Воплощение воображаемого: новое открытие Бога

Творчество Льюиса начала 1930-х годов обнаруживает настойчивые поиски фундаментального упорядочивающего принципа — того, что древнегреческие философы назвали бы arche, — который должен быть не человеческим изобретением, но принадлежать к глубинному уровню бытия. Где же искать такое объединяющее видение реальности?

Одной из причин, побудивших Льюиса изучать средневековую литературу, было понимание, что эта литература сохранила свидетельство о более широком взгляде на мир, который был утрачен на Западе из-за Великой войны и причиненных ею ран. Льюису средневековая культура открывала творческое видение единого космического и мирового порядка — эта фантазия выражалась в шедеврах, подобных «Божественной комедии» Данте. «Большая картина» реальности, способная охватить все ее тончайшие детали. Такие произведения, как «Божественная комедия», рассуждал Льюис, доказывают, что «средневековое искусство достигало единства высочайшего уровня, обнимая величайшее многообразие взаимозависимых элементов»[306]. Мы видим, как литературовед выражает на своем языке фундаментальную богословскую идею: существует определенное видение реальности, которое словно наводит резкость, высвечивает то, что оставалось в тени, и позволяет разглядеть внутреннее единство. Льюис называл это «реальным воображением» — такой способ видеть или «рисовать» реальность, который верно передает «вещи как они есть»[307].

Литературоведческие интуиции Льюиса совпали с внутренним, личностным поиском истины и смысла. Отчасти глубокая любовь Льюиса к лучшим образцам средневековой литературы связана с его убеждением, что эта литература нашла то, что утратила современность и о чем он сам тосковал, мечтая это «нечто» найти. Была ли надежда исцелить тот разрыв единства и преемственности, что обнажила Великая война? Возможно ли вновь соединить разделившееся? Примирить разум и воображение?

Постепенно кусочки мозаики ложились каждый на свое место, и наступил тот ошеломительный миг прозрения, когда Льюис увидел всю картину целиком. В «Настигнут радостью» Льюис описывает ряд «ходов», которые постепенно привели к Богу, — он прибегает здесь к аналогии из игры в шахматы[308]. Сам по себе ни один «ход» не был определяющим с логической или философской точки зрения, самое большее — они наталкивали на дальнейшее размышление. Но сила этих «ходов» заключалась не в индивидуальной важности каждого, а в совокупном весе. Причем Льюис говорит о ходах, которые делал не он, а «игрок на другой стороне». В «Настигнут радостью» речь идет не о том, как Льюис обрел Бога, а о том, как Бог терпеливо приближался к Льюису.

В «Настигнут радостью» описывается вовсе не процесс логического рассуждения: от А к Б, от Б к В, — это гораздо больше похоже на процесс кристаллизации, благодаря которому вещи, прежде разрозненные и не связанные, укладываются в общую картину, которая и укрепляет их ценность, и выявляет взаимные связи. Так из частей возникает целое, и между теорией и наблюдением устанавливается фундаментальная гармония, если удается увидеть все в истинном свете.

Так ученый после множества наблюдений, результаты которых кажутся случайными, просыпается среди ночи и записывает теорию, объясняющую все эти данные. (Великий французский физик Анри Пуанкаре однажды заметил: «Мы доказываем логикой то, что открыли интуицией»[309].) Это похоже на детектив, в котором сыщик натыкается на множество улик и наконец соображает, как все было подстроено, и каждая улика без зазора входит в общий сюжет. Повсюду мы видим одну и ту же схему: человек осознает, что если вот это истинно, то и все остальное само собой встанет на место, без принуждения, без натяжки. И «это» по самой своей природе ждет согласия от того, кто возлюбил истину. Льюис вынужден был принять то видение реальности, которое изначально вовсе не хотел считать истинным — и уж, конечно, не в Льюисе причина того, что это видение оказалось истиной.

Любая попытка рассказать историю обращения Льюиса означает необходимость пересказывать события его внутренней и внешней жизни. Он и сам пытался сделать это в «Настигнут радостью», излагая истории двух совершенно разных — и тем не менее взаимосвязанных — миров: внешнего мира английских школ и Оксфордского университета и внутреннего мира, где жила тоска по Радости — мира, давно уже раздираемого войной между логикой и воображением.

Море и многие острова поэзии, с одной стороны; поверхностный, холодный разум, с другой. Почти все, что я любил, казалось мне частью воображения; почти все, что я относил к реальности, было угрюмо и бессмысленно[310].

И все же соотнести события внутренней жизни Льюиса с историческими событиями внешнего мира бывает порой нелегко. Например, во внешнем мире Льюис ехал на автобусе вверх на Хидингтон-хилл, возвращаясь из Магдален-колледжа домой, в тогдашнюю деревню Хидингтон (ныне часть города Оксфорда). Во внутреннем его мире рушились защиты, выстраиваемые разумом против Бога, которого он не желал признавать, и тем более не хотел встречаться с ним лицом к лицу[311]. Два совершенно разных путешествия таким образом совпали во время этой автобусной поездки.

Одна из главных трудностей при чтении «Настигнут радостью» состоит в попытках реконструировать карту духовного развития Льюиса, которая бы полно и точно соединяла события внутреннего и внешнего мира. Собственный рассказ Льюиса о соотношении этих двух миров — в той мере, в какой мы можем этот рассказ проверить, — не всегда точен. В этой главе мы постараемся показать, что Льюис заново открыл Бога не летом 1929 года, как он сам указывает в «Настигнут радостью», а в конце весны или в начале лета 1930 года. Но в самой реальности — субъективной реальности — этих воспоминаний мы сомневаться не должны. Льюис совершенно ясно излагает, как произошла «перестановка мебели» в его разуме и какие факторы послужили тому причиной. Проблема лишь в том, чтобы приурочить эту перестановку к конкретным датам[312].

Процесс кристаллизации веры в Бога, по-видимому, происходил в течение длительного времени, и кульминацией стал драматический момент, когда решение было принято, когда Льюис не мог более сопротивляться тому, что, как он все более отчетливо сознавал, было истиной. Он этого не искал — но, кажется, что-то искало его.

Проза Льюиса здесь напоминает знаменитый пассаж Блеза Паскаля, проводящего различение между равнодушным «Богом философов» и живым и яростным «Богом Авраама, Исаака и Иакова». То, что Льюис допускал в качестве абстрактной философской идеи, — оказалось, обладает и жизнью, и волей.

Как сотряслись и соединились друг с другом сухие кости в страшном поле Иезекииля, так и умозрительное построение, засушенное в моем мозгу, зашевелилось, приподнялось, отбросило саван, встало и обрело жизнь. Я больше не мог забавляться философскими играми[313].

Внимательное чтение переписки Льюиса подтверждает то впечатление, на которое наталкивает этот пассаж в «Настигнут радостью»: Льюис давно уже бился с какой-то идеей Бога, но не признавал этого вполне. В письме 1920 года оксфордскому другу Лео Бейкеру Льюис замечает, что, размышляя над философским вопросом существования материи, он пришел к выводу, что «наименьшие возражения» вызывает теория, «допускающая некоего рода божество». Возможно, размышлял он, то был «знак благодати». Он «перестал бросать вызов небесам»[314]. Что же это за «философские игры» Льюис имел в виду?

Ключевой момент в этом абзаце «Настигнут радостью»: Льюис говорит об активном и вопрошающем Боге, а не об умозрительной конструкции или философской игре. Бог стучал в дверь его разума и его жизни. Реальность надвигалась, мощно, агрессивно требуя ответа. «Дружелюбные агностики прощебечут нечто сочувственное насчет „поисков Бога“. В том моем состоянии это звучало как поиски кота, предпринятые мышью»[315].

Один из самых сильных визуальных образов в «Лев, колдунья и платяной шкаф» — таяние снега, означающее крушение власти Белой Колдуньи и скорое возвращение Аслана. Льюис применял этот мощный образ и к собственному обращению: «Мне показалось, что я — снеговик, который наконец-то начал таять. Я чувствовал, как таяние начинается со спины — тинь-тинь, и вот уже — кап-кап. Ощущение не из приятных»[316]. Заключенный в 1916 году «договор с реальностью» рушился, Льюис понял, что не сумеет отстоять свои прежние душевные границы перед натиском собравшихся против него превосходящих сил. «На меня надвигалась реальность, не ведающая компромисса»[317]. Тут Льюис говорит очень важную вещь, которую, однако, недолго и упустить. Образ «договора с реальностью» передавал его умение радикально и последовательно отделять одни мысли от других, так чтобы тревожные и огорчительные размышления оставались под замком и не тревожили в повседневной жизни. Мы видели, как он прибегал к этой стратегии, чтобы совладать с ужасами Великой войны. Реальность подчинялась мысли, мысль была словно сеть, наброшенная на реальность, — сеть, сдерживающая реальность и лишающая ее возможности напасть внезапно и таким образом взять верх. Теперь Льюис обнаружил, что не может и далее держать реальность под контролем. Словно тигр, она вырвалась из искусственного загона. Освободилась и одолела былого укротителя.

И наконец Льюис склонился перед неизбежностью. «В Троицын семестр 1929 года я сдался и признал, что Господь есть Бог, опустился на колени и произнес молитву. В ту ночь, верно, я был самым мрачным и угрюмым из всех неофитов Англии»[318]. Так Льюис уверовал в Бога, но он еще не стал христианином. Тем не менее Льюис пишет, что в качестве публичного проявления этой теистической веры он начал посещать часовню колледжа и сделался постоянным прихожанином приходской церкви Св. Троицы в Хидингтон-кварри, поблизости от своего дома[319].

Эта перемена поведения, которую Льюис относит к оксфордскому Троицыну семестру 1929 года (он продолжался с 28 апреля по 22 июня), имеет огромное значение для корреляции внутреннего и внешнего мира Льюиса. Перемена в образе мыслей привела к перемене публичного поведения — к перемене привычек, что могли наблюдать и окружающие.

Новый, небывалый интерес Льюиса к богослужениям весьма занимал его коллег в Магдален в начале 1930 года и стал предметом обсуждений. Американский философ Пол Элмер Мор, посещавший Магдален-колледж в 1933 году, позднее упоминал многочисленные сплетни по поводу внезапно появившейся у Льюиса манеры ходить в часовню[320]. Льюис, однако, утверждает, что поначалу это было «чисто символическим актом», который не указывал на приверженность именно христианству, а также не способствовал ее возникновению[321]. Тем не менее это удобный маркер, помогающий определить дату обращения Льюиса в теизм. Если мы сумеем выяснить, когда он начал посещать часовню, у нас появится ответ и на вопрос, когда примерно он уверовал в Бога.

Еще важнее новый взгляд Льюиса на самого себя. «Едва я обрел веру — еще „веру вообще“, как я практически избавился… от хлопотливой пристальности, с какой прежде всматривался в свое духовное развитие и различные состояния мысли»[322]. Одно из практических последствий этого разрыва с нарциссическим копанием в себе: Льюис отказался от мысли вернуться к заброшенному в 1927 году дневнику. «Даже если бы теизм не дал мне больше ничего, следовало радоваться уже тому, что он исцелил меня от глупой, поглощающей время привычки вести дневник»[323].

Поскольку с 1927 года Льюис уже не вел дневник, его воспоминания о дальнейших событиях становятся не вполне надежными. Сам он в 1957 году признавался, что теперь «никак не может управиться с датами»[324]. Его брат выражался еще откровеннее: «Льюис во всю жизнь не умел следить за датами»[325]. «Настигнут радостью» — прежде всего рассказ о переменах во внутреннем мире Льюиса, которые соотносятся — порой слишком свободно и неопределенно — с событиями внешнего мира. Это повествование предполагалось «удручающе личным»[326]; его основная задача — вникнуть во внутренний мир Льюиса, расставить по местам мысли и впечатления.

Традиционная датировка обращения, установленная самим Льюисом, помещает это событие в начало лета 1929 года. Но такая датировка вызывает некоторые непростые вопросы. Например, если Льюис в самом деле примерно тогда поверил в Бога, почему переписка, относящаяся ко времени смерти отца, то есть несколько месяцев спустя, не выражает никакой религиозной веры, хотя бы в зачаточном виде? Может быть, все было наоборот — это смерть отца подтолкнула Льюиса к более глубоким размышлениям о Боге среди того эмоционального смятения, в какое он оказался погружен?

Готовясь к написанию этой биографии, я перечитал все опубликованные труды Льюиса в порядке их написания. Нигде в работах 1929 года я не обнаружил примет того драматического «перехода», который, по его словам, свершился в его внутренней жизни именно за этот год. Нет ни намека на перемену интонации или ритма ни в одном сочинении вплоть до января 1930 года. Более того, Льюис ясно дает понять, что после обращения он начал посещать церковь, в том числе часовню колледжа. И опять-таки в переписке 1929 года отсутствует даже след столь значительной — и публичной — перемены прежних привычек, Льюис и не упоминает об этом, и не обсуждает это. Даже с поправкой на несклонность Льюиса к лишней откровенности, такое отсутствие даже признаков обращения в письмах 1929 года настораживает. А вот корреспонденция 1930 года рассказывает совсем другую историю.

Итак, верно ли обозначена дата обращения в «Настигнут радостью»? Или память могла изменить Льюису в этом вопросе? Льюис, несомненно, помнил, как происходил процесс обращения в его внутреннем мире, и он тщательно описывает этот процесс. Но как внутренние события соотносятся с внешним миром месяцев и годов? Мог ли Льюис сбиться именно в этом? Ведь иногда мы обнаруживаем в автобиографии исторические неточности (например, Льюис относит первое чтение «Фантастес» Джорджа Макдональда к августу 1915 года, но на самом деле это произошло в марте 1916 года).

Учитывая важность вопроса, следует более внимательно присмотреться к свидетельствам.