Владимир Сорокин «Сердца четырёх», 1991 год

Мы подобрались к 1991 году, последнему году советской власти. В этом году Владимир Сорокин закончил роман «Сердца четырёх», тогда же по рукописи номинированный на первую Букеровскую премию и дошедший до шорт-листа, а напечатанный полностью только в 1994 году в альманахе «Конец века».

«Сердца четырёх» – наверно, самый дискуссионный, самый эпатажный, в каком-то смысле самый точный роман Сорокина, потому что атмосферу девяностых автор почувствовал с невероятной точностью и чуткостью. Я помню, что книга эта меня взбесила и я соответствующие рецензии тогда печатал. Не то чтобы я хотел как-то взять эти слова назад, нет. Меня до сих пор многое в этой книге раздражает, но она и должна раздражать. Главное, что меня в ней бесит, – это несоответствие замысла и воплощения. Придумана она чрезвычайно изящно, а написана очень грубо, очень жестоко. Но, с другой стороны, реальность тогда довольно быстро начала превосходить самые бурные фантазии Сорокина.

Идея была чрезвычайно изящна – написать роман, где герои совершают ряд совершенно бессмысленных действий, как если бы у них был какой-то смысл – мы всё ждём, что он будет открываться. Действия эти абсолютно абсурдны. И всё это для того, чтобы четыре кубика, сделанные из главных героев, остановились вот с какой-то комбинацией цифр. В сущности, вся наша жизнь – это абсурдные действия ради безумной или не упоминаемой цели. Если смотреть с такой высоты, мы все что-то делаем непонятно зачем, и делаем чаще всего абсурдные, странные вещи. Там этих абсурдных вещей очень много, они придуманы замечательно. Например, изготовление огромной металлической личинки клеща, которую после этого зачем-то помещают в кипящее масло; отрезание, простите, головки члена у отца одного из героев и долгий перенос этой головки за щекой; изготовление так называемой жидкой матери, где мать Реброва сначала душат, а потом превращают с помощью соответствующего прибора в жидкую массу, а потом они везде носят с собой этот чемодан с жидкой матерью. Естественно, как всегда у Сорокина, там очень много кала и калоедства, очень много вещей, которые действительно невозможно прочитать без тошноты. И мне почему-то кажется, что, если бы там было меньше, простите, всякой дефекации в рот, – а там есть и такая сцена, – всякого насилования в мозг, роман производил бы более сильное впечатление, потому что изящество схемы не заслонялось бы всё время мясными и фекальными деталями фактуры. Но, с другой стороны, ведь девяностые годы прошли под этим знаком. Мария Васильевна Розанова, прочитав этот роман, сказала: «С некоторых пор я замечаю у Сорокина клычки, такие вампирские клычки», хотя именно она первой напечатала роман «Очередь», который принёс Сорокину славу. Да, некоторые клычки видны, но, с другой стороны, Сорокин прав, когда говорит, что с бумажным героем можно делать всё, что угодно. Он всё время повторял тогда: «Но буквы – это же только знаки на бумаге».

Как оказалось, не только. Но я против той мысли, что Сорокин отвечает за кровавую сущность девяностых. Это он её по-писательски почувствовал. И такие ли жидкие матери, такие ли калоедства имели место тогда? Сейчас, когда мы, например, в романе Алексея Иванова «Ненастье» читаем описание тогдашних разборок, они нас еле щекочут. А для сознания девяностых годов это был действительно шок. Кроме того, недавно один автор довольно точно написал, что Сорокин верно почувствовал оккультную природу девяностых. Это то, о чём впоследствии несколько мягче написал Пелевин в «Числах»: цели и смыслы исчезли, остались цифры, числа. Вместо этики остались какие-то математические зависимости, что замечательно показал фон Триер в «Нимфоманке»: там все действия героини подчинены рядам Фибоначчи. Числа правят миром. И в том, что сердца четырёх в виде ледяных кубиков останавливаются в определённой числовой последовательности, наверно, есть паганизм, языческая, культовая, ритуальная, оккультная сущность девяностых. Ведь в самом деле, и Пелевин говорит о том, что руководствоваться соображениями пользы в девяностые было совершенно невозможно. Можно было руководствоваться привязанностью к числам: к цифре 3, к цифре 4. Можно сказать, что девяностые были временем ожившего синдрома навязчивых ритуалов, обсессией. Когда у человека нет убеждений, а есть травма, у него появляется обсессия. И поэтому роман Сорокина – это памятник обсессиям, сразу многим, в том числе и болезненной привязанности к теме копрофагии.

По жанру, как и большинство текстов Сорокина, это пародия – почему мне и кажется, что он Александр Иванов нашего времени, но просто это принято считать постмодернизмом, хотя никакого постмодернизма в этом нет. Все великие тексты по жанру пародии, даже Евангелие – пародия на Ветхий Завет. И «Дон Кихот», как мы знаем, пародия, и «Гамлет», а уж «Горе от ума» – пародия на «Гамлета». В общем, пародия – это инструмент движения литературы. Благодаря пародии, пародической функции литература развивает себя. «Сердца четырёх» – это пародия на всё сразу. И хотя Владимир Новиков тогда в своей замечательной пародии на «Сердца четырёх» писал, что стояла жатва, клятва и битва в пути. Наверно, всё-таки Сорокин этим не исчерпывается. Да, герои «Сердец четырёх» – это классические герои советской литературы: героический мальчик Серёжа, девушка-спортсменка, универсальный солдат Оленька, ветеран войны, одноногий Штаубе и хмурый Ребров, который даже фамилией своей намекает на некоторую свою ребристость, жёсткость. Не будем забывать, что Ребров – герой одной из лучших повестей Трифонова «Долгое прощание». Вот этот мрачный тип, советский инженер, он же разведчик, он же спецназовец, ветеран, пионер и красавица – они все вместе олицетворяют образцовый набор совлита, но попавший в принципиально новые условия. Вместо того чтобы спасать от аварий на производстве или от пожара или бросаться, соответственно, в прорубь, они совершают ряд непостижимо абсурдных действий и гибнут сами.

Есть там один очень откровенный эпизод, когда проводницу, вдобавок беременную, простите, трахают в мозг, просто стесав ей затылок и членом проникая в мозговое вещество. Это совершенно точная метафора идеологического изнасилования. И вот что я скажу: когда в девяностые годы я читал Сорокина, это раздражало, а сейчас это радует, потому что вернулся контекст. Всегда хочется советского положительного героя посадить на кол или сделать с ним что-нибудь вроде того, что делают с этой проводницей. Ну он достал, ну он везде, он такой положительный! Всегда хочется схватить его за маленькие крепкие уши и по возможности оторвать. Но когда вернулся контекст, вернулось и очарование прозы Сорокина. «Сердца четырёх» читаются сегодня как своего рода антипроизводственный роман. А производственный роман мало чем отличается от мафиозно-криминального, просто в одном бетон производят, а в другом в него закатывают. И когда сегодня читаешь эту книгу, возникает какое-то здоровое мстительное чувство. Это приятно. Я уже не говорю о том, что некоторые эпизоды, например, монолог Штаубе, где он начинает свою речь с апологии эбонитовых смол, а заканчивает историей о варёных детях, воспринимаются уже не просто как пародия. Они воспринимаются как проявление какой-то хтонической, звериной сути любой местной идеологии, неважно, идеология ли это дикого капитализма, шоковой терапии, либерализма, консерватизма, суверенности. Это всё уже не важно. Я думаю, что после «Сердец четырёх» писать «Сахарный Кремль» было уже не обязательно. Этот небольшой роман вызвал тогда сенсацию, и, конечно, советская проза ещё не была готова к такому ожогу, но уже годах в 1994–1995-х, когда были напечатаны и «Роман», и «Норма», два самых обширных и, думаю, главных произведения Сорокина, шок этот несколько улёгся. И очень скоро Сорокин действительно оказался главным российским писателем, наряду с Пелевиным, но в чём-то и главнее Пелевина. Сам Сорокин определил эту разницу, сказав: «Я всё-таки героин, а Пелевин – так, марихуана». Это было сказано вполне дружелюбно. И действительно, Пелевин – гораздо более лёгкий наркотик.

Поскольку сутью литературы является не повествование, а магия – способность в читателя вставить свои глаза, способность писателя вставить свои глаза читателю, в этом смысле Сорокин действительно более писатель, чем почти все его современники. Он не просто гениальный стилизатор. Ну, как гениальный. Иногда он стилизует очень хорошо – под Платонова, например. Под Льва Толстого это труднее, у него уже не очень получается. Под Пелевина не получилось вовсе. Но как бы то ни было, он умеет заставить читателя какое-то время видеть в мире только абсурд, ужас, репрессию, обсессию и вот это уродство. Думается, применительно к советской, постсоветской реальности девяностых годов он был не так уж и не прав. Другое дело, что попытки Сорокина сконструировать собственные сюжеты, например, в «Ледовой трилогии», как правило, приводят к тому, что он изготавливает велосипед. Но когда он разбирает чужие велосипеды, ему нет равных.

Впрочем, одна блестящая удача, рассказ «Белая лошадь», была у него уже и в XXI веке. Лучшего способа преодоления советских и постсоветских неврозов, пожалуй, всё ещё нет. Я не говорю уже о том, что и «Сердца четырёх» оказались бессмертны, потому что все эти типажи – и мальчик, и Ребров, и Штаубе, и Оленька – продолжают своё триумфальное шествие по реальности. Более того, как в текстах недавнего юбиляра Стивена Кинга, которого мы от души поздравляем, они преследуют писателя. Когда «Наши» пришли травить Сорокина под его окно – это «Сердца четырёх» пришли к нему, это Оленька и Серёжа под руководством Реброва и Штаубе пришли выразить негодование своему создателю. Думаю, что это самая высокая литературная награда, которая может быть.

Последний роман Сорокина («Манарага»), как и предпоследний («Теллурия»), меня ничем, собственно, не удивил. Последние мои тёплые впечатления от Сорокина связаны с повестью «Метель», повестью тёплой и неожиданно сентиментальной. Там лошадки маленькие, да, и доктор. Там многое придумано хорошо. Она, конечно, сознательно вполне стилизована под толстовского «Хозяина и работника», но, стилизуясь под Толстого, всегда становишься, как он – могуч и сентиментален. Для меня последняя удача Сорокина – это вот эта вещь. Что касается «Дня опричника», такого транспонированного под современность Алексея Константиновича Толстого с «Князем Серебряным», то мне кажется, что эта вещь в некоторых отношениях пророческая (Скажем, что же будет, будет ничего). В других отношениях, всё-таки фельетонной, ну и, наконец, замечательно изобретательной, потому что сцена запуска рыбки в вену – это, конечно, блистательно, это очень хорошо придумано. Теллуровый гвоздь в «Теллурии» уже кажется мне несколько более примитивным. Мне вообще кажется, что чем Сорокин безумнее, тем он лучше. Когда он совершенно отвязывается от реальности, тут получается что-то блестящее. В этом смысле «Манарага» никаких блестящих новшеств не сулит. Я жду от Сорокина (и верю, что дождусь) большого и очень страшного романа, который, безусловно, вернёт нам в каком-то смысле «Сердца четырёх», но на новом уровне.

Правда, одно уже Сорокин действительно заслужил. Уже девяностые годы, а отчасти и нулевые – это его эпоха, ничего не поправишь. Правда, это и эпоха Пелевина тоже, но, как известно, комбинация наркотиков всегда действует сильнее, чем что-нибудь одно. Поэтому, увлекаясь Пелевиным, я советую вам всё-таки иногда перечитывать, как я перечитываю, Сорокина, чтобы вы напомнили себе, на каком зыбком и кровавом фундаменте стоит мир.