АСЯ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

АСЯ

В седьмом бараке, напротив церкви, жили бельевые дамы. Их было множество. Весь день они работали в бельевой, внизу гимназического лагеря, бок о бок с баней, штопая, тачая, латал, рвя. За работой они болтали и сплетничали. Они знали все. Любовная жизнь лагеря в их устах оборачивалась бог знает чем: дном, порнографией, детективным романом, а иногда вдруг, неожиданно, розовой водой. Делились они между собой по сословиям, по воспитанию, по каким-то бывшим успехам. Те из них, которые были подобрей, боялись слово сказать, принять участие в извержениях желчи, яда и ехидства.

Когда нас, во время каникул, за что-нибудь наказывали, то посылали в бельевую, в распоряжение дам. Раз я попала туда с Элей Шмариной за то, что мы понадевали себе ведра на голову и, барабаня кулаком по этим каскам, ходили по лагерю. При этом мы дудели, как выпь, и сталкивались с жестяным грохотом. Из-под ведер мы не могли увидеть директора, а он нас увидел и застучал на нас ногами.

— Снять ведра, — крикнул он. — Что это за мерзость?

Опознав нас, директор спросил, откуда ведра. Ведра принадлежали садовнику — чеху. Директор велел их вернуть и сразу же, вслед за этим, идти работать в бельевую.

— Вы одурели со скуки, — констатировал он. — Вам нужна работа.

В бельевой было душно и парно от близости бани. Дамы сидели отталкивающей группой, как купчихи в советском фильме «Гроза», томились без духовной пищи. Наш приход их возбудил чрезвычайно.

— Ах, — сказали они, — работа вам всегда найдется. Вот носки шестого барака. Штопайте сколько влезет. А за что вы сюда попали?

— За что хотели, за то и попали, — сказала Шмарина. — Давайте носки.

Носков было безрадостно много. Я наложила на дыру рыжую нитку и стала слушать разговоры дам.

— Ох и плохо они себя стали нынче вести, — сказала одна дама попроще. — В голове одни кавалеры, и начинают-то как рано. Бесстыжие. Когда в бане купаются, уши бы мои не слышали, глаза бы мои не смотрели. Чисто ведьмы голые. И никакой управы.

В бане, действительно, бывало весело. Сначала мы получали чистое белье у этих дам, около двери, на которой было написано тушью: «Здесь сплетничают», потом мы шли в раздевалку, состоящую из деревянных ступеней с огромными щелями, куда все проваливалось в липкую грязь. Эта раздевалка называлась Каноссой, и какая-нибудь голая пара наверху изображала Папу с Матильдой. Мне приходилось бывать Генрихом IV, и я жалась на холоде ступеней, подползая к Папе. Папа меня сталкивал, и я катилась вниз, вереща, роняя чулки, падая на воспитательницу.

Под душем мы сразу начинали ссориться, занимали сразу по четыре для своих подруг, падали в желоба, верещали. А воспитательница, стоя в пару и брызгах, нудно рассказывала нам, что они в институте даже одевались под одеялом, такой у них был стыд

— Выдайте нам купальные костюмы, если так, — вопила на бегу Маша, намыленная и ищущая мочалку.

Она скользила и падала на каменный пол, а воспитательница брезгливо отходила в сторону и умолкала про институт.

Я вспомнила эти картины и хихикнула в носок.

— Смеетесь? — спросила меня дородная дама. — Смеетесь, современная девушка?

Я вздохнула и расправила носок на яйце.

— Все влюбляются, — пропела желтая, как кукуруза, дама, известная осведомительница всех родителей, которые так и начинали свои письма детям: «Одна дама, слава Богу, сообщила нам…» — Все влюбляются, — продолжала дама настойчиво, надкусила и порвала пополам старое полотенце. — Вес влюбляются, — сказала она в третий раз, грозно — Почаще бы носки штопали, так перестали бы влюбляться. Если ты в брюнета влюблена — штопай черные носки, если в блондина, то — белые. Вот тебе и лекарство от любви! — И она протянула мне груду белых носков.

Мы со Шмариной решили молчать, и наше презрение выводило дам из себя.

— Дерзость в них, — говорили они, — грубость, заносчивость, лживость.

— А будут у нас новые фартуки осенью? — спросила, заскучав, Шмарина.

— У вас, Шмарина, будет смирительная рубаха, — ответила одна светская дама, и все остальные дамы прыснули со смеху.

Мы проработали так два дня, положенные директором, и наслушались мнений о себе, о Загжевском, Стоянове, наших родственниках и подругах.

— Загжевский всегда собственные платки в стирку сдает, рассказывали дамы. — Ему казенные, видите ли, не нравятся. А нос у него, между прочим, кривой, и вообще неизвестно, что в нем эти дуры находят. Тип карьериста. А Стоянова вообще держать не надо было. Полгимназии разложил прежде, чем выпускной сдал. Припадочный был какой-то и злой. Нарочно делал рожу, когда здоровался. Сочинял безнравственные стихи.

Кукурузная дама сделала круглые глаза и рассказала: написал он в прошлом году в альбом одной девочки стихи:

Живу теперь, как скотина,

На сердце растет полынь.

Во имя Отца и Сына,

Во веки веков. Аминь.

Его к директору. Он отпирается. Его к священнику. Он посмотрел как сатана и говорит лицемерно: «Я, батюшка, описываю комсомол. Я, — говорит, — батюшка, сам душой болею». А девочки — дуры: затвердили поганый стих и повторяют:

Плевать на Гете и Канта,

По-своему надо жить!

Судить нельзя спекулянта,

Убийцу нельзя судить.

И сами стали, как комсомол.

— Если они дошли до того, что убийц не судят, то пропало наше русское юношество совсем, — Решила светская дама. — Пускай едут подыхать с голоду к товарищам.

Кукурузная дама спросила меня в лоб:

— Вы, конечно, в Брно поедете после гимназии? Загжевский говорит, что там хороший климат.

Я подумала немного и ответила:

— Нет, я в Лондон поеду, у меня там — дядя.

Дамы бросили свои работы и стали смотреть на меня с интересом. Посыпались вопросы: брат матери? Богатый? Когда писал в последний раз? Вы же английский язык не знаете?

— Знаю, — сказала я. — Отчего же? Дядя — брат матери. Богатый. Письма пишет.

Все это было бездарной ложью, но лгать полагалось. Видя, что я отвечаю на вопросы, кукурузная воспользовалась случаем.

— А скажите, — сказала она, глядя мне в душу тусклыми зрачками, — правда ли, что одна ваша подруга собирается в сентябре удрать из гимназии и тайно от родителей обвенчаться с одним инженером?

Это была святая правда, но в то же время глубочайший секрет. Я обомлела от осведомленности дамы и разъярилась.

— Нет, — крикнула я, — это совсем неправда, это — утка. Стыдно такие вещи повторять.

Светская дама меня одернула:

— Брак — это не стыдно, — объяснила она. — Пускай удирает — одной лентяйкой меньше будет. Только вы ей скажите, чтобы действительно повенчалась, а не вокруг ели.

Дамы вздохнули и стали критиковать нашу со Шмариной работу.

— Эх вы, — говорили дамы. — Такие ли раньше бывали девушки — золотые руки.

И худенькая грустная дама стала рассказывать:

— Была у меня в институте подруга нежная, как лилия, чувствительная, как ангел, вышивала, как монашка. Мы ее так и звали: Ниноша-святоша. Влюбилась она в своего кузена и вышла замуж.

— Это та, что в Белграде теперь? — строго переспросила Кукуруза. — Которую муж бросил?

— Та самая, — сказала грустная дама. — Вы про нее знаете, я вам рассказывала, что бьется она, бедняжка, как рыба об лед и что дочка у нее растет почти без образования, потому что с малых лет работает на фабрике, чтобы свести концы. Но вот в чем дело: получаю я от нее сегодня письмо и читаю такую загадочную фразу: «Может случиться, дорогая Лиля, что моя Асенька приедет к тебе вскорости на некоторое время». Что же это значит? Я, конечно, рада, но что же это означает? Ведь денег у них на поездки нет, и почему так вдруг?

— Просто хочет ее в здешнюю гимназию всунуть, — усмехнулась какая-то дама из угла. Девчонка, наверное, влюбилась в кого не надо, а мать думает: дай я ее я гимназию отдам, пока не поздно, на счет чешской республики. И не знает, конечно, что у нас тут у самих Коли Макаровы есть и прочие львы сердец и ловеласы.

— Ах, Асенька, наверное, в мать — приличная, — обиделась институтка. — Ее мать глаз не подымала на балах. Мы ее так и звали Ниноша-святоша…

Я толкнули Шмарину локтем, и она с визгом уколола себе палец. Дама, заведующая бельевой, повернулась к нам и сказала горько:

— Идите себе в барак, наштопались — дюжину носок сгубили. Уходите, нечего наши разговоры подслушивать.

Мы ушли и, по дороге в барак, забыли про Асю.

Но ранней осенью она вдруг появилась.

Стояло бабье лето. Ко лбу и рукам липла паутина. В аллеях валялись новенькие каштаны. Дали были, вот именно, лучезарны. Белые часовни по дороге на гору Голгофу вдоль кладбища были белы ослепительно. На цветниках около бараков персонала зацвели сине-лиловые астры, георгины, полные уховерток, и нарядные хризантемы. Не хотелось сидеть в классе, и, почти как весной, население лагеря было остробеспокойно и романтично.

В тот день Маша сказала мне после уроков:

— Я придумала новую игру: ходить по лагерю спиной. Всегда и повсюду спиной. Можно научиться ходить очень быстро. Из протеста начнем с тобой ходить спиною.

В то время причина протеста была мне, по-видимому, ясна, так как я сразу повернулась и побежала в барак спиной, но теперь, объясняя и даже оправдывая некоторые свои девичьи глупости и блажь, я не могу припомнить даже тени причины, которая толкнула нас с Машей на такое извращение.

Через час по лагерю ходило спиной человек восемь, со спокойными лицами и почти ровной походкой. Моя сестра даже прыгала спиной через канавки и, разговаривая, не поворачивалась к собеседнику.

Загжевский, у которого его студенческие каникулы еще не окончились, вышел на крыльцо домика, где жила его мать, с аппаратом и быстро нас сфотографировал.

— Товарищи в Брно не верят, какие тут гимназистки, — сказал он. — Пускай увидят.

Раз десять в тот день различные воспитатели заставляли нас поворачиваться и идти прямо, они говорили нам о нашем достоинстве и гордости. Но за первым же поворотом дорожки мы принимались за прежнее и быстро бежали спиною, потому что все равно знали дорогу наизусть.

Часам к пяти мы подбежали, не спотыкаясь, к седьмому бараку — жилищу бельевых дам — и увидели молодую женщину в табачном костюмчике, которая стояла около георгин и держала в руках круглый чемоданчик, какой обыкновенно употребляют ботанисты.

Мы обогнули ее и стали к ней лицом.

— Вы поступаете к нам в гимназию? — спросила Маша, слегка запыхавшись.

— Почему вы ходите наоборот? — спросила незнакомка.

— Мы все делаем наоборот, — сказала Маша. — Как вас зовут?

Незнакомка была красавицей. У нее был пышный бюст, осиная талия, роскошные плечи, блестящие волосы, заложенные городками на круглом лбу, мраморный длинный нос. Рот у нее был полумесяцем, углами вниз, глаза ясные, голос звонкий.

— Я — Ася, — сказала она. — Я приехала к тете Лиле. Где тетя Лиля?

Мы повели Асю к бельевой. Мы шли спинами, а она как следует, и так нас поймал директор неподалеку от канцелярии. Он выкрикнул, задыхаясь, наши фамилии, и мы повернулись, как марионетки.

Прозвище директора было — Рак, и, вероятно, он усмотрел в нашей манере ходить какой-то намек и издевательство. Он покраснел, как вареный, и закричал преувеличенно громко:

— Всегда глупость! Всегда непонятная вещь!

— Вы с ума посходили, что ли? Кто это с вами идет?

— Ася, — сказали мы и объяснили: — из Белграда.

Красавица с коробки лучшей пудры «Лебедь», которую я уже когда-то видела приклеенной над комодиком моей кормилицы, улыбнулась улыбкой феи и заворковала:

— Тетечка мне о вас писала. Я знаю, что вы делаете для русских детей. Я приехала повидать тетечку.

Мы с Машей удрали.

* * *

Ах, как застрекотала на весь лагерь бельевая. Как чудовищная швейная машинка, застрекотала бельевая.

— Такая красавица. Такая милая. Такая прежняя… Но почему она приехала?.. Где же суть дела? Где зарыта собака?

Асю шаперонировали все дамы бельевой и не хотели ее знакомить с нами, старшим девичьим бараком. Это сообщила нам наша воспитательница, обижаясь за нас.

— И не лезьте к ней, — сказала она. — Бог ее знает, может быть, ловкая авантюристка…

Вечером моя сестра пошла спиной к 7-му бараку: послушать, посмотреть, но прибежала обратно через десять минут, уже — лицом, бледная, страшно напуганная.

— Седьмой класс, — сказала она, — седьмой класс! Слушайте, что я вам расскажу. Около того барака разбойники ходят.

— Уходи в свой дортуар, — сказала воспитательница, — и ложись спать. Подшей себе карман.

— А что? — спросили мы.

За раскрытыми окнами сияла луна и сгущался туман. Было сыро и прохладно. Моя сестра дрожала.

— Боже мой, — сказала она, — там разбойники. Они стоят под окном Асиной тети и разговаривают не по-русски. Они — брюнеты, как Стоянов, и адски бледные. Один говорит: «Она — там». А другой как захохочет, завернулся в пальто и ушел в кусты. Я иду мимо них спиной, а тот, в кустах, засвистел, и другой сел на землю.

У воспитательницы на лице выступили красные пятна.

— Не ври, — крикнула она. — На каком языке они говорили, если ты поняла?

Моя сестра широко перекрестилась.

— Я не вру, — залепетала она и села на табуретку, желая показать, что у нее ноги подламываются. — Они говорили вроде как по-чешски, а может быть, по-польски или словацки. Я все поняла.

— По-сербски? — спросила воспитательница.

— Вот именно, — сказала сестра, — по-сербски или по-болгарски. Какие-то сербы преследуют Асю из Белграда.

— Хороша тургеневская девушка, — сказал кто-то из угла. — Из-за нее вечером выйти страшно.

— Выходить все равно нельзя по вечерам, — напомнила воспитательница скороговоркой и сейчас же ушла на разведку.

Стало ясно: в гимназии завелась балканская неразбериха. Мы в постелях обсудили события. Моя сестра прорвалась к нам еще раз и, стоя посреди дортуара в своей казенной рубашке, крупно меченной на груди черным номером, изображала разбойника и радовалась, что бельевые дамы во что-то влипнут. Маша выражала пожелание, чтобы эти неизвестные люди вообще сожгли 7-й барак со всеми ведьмами.

Утром среди персонала замечалось беспокойство, и я, будучи в ту эпоху с Загжевским не в ссоре, зашла к его матери на квартиру узнать, что происходит. Я вошла по-человечески, лицом, и застала Загжевского одного, очень недовольного.

— Сегодня, — сказал он мне, — вечерам венчается в лагере моя тетя из Парижа. А у вас тут беспорядки. Тетя Катя меня спрашивает, почему девочкам не запретят ходить спиной. (Я покраснела.) Кто ночью ездит на автомобиле по всем аллеям, и даже по узким дорожкам, и гудит? Кто этот человек, который пришел сегодня к тетиному жениху и предложил ему отпраздновать в гимназии какую-то двойную свадьбу? Он говорил, что у него нет бумаг, и просил помочь запугать нашего священника. У нас свадьба, мы не хотим скандала. Ты не знаешь, кто этот человек? И кто его невеста? Уж не ты ли?

— Не остри, — ответила я Загжевскому высокомерно, надушилась его духами и пошла узнавать новости дальше.

Погода по-прежнему была прекрасна. Около двухэтажного здания с квартирами персонала воспитатель Дреер ругал Машу за то, что она, идя спиной, залезла на его клумбу и подавила цветы. Я подошла к ним спиной и посмеялась над Машей. Дреер, многозначительно вздохнув, спросил меня, не знаю ли я, где Ася и еще один молодой черный человек.

— Ася в бельевой, — ответила я. — А что?

— А ничего, — сказал он, — ждите событий.

Мы с Машей побежали в бельевую и весело распахнули двери, на которых было написано: «Здесь сплетничают». Но там на этот раз не сплетничали, там стояла гробовая тишина, дамы о чем-то размышляли, тетя Лиля была заплакана, а у окна сидела красавица Ася и, как наказанная влюбленная, штопала носки.

— У нас украли платки в прошлую стирку, — сказала Маша. — У моей подруги — два, у меня — один.

— Убирайтесь, убирайтесь, — быстро сказала заведующая, — вас тут не хватало. Асе нужен полный покой.

Ася закинула олеографическую голову и звонко засмеялась.

— Тетя Лиля, — сказала она, — пустите меня походить спиной с девочками.

— Тебе нельзя показываться, — ответила тетя Лиля, — ты же это знаешь…

Мы вышли и у ворот лагеря увидели мою сестру со Шмариной, стоящих около автомобиля на высоких колесах. За рулем сидел шофер, немец из города, и ругался со сторожем лагеря, чехом. На подушках сидели с каменными лицами два брюнета и смотрели черными очами вперед. Было ясно, что они на все способны и разыскивают Асю.

Мы с Машей тоже подошли к автомобилю вплотную, как деревенские ребятишки, и стали смотреть на разбойников. Шмарина потрогала гудок и спросила по-французски:

— Вам нравится наша гимназия?

Сербы ничего не ответили, и мы, смутившись, пошли все четверо спиной наверх по аллее, весело отметив бледные лица прилипших к окнам бельевых дам.

Была суббота, и вечером, после всенощной после венчания тети Загжевского, ожидались танцы. Я осталась в церкви, на венчание, хотя посторонних людей не было, кроме сербов, которые стояли около свечного ящика и ни с кем не венчались. Мне они даже как бы надоели, я была занята только свадьбой в семье Загжевских и была настроена грустно и торжественно.

Братья Загжевские держали венцы, и старший был прелестен и недоступен, как манекен в витрине: в смокинге, в перчатках. «Дориан Грей, — думала я привычно-безнадежно, — наверное, никогда не станет сам на белый шелковый платок, не наденет гладкое кольцо, не поклянется перед алтарем…»

Как волновала меня обстановка свадьбы вокруг Загжевского! Обстановка свадьбы взволновала и сербов. Они заговорили глухими голосами между собой, густо покраснели, черные глаза их зажглись, они не дождались конца и куда-то ушли. Наверное, под окна 7-го барака.

Я не пошла на танцы и, засыпая, понимала, почему Ася еще не зарезана или не увезена, почему не подожжен 7-й барак или почему сербы не схвачены и не брошены в подвал ратуши.

Вероятно, в лагере стлался опять туман, было сыро, в театральном зале оркестр играл душераздирающий вальс, и что-то нехорошее творилось где-то, потому что к утру Ася исчезла, сербы исчезли, и бельевые дамы получили выговор от директора, а воспитатель Дреер смеялся до упаду. И вот что я узнала попозже и от него, и от целого ряда других

очевидцев.

То, что было между Асей и сербом в Югославии, в точности неизвестно, но было что-то настолько бурное и скандальное, что мать-институтка принуждена была в какой-то момент Асю спасать и прятать от нехорошего человека в нашей гимназии. Надо полагать, что Ася, уезжая, пооткровенничала с разбойником, потому что он прибыл в лагерь через несколько часов после нее, с соотечественником, найденном в чешском городе при пересадке.

Этот новый друг, томившийся долгие годы среди аккуратных чехов, сразу оценил размах серба из Белграда, на него повеяло от всей этой истории чем-то родным и диким; он взял револьвер и присоединился.

Они прибыли к нам вечером, буквально на все готовые, и, поймав какого-то педагога, спросили его, есть ли в городке автомобиль, а в лагере — православный священник, чтобы обвенчаться. Преподаватель не растерялся и ответил хитро; насчет автомобиля: «Что вы, у нас тут не Париж», а насчет священника: «И у сербов и у русских сейчас как раз пост и нельзя ничего такого».

Сербы поиграли револьверами, ушли на полчаса, достали автомобиль посуточно и узнали, что тетя Загжевского венчается. Преподавателя они запомнили в лицо, пообещали его зарезать, всю ночь отдежурили под окнами тети Лили. Ася, говорят, в это время пела сербские песни, украшала стены цветами и, хотя сначала будто бы ничего не знала о приезде жениха, приятно волновалась и просила, чтобы ее отпустили осмотреть лагерь при лунном свете. Она даже раз высунулась в окно, но сразу из-под окна сербы зашипели по-сербски, стали показывать динары, револьверы, стали Асю шантажировать, упрекать, и тетя Лиля со звоном закрыла окошко. Асю стало тошнить кровью, по всему бараку затопотали дамы в японских халатах и вызвали к бараку мужчин.

Сербы ушли с треском по кустам, стали ездить по лагерю на автомобиле, гудеть рожком, вызывать Асю через ее телохранителей… А Дреер ее допросил; что же это такое, поощряет ли она серба или только боится?

— Ах, что вы? — стонала Ася. — Он меня на Крале Милане раз побил, меня кровью рвет, когда я его вижу. Простите меня, тетя Лиля, за беспокойство.

— Тут не только тетя Лиля, — сказал Дреер строго, — тут весь лагерь в осаде.

— Извиняюсь, — сказала Кукуруза, — нельзя ли позвонить из канцелярии в полицию? В какое время мы живем!

— Да, сказал Дреер, — а вы все считаете, что у нас в гимназии плохо. Что только наши гимназистки влюбляются.

А на следующий день, в субботу, была свадьба тети Загжевского и танцы. Вечеринка. Ася стала на колени перед тетей Лилей, захотела танцевать. Дамы разодели Асю с прошивками и вялыми кружевцами, повели на танцы.

— С Макаровым не танцуйте, — учили они ее, — он — почище серба. Не обращайте внимания на Загжевского — вокруг него всегда толпа дур. Вы такая красотка, мы будем вас оберегать.

— А Мирко уехал? — спросила Ася.

— Уехал, уехал, — успокаивали себя дамы хором. — Его после свадьбы попросили уехать. Испугался и уехал с товарищем.

— Вы его не знаете, — пела Ася, — он ничего не боится, он динамит делал, он с флагом ходил, когда Радича хоронили.

В зале Асю встретили восторженно. Дам затолкали. Макаров тряхнул перед нею своими золотыми кудрями и посмотрел абсолютно уверенно. Со свадебного ужина пришел Загжевский, сощурил зеленые глаза, усмехнулся. Ася увидела смокинг. Много светлых волос (Макаров, Загжевский). Ася удивилась, как хороши блондины. Как они не похожи на сербов. Она стала танцевать, обмахиваться перламутровым веером, улыбаться своим изогнутым ртом. А дамы радовались, что Ася имеет успех, затыкает за пояс наших девочек. Галя Щербинская, всклокоченная третьеклассница, подошла к Асе и сурово спросила ее, поступает ли она в гимназию. Галю никто не приглашал танцевать, ее звали Комсомолкой за недавний приезд из России, и она очень была влюблена в Колю Макарова.

— Да, — казала Ася, — я очень хочу поступить в вашу гимназию.

Галя посмотрела мутными, от ревности, глазами на лицо длинноносой красавицы, зацепилась за какое-то ее кружевцо и оборвала его начисто. Ася ничего не поняла, а Коля сказал Гале грубо:

— Уходи, уходи, Комсомолка. И чего десятый барак на вечера пускают?

Дурочка Галя ушла покорно, как собачонка, и сказала толпе своих одноклассниц, которые ей сочувствовали:

— Своих мало было… Я ей все перья-мерья пооборву.

В перерыве между танцами Ася исчезла.

Коля Макаров пошел Асю искать, а его пошла искать Галя. Она шла за ним на расстоянии десяти метров. Они Асю не повстречали, а когда возвращались в зал, то столкнулись со всеми дамами, инспектором и воспитателями.

Для начала наказали Колю и Галю (Гале был лестно, что ее заподозрили в совместной ночной прогулке с Колей, а Коле — обидно), потом обыскали все аллеи и не нашли Асю.

Седьмой барак гудел, как осиное гнездо, дамы от Аси отказались, тетя Лиля плакала, Дреер смеялся.

Через два часа Ася прибежала босая, рассказала, что ее били кулаками в грудь, лепетала по-сербски, просила спасти.

Ее еще ночью решили везти в город Цвитау и спрятать в семье чеха, бывшего русского военнопленного, а утром — созвониться наконец с полицией и успокоить сербов. Ася надела на растерзанные перья-мерья табачный костюмчик, на босые ноги — башмаки Кукурузы и пошла, шатаясь от горя, за воспитателями к воротам лагеря.

— Вы ведете себя странно, — говорил ей Дреер. — Зачем вы пошли к этой бешеной собаке?

— Это его товарищ — бешеный, — плакала Ася. — Он — хуже, чем Мирко. Он говорит: «Я тебя за своего друга могу задушить. Мы, говорит, тебе и на том свете покоя не дадим». Зовут его Святозар Орлович. Имя такое красивое, а человек такой подлый.

— Завтра они будут арестованы, — сказал Дреер.

— Пустите меня к Мирко, — сказала Ася блеющим голосом неожиданно. — Я его поцелую, я его успокою…

— Молчать, — закричал Дреер страшным голосом. — Убирайтесь из гимназии!

Утром никого уже из участников мелодрамы в гимназии не было.

У седьмого барака стояла Галя Щербинская, смотрела хмуро, не доверяла еще, что Аси нет. Спрашивала:

— А вы Колю Макарова не видели?

Прошла спиной и хохоча Шмарина. Подмигнули на окно тети Лили, завешенное кружевцами. Кукуруза выползла на работу, не глядя на нас. Ночной туман рассеивался, снова ожидалась хорошая погода, новые события, необъяснимые протесты.

Снизу, с главной аллеи, кричал инспектор Платон Васильевич:

— Зайдите в канцелярию! Четвертый барак вчера воровал у жителей деревни Альтштадт яблоки, сливы и репу. Собрать всех учеников в зале к пяти часам дня. Где воспитатель Дреер?

* * *

Прошло два месяца. Стояла уже дрянная погода, мы больше не ходили спиной, но зато носили, по новой лагерной моде, медальоны на черных шелковых шнурках длиной по колено. На медальонах были изображены розы, внутри были вставлены овальные фотографии гимназических героев; шнурок полагалось крутить на пальце и при этом делать загадочные глаза. Бельевым дамам мы говорили, что в медальоне — родители, а они не верили.

И вот из Цвитау по дороге в Белград, проездом, в нашу гимназию попала опять всеми забытая Ася.

Успеха у нее уже не было никакого, сербы были неизвестно где. И я вдруг увидела, что странная эта Ася сербов и не помнит, а гимназию нашу полюбила необычайно.

— Какой чудный медальон, — сказала она мне. — Вы не видели Макарова? Когда приедет Загжевский?

— Ах, Ася, — сказала я, — ведь в Белграде, наверное, жизнь более содержательная, чем тут. — Как я вам завидую.

— Не завидуйте, — зашептала Ася. — У вас тут рай земной. Такие вежливые мальчики. Леса, танцы. Меня ваши воспитатели не хотят принимать в репетиторский класс из-за одной истории, а то бы я осталась навсегда у тетечки.

Шел дождь. Лицо и костюм Аси были полинявшие, ореол преследования больше не окружал ее. Подошла моя сестра с яблоком в руке и сказала по-детски:

— Приезжайте к вам лучше на Рождество: дают орехи и почтовую бумагу. Будет Загжевский — чем богаты, тем и рады.

Из бельевой постучали по стеклам и сварливо послали Асю укладываться, и она пошла за своим ботаническим чемоданчиком к седьмому бараку.