, стало тесно и весело. Появились невиданные старички и старушки в красных чулках, щеки у всех были удивительно розовые. Францли был тоже розовый, как яблоко, и одет в белую кофту. Ели утку и пироги со сливками. Каждый должен был петь что-нибудь по очереди. Потом все подхватывали припев, где в милых выражениях просили петь следующего. Очередь дошла до Андрэ. Он слегка покривлялся, поту ж иле я, Ильзэ толкала его ногой и давилась от смеха, но потом решительно встал и запел по-французски. Ропот разочарования пробежал за столом: просили петь по-русски, но Андрэ не умел, он покраснел и тяжело задышал.

— Пожалуйста, — просили все.

И тут Андрэ, охмелев от вина, вспомнил не русскую песню, конечно, а только ее мотив, и, глядя в стол, он начал напевать что-то очаровательное и грустное, что часто пела мать и под гитару и без гитары, вечером, быстро вытаскивая наметку и чертя по материи мелом. Сначала дети засмеялись этому мычанию, но потом замолчали, и одна старушка заплакала. У Андрэ очень горели щеки, все с ним чокнулись и сказали, что он пел удивительно хорошо. Начались веселые танцы. Мать Францли пошла с мужем в первой паре, за ней сестра, дети — в хвосте. Андрэ шел с Ильзэ. Было множество интересных фигур: надо было перескакивать через чужие руки, ползать, а в конце — поставить свою даму на стул и ее поцеловать. Андрэ поцеловал Ильзэ.

— Ты завтра уезжаешь, — сказала она, и Андрэ споткнулся, ставя ее на пол…

Он уезжал. В городе на вокзале ему надели на шею плакатик с именем и адресом. И тут он увидел Петерли. Он шел в сером пальто, рыдая и размазывая слезы перчаткой по лицу. В маленьком чемоданчике были не выкинутые Миллой кубики, а карандаши и бумага. Плакали многие дети и многие дамы. Слышались швейцарские выкрики: мути!

— Приезжайте снова! — кричали дамы.

А приемная мать Петерли положила в его крошечный кошелек огромную серебряную монету.

В поезде братья поговорили: теперь они говорили на одном языке. Петерли был одет наряднее Андрэ, но в Швейцарии они оставляли приблизительно одно и то же: здоровых сверстников, свежий воздух, жалость и внимание к себе.

Дома было чуждо. В первый же вечер Андрэ, лежа на кровати рядом с отцом, слушал внимательно песню матери. Для него эта песня навеки была связана со швейцарской деревней. А Петерли не доискался со сна своего горшка с гномом и горько заплакал. Под подушкой у него лежала бумажка, на которой были нарисованы белые горы. Но на белом фоне их совсем не было видно.