5

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

5

Париж 1-1-56

Дорогой Владимир Федорович.

По случаю сегодняшней даты в первую очередь желаю Вам, чтобы новый 1956 год был для Вас счастливым и творческим, а для всего человечества (т. е. в конечном итоге и для нас с Вами) менее катастрофическим, чем приходится ожидать. Руководители человечества сошли с ума и наперебой рубят сук, на котором сидят. Но увы, с ними вместе рискует провалиться в тартарары и свобода, без которой жить просто не стоит. Никогда бы не поверил, что коллективное безумие и ослепление могут зайти так далеко, даже у людей, от которых мы вправе требовать больше осмотрительности, чем у первых встречных пьяных гуляк.

Завтра Франция голосует[80] за коммуниста Дюкло[81] и за коммунизана Мендес-Франса[82]. Все, с кем приходится заговорить, даже люди вчера еще рассудительные, в один голос твердят: «Наша главная забота — воспрепятствовать американской внешней политике», «послать к черту Америку» и т. д. Каждый в зависимости от воспитания и темперамента — но все кроют злосчастную Америку чем угодно, от многоэтажной матери до мелких ядовитых уколов утонченнейшей иронии…

Но… будем все-таки надеяться, что человек(и) предполагае(ю)т, а Б<ог> располагает и расположит как-нибудь выносимо…

Поэтому вернемся к нашим делам. Сердечно Вас благодарю за внимание — присылку в рукописи Ваших публикаций в «Опытах». Сегодня моим материалом будут статьи об Есенине и о «зверях» и поэма. Начнем с поэмы — самого, пока, для меня, в Вашем творчестве… спорного.

Кроме нее, из Ваших стихов мне известны те, кот<орые> Ю.П. Иваск опубликовал в своей антологии, и серия «романсов» в «Нов<ом> журн<але>» года 2 тому назад. Все это мало утешительно. Разумеется, я хочу писать только правду, даже неприятную, ведь иначе и не стоит? Не правда ли?

Могу, конечно, и ошибаться… Впрочем, я и не собираюсь сказать Вам, что Ваши стихи «плохие». Наоборот, я бы предпочитал встретить в них немного менее игривой легкости и немного более следов борьбы с материалом, того, что Вы хотите втиснуть в стихи и чему стихи сопротивляются.

Но главное будет в «классификации». Не помню, сообщал ли Вам об одном разговоре с Ю.К. Терапиано, кот<орый> утверждал, что «не может быть», чтобы мне нравились стихи и Блока, и Ходасевича, и Георгия Иванова, и Набокова-Сирина. Одна из этих двух категорий (Блок, Георгий Иванов) или (Ходасевич, Набоков-Сирин) — по его мнению, исключает другую.

Я с ним горячо спорил, обвинял его в узости. А вот теперь сам вынужден указать на количественно значительную категорию русских стихов, для меня поэзией не являющихся: Некрасов, Маяковский, Твардовский, Вы…

Ввиду Вашей любви к Маяковскому, Вы, надеюсь, не обидитесь за такое соседство.

Почему это так? Не знаю. Верно, причина этого кроется где-то в глубинах моей субъективности. М. б., из-за того, что вся эта «поэзия» — «прикладная»? Не знаю, но у всех этих авторов (от Некрасова до Твардовского) я непрерывно чувствую внутреннюю фальшь и им не верю. Если даже у Некрасова можно сделать исключение для 2–3 стихотвореньиц: «Маша», «Утро» — то и они фальшивы насквозь.

У Маяковского я бы сделал исключение для его футуристического периода (1910–1918 прибл<изительно>) и для «Про это». От всего остального — претит! — Ложь, фальшь, ходульность, пошлость, особый вид сухой пошлости (в отличие, напр<имер>, от И. Северянина, мокрой, ему свойственной). (В прочем, кажется, наша оценка Маяковского совпадает.)

О Твардовском и говорить нечего — его благонравные фельетоны, в которых ничего, кроме послушания и потрафления, не найти — мерзки! Хотя «Василий Теркин», в советских условиях, и является почти что смелым поступком (не Сталина похвалил, шутка ли сказать!), все-таки больно и стыдно, что после Блока и Хлебникова, после Пастернака и Клюева, после Цветаевой и Ходасевича такие грубо-плоские стишки, замешанные на квасном ура-патриотизме (Теркин и Смерть), могли обратить на себя внимание образованных русских людей.

Сознаю, что у всех вышеозначенных (Некрасов — Твардовский и Маяковский в своем падении) словесная ткань очень замечательна — отличается новизной, богатством и разными там звуковыми и иными достопримечательностями. Но… вижу в этом лишь указание на то, что одной словесности недостаточно для того, чтобы получилась поэзия, тем более что эти люди в большой мере проституировали свой дар.

Что же касается Вас лично, то Вы и не фальшивы и не заинтересованы (Ваша биография доказывает противное). Но… одно из двух — или, несмотря на Вашу культурность и на сравнительно благоприятные условия в Ленинграде (см. «Нов<ый> журн<ал>»[83]), советская «эпоха» наложила на Вас свою неблагодатную печать, видно, что и Вам не удалось отделаться от твардовщины, увы!

Но вероятнее другое: сила Ваша не в стихах, а в литературной критике. В Вашей поэме лучшее — «литературность», не в смысле правильности и гладкости (попадаются шероховатости вроде

«В век выхолощенных душ»[84] —

тут один слог лишний, и можно найти еще примеры), а в смысле Вашей пропитанности литературой, реминисценциями из классиков, литературной проблематикой и т. д., вроде «север вреден» или «покой и воля». Вообще Ваша поэма «ситуируется» в чистой литературе, все ее темы «ад — рай», «возлюбленная» и т. д. взяты под чисто литературным углом зрения, и правильнее всего, как «жанр», было бы назвать ее «литературная шутка».

Но… это ли поэзия? Где относительно Ваших стихов смысл немецкого слова «Dichtkunst». т. е. искусство сгущения, концентрации? Где в Ваших стихах глубочайшее, ответственнейшее, серьезнейшее, последнее выражение квинтэссенции Вашей личности или хоть стремление к нему?

Вы мне укажете на замечательных поэтов-шутников Lewis СаггоГа, Христиана Моргенштерна (Galgenlieder[85]) или на А.К. Толстого. Но… сравните и Вы увидите 2 вещи: во-первых, они несравненно гуще Вашего, у Вас слишком легко наговорено, разжижено. Во-вторых — у них за шуточной внешностью кроется очень глубокое метафизическое зерно. И этого я у Вас, при максимуме внимательного и благожелательного чтения, не различил — да и Ваша ли это природа? Тоже сомневаюсь.

Так что же остается: честный Твардовский? Для Вас я бы хотел лучшего!

В Вашей поэме (как и в прежних стихах) попадаются приятные частности, удачи, как, напр<имер>, про чертей

Хорошие ребята,

Мохнатые хвосты

или

стихом нальется проза

или

Но все дороги к Богу

Крапивой заросли…

и есть еще.

Но этого мало.

Не вижу дурного в том, чтобы замечательный критик В. Марков, от времени до времени, разражался стихотворной шуткой, но он лучше моего знает, что это не поэзия. Вот у Хлебникова:

Нам только корку хлеба

И каплю молока,

А солью будет небо

И эти облака…[86]

Не отсюда ли Ваше:

Давай краюшку хлеба,

Народный тарарам,

А что такое небо,

Не так уж важно нам.?

Сравните сами…

Но писать все это мне было немного тягостно потому, что многие почему-то ценят в себе только поэта. И ударить по поэту у ближнего часто значит ударить по самому чувствительному, больному месту.

Заранее сам очень жалею, если и у Вас так дело обстоит, но все-таки считаю, что правильнее было сказать Вам искренне то, что думаю о Ваших стихах, чем пощадить Ваш стихотворный violon d’Ingres[87].

В Вашем случае это особенно досадно, ибо у Вас есть нечто очень ценное, нужное и прекрасное, а в нашей литературе, особенно бедной по этой части, почти спасительно необходимое: критика!

Ваш подлинный дар и реже и нужнее дара поэтического и так же прекрасен, как и он. Вот Америке в этом отношении повезло! У нее целая плеяда замечательных критиков: Allen Tate, Randal Jarrell, R.P. Blackmur, не говоря о Yvor Winter, F.O. Matthiessen, D.R Bishop[88] и о многих других, хотя и менее замечательных, но тоже очень ценных и недостающих нам.

Почти все они пишут или писали и стихи. Неужели их часто бледные стихи должны затмить их литературную критику?

А Вы у нас — единственный. Ах, как бы мне хотелось окрылить Вас сознанием не только ценности, но и важности Вашей критики. Ходасевич, Д.П. Мирский и Вы — все остальное, увы, или пустыня, или бессовестное подхалимство, или просто непонимание, «в чем дело» — всех этих Сакулиных и Пиксановых (чтобы не говорить о заведомых марксистах) — путающих литературу с пропагандой экономических шпаргалок и с междупартийной грызней.

Поэтому рад теперь повернуться к лучшему у Вас — к Вашим статьям.

В первую очередь (и в этом, м. б., отчасти суть статьи о зверях) — очень важно, что Вы осмелились заговорить об оценке «всего человека в придачу».

Нет ничего более для меня отвратного, чем «прикладная» поэзия и оценка ее по всевозможным партийным и иным идеологическим признакам. Все это — ошибка, если не недобросовестность.

Но моральная оценка личности поэта — мне всегда казалась касающейся самой сути поэтического дела.

Все дело в том — какая моральная оценка. Если осуждать Бодлера за недостаточную респектабельность, а Фета за недостаточную новизну, то, конечно, цена такой оценке — грош.

Но если поставить проблему о целокупности личности поэта — то это непременно связано и с оценкой ее, ибо есть какая-то неполнота, недоговоренность в оценке личности вне моральных критериев, вне общего суждения о ней.

Но тут возникает важный вопрос. Лично мне, по судьбе, пришлось встретиться с довольно многими поэтами, как русскими, так и иностранными, и, по правде, моя моральная оценка их (это человека, почти больше всего в жизни любящего поэзию) — крайне невысока. Попытаемся сличить наш опыт. Возможно, Вам тоже известна шокирующая гордость почти всех их, достигших хоть какой-нибудь известности. Это не законное сознание собственного достоинства, а какое-то нежелание ни с кем и ни с чем считаться, наплевательство на всех и на вся, как если бы весь свет был бы перед ними в неоплаченном долгу.

Не я буду отрицать ценность того, что они дали или дают, ни заслуженную ими за это от нас (читателей) благодарность. Но опять-таки дело это не ихнее, а наше. И если читатель бывает писателю неблагодарен при встрече — то это вина читателя. Если же писатель ведет себя так, как будто благодарность ему полагается по праву, и ее требует, то моральные роли поворачиваются в обратную сторону.

Все это мало относится к русской литературе, потрепанной революцией и прочими бедствиями, хотя и у нас бесцеремоннейшее попрошайничество и прихлебательство (человек с именем такой-то (и с именем очень заслуженным), объявляющий в печати, за своей подписью, мецената, щедрого на водку, Шекспиром — увы, не единственный и даже не наихудший пример), нарушение данного слова, политическая беспринципность и т. д. тоже цветут махровым цветом.

Но не случалось ли Вам сталкиваться, напр<имер>, с английскими или французскими писателями. За 2–3 благородными исключениями (Gabriel Marsel или покойный Orwell) — ну как их просто квалифицировать!

Приходится признать, что за редкими исключениями писатели — публика морально ничтожная, мелочно-тщеславная, со склонностью к паразитству (именно не к жизни пером, что было бы благородно и хорошо, а к пьянству и к бездельничанью за счет «меценатов»), к интриганству, к профитерству, неразборчивая в средствах, на редкость лишенная элементарного благородства (заявление публичное Рихарда Штрауса, что если соответственно заплатят, то он готов дирижировать и в отхожем месте).

Если приняться за переоценку писателя как человека, мало кто из писателей последних десятилетий такую переоценку с честью выдержит.

Но ограничимся русской литературой. Были люди чистоты и благородства незапятнанных: Гумилев, Замятин, Мандельштам, Хлебников. Но вот возьмем таких китов, как Розанов или Белый.

Розанова во многом спасает его искренность. Он не покривил душой и не постеснялся признать многие темные стороны своего характера и жизни. Но, тем не менее, чем он поднимается (кроме своих признаний) над уровнем морально гибкого и покладистого, ловкого, с хитрецой, обывателя, занятого главным образом обделыванием своих делишек?

А Белый — заслуживает извинения по своей слабости и неприспособленности к жизни. Но его отношения к Блоку (товарищу!), к Нине Петровской, к Шлецерам, к Метнеру, к Вячеславу Иванову («Сирин ученого варварства», дескать), к Васильевой… А его компромисс с большевизмом, так его и погубивший. Причем, как отнестись к характеристикам бывших друзей в мемуарах, написанных за последние годы, хотя многие из них жили тогда в СССР. Конечно, слабость заслуживает снисхождения, но его личность и ее поведение, по отношению к гениальности его творчества, представляет не плюс, а минус…

Клюеву многое простится за мученичество, и грех на него руку подымать. Но если уж заговорить о его личности! Его бездушная холодность к Есенину, ловкачество, компромисс с сов<етской> властью. Он-то на них шел охотно и легко. Не его вина, если большевики раскусили рано глубокую несовместимость его личности и творчества с собою и погубили.

Увы, легко примеры умножить… Но тяжело как-то — ибо я все это и всех их люблю все-таки и склонен многое прощать.

Да и так ли уж бескорыстно Маяковский «наступил на горло собственной песне»… Хотя в сравнении с Арагоном, напр<имер>, он — образец нравственного превосходства и чистоты.

Вопрос этот важен все-таки, потому что с литературой в нашу эпоху не благополучно. Писатель перестал быть учителем. Но для многих писателей, для массы, остался, a son insu[89], образцом и источником премудрости.

Возможно, что низкий уровень современного человечества и объясняется дурным примером и учением писателя.

Глупо и нецелесообразно бороться с этим фактом принуждением, как большевики — ведь их фадеевы, Твардовские или эренбурги гаже, а не лучше наших арагонов, оденов или мальро.

Но вот угроза моральной оценки в критике… это может, со временем, оказаться серьезнее. Как же не приветствовать Вашу инициативу.

Под Вашим наущением, в настоящее время, работаю над разносом Некрасова, — ах, только чтобы удалось разделать как следует этого лицемерного барина-карьериста!

А вот Фета (даже если характер у него был и дурной и об этом не надо будет молчать) — собираюсь, наоборот, возвысить, в свете его мало осознанного, глубочайшего миросозерцания.

Ваш разнос Есенина grosso modo[90] разделяю. Но мне кажется, что его антисоветские настроения были сильнее и искреннее просоветских, явно продиктованных интересом. Для меня ясно, что «Страна негодяев» метит в большевиков, а Номах для Есенина герой и идеал. Заглавие я понимаю как горькую иронию — дескать, большевики объявили негодяями весь русский народ. Приведенные Вами примеры часто сомнительны в смысле просоветскости:

«Да здравствует революция

На земле и на небесах»…[91]

Советская ли это революция и не для красного ли все это словца? Неужели для Вас не явна фальшь его похвал Ленину?

Вообще же Ваша статья изобилует замечательными формулировками, проницательностью и особенно ценным и редким в русской литературе элементом критики: анализом текста. Вот, напр<имер>, Blackmur[92] почти что только на нем и сосредоточился, — а какие прекрасные и иногда неожиданные результаты у него получаются!

Очень интересно также Ваше наблюдение над тем, что основной темой Есенина является смерть[93]. Но у него ли одного? Вспомните тютчевское: «и это все есть смерть», и Анненского, Блока, Мандельштама, даже Лермонтова.

Не потому ли угнетение поэзии большевиками так катастрофично, что они запретили, выключили смерть, б. м., основную канву всякой настоящей поэзии, без которой она как бы теряет свое третье измерение?

Извините, пожалуйста, неряшливость моих последних 2 страниц. У меня грипп — писание меня утомило, но и вынужденный досуг дал мне возможность ознакомиться с Вашими текстами и ответить Вам быстрее обыкновенного.

Не обессудьте и пишите, если имеете охоту и материал.

Еще одно: Ваша литературная критика — вне обстоятельства времени и места — сразу в первом ряду русской лит<ературной> критики. Стихи же Ваши — легко ситуировать: это стихи «нового эмигранта», независимо от качественной оценки.

Не находится ли Ваше подлинное я там, где Вы вне категорий, поверх их всех?

Итак — желаю Вам всего наилучшего и жду Ваших новостей.

Ваш Э. Райс

P. S. Вы легко владеете стихом — пробовали переводить? Прельщает Вас это?

P. P. S.

Вот, напр<имер>, М. Кузмин:

Корфу

Взорам пир — привольный остров в море.

О леса, зеленые леса!

Моря гладь с лазурью неба в споре,

Что синей: волна иль небеса?

Что белей: наш парус или чайка?

Что алей, чем алых маков плащ?

Сколько звезд на небе, сосчитай-ка, —

Столько струй родник стремит из чащ.

По горам камней ряды сереют,

По камням сверкает светлый ключ.

В облаках зари румяна рдеют,

Из-за туч широк прощальный луч.

О Корфу, цветущая пустыня,

Я схожу на твой счастливый брег!

Вечер тих, как божья благостыня,

Кроток дух, исполнен тихих нег.

А вот Поплавский, из «Флагов»:

После некоторого размышления решил вместо целого стихотворения (а есть прекрасные: «Сентиментальная демонология», «Черная мадонна» и др.) выписать Вам несколько отдельных «мотивов», ибо стихотворения обыкновенно довольно длинны — (7-10 четырехстиший), а лучшее часто в отдельных вспышках:

Черная мадонна

(все-таки целиком)

Синевели дни, сиреневели,

Темные, прозрачные, пустые.

На трамваях люди соловели,

Наклоняли головы святые.

Головой счастливою качали.

Спал асфальт, где полдень наследил.

И казалось, в воздухе, с печали,

Поминутно поезд отходил.

Загалдит народное гулянье.

Фонари грошовые на нитках,

И на бедной, выбитой поляне

Умирать начнут кларнет и скрипка.

И еще раз, перед самым гробом,

Издадут, родят волшебный звук.

И заплачут музыканты в оба

Черным пивом из вспотевших рук.

И тогда проедет безучастно,

Разопрев и празднику не рада,

Кавалерия в мундирах красных,

Артиллерия назад с парада.

И услышит вдруг юнец надменный

С необъятным клешем на штанах

Счастья краткий выстрел, лет мгновенный,

Лета красный месяц на волнах.

Вдруг возникнет на устах тромбона

Визг шаров, крутящихся во мгле.

Дико вскрикнет черная мадонна,

Руки разметав в смертельном сне.

И сквозь жар ночной, священный, адный,

Сквозь лиловый дым, где пел кларнет,

Запорхает белый, беспощадный

Снег, идущий миллионы лет.

* * *

Привиденье зари появилось над островом черным,

Одинокий в тумане шептал голубые слова,

Пел гудок у мостов с фиолетовой барки моторной,

А в садах умирала рассветных часов синева.

На огромных канатах в бассейне заржавленный крейсер

Умолял: «отпустите меня умереть в океане».

Но речной пароходик, в дыму и пару, точно гейзер,

Насмехался над ним и шаланды тащил на аркане.

А у старой палатки в вагоне на желтых колесах

Акробат и танцовщица спали, обнявшись, на сене.

Их отец великан в полосатой фуфайке матроса

Мылся прямо на площади чистой, пустой и весенней.

Утром в городе новом гуляли красивые дети,

Одинокий за ними следил улыбаясь в тумане.

Будет цирк наш во флагах, и самый огромный на свете,

Будет ездить, качаясь в зеленом вагон-ресторане.

И еще говорили, а звезды за ними следили,

Так хотелось им с ними играть в акробатов в пыли,

И грядущие годы к порогу зари подходили,

И во сне улыбались грядущие зори земли.

Только вечер пришел. Одинокий заснул от печали,

А огромный закат был предчувствием вечности полон.

На бульваре красивые трубы в огнях зазвучали.

И у старой палатки запел размалеванный клоун.

Высоко над домами летел дирижабль зари,

Угасал и хладел синевеющий вечера воздух.

В лучезарном трико облака голубые цари

Безмятежно качались на тонких трапециях звездных.

Одинокий шептал: «завтра снова весна на земле,

Будет снова мгновенно легко засыпать на рассвете».

Завтра вечность поет: «не забудь умереть на заре,

Из рассвета в закат перейти, как небесные дети».

Вот уже и места не осталось — как раз для отдельных отрывков. В следующий раз, если захотите…