1. ЧАЦКИЙ И ГРИБОЕДОВ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1. ЧАЦКИЙ И ГРИБОЕДОВ

…1 июня 1824 года Грибоедов привез в Петербург текст только что завершенной комедии. Восторженный прием "Горя от ума" в дружеском кружке литераторов и актеров вселял уверенность в успехе. Но попытки опубликовать пьесу оказались бесплодными. И Грибоедов, до той поры не поощрявший распространения комедии в списках (это могло повредить успеху издания), меняет тактику. Списки создаются теперь с ведома (и зачастую под наблюдением) автора. Через короткое время "Горе от ума" становится известным всей читающей России. Комедию цитируют, о ней спорят, но споры эти пока не выплескиваются на журнальные страницы. Неизданную комедию невозможно было обсуждать в подцензурной периодике.

Вскоре, однако, вынужденное молчание было прервано. Грибоедов, окончательно утерявший надежду издать "Горе от ума" целиком, передает в альманах Ф. Булгарина "Русская Талия" отрывки из комедии (4 явления первого действия и полностью третье действие). Альманах выходит в свет 15 декабря 1824 года, и уже в ближайшие месяцы вокруг "Горя…" кипят страсти. Участники спора принимали правила игры, навязанные цензурной политикой: положено было делать вид, что известны только опубликованные фрагменты комедии. Эта "неполнота" знаний о комедии всячески подчеркивается—и все понимают, что речь идет о "секрете Полишинеля". Конечно, участники полемики знали всю комедию и, вынужденные говорить об изданных фрагментах, подразумевали проблематику и построение комедии в целом.

Застрельщиками полемики выступили два московских литератора — М. Дмитриев и А. И. Писарев. Оба предъявили "Горю от ума" ряд претензий. Их не устраивали ни план, ни сюжет, ни развитие интриги, ни характеры, ни слог комедии. Но особо сокрушительной критике подвергся Чацкий.

Разобраться в смысле и мотивах обвинений помогает реплика, брошенная Дмитриевым в пылу полемики: "…кроме законов логики и вкуса — есть в литературе еще другие законы, основанные на отношении к лицам! — Чтобы иметь ключ ко многим литературным истинам нашего времени, надобно знать не теорию словесности, а сии отношения!"[42] "Программный" характер слов Дмитриева был понят безошибочно: не случайно оба оппонента Дмитриева — О. Сомов и В. Одоевский — поставят эту реплику эпиграфом к своим "антикритикам". Каковы же были эти "отношения"?

1824 год прошел в ожесточенных литературных схватках. В центре их находилась полемика между М. Дмитриевым и князем Вяземским о принципах романтизма. Постепенно полемика вовлекала в свою орбиту новых участников (к Дмитриеву присоединился Писарев, к Вяземскому — Грибоедов) и неприметно превращалась из принципиального спора в личную перебранку. Споры не умещались на журнальных страницах: противники засыпали друг друга градом эпиграмм, вставляли полемические выпады даже в невинные водевили, наконец, стали прибегать к явно "нелитературным" приемам. Несмотря на то, что борьба шла с переменным успехом, к концу 1824 года Дмитриев и Писарев имели известные резоны считать себя победителями: Вяземский запутался в определениях, и даже Пушкин советовал ему прекратить журнальную перебранку, выражая в то же время несогласие с рядом его мыслей… Не имеет успеха комедия–водевиль Вяземского и Грибоедова "Кто брат, кто сестра", а затем с треском проваливается водевиль Вяземского "Бальдонские воды"…

Наступающий 1825 год путает "журнальным близнецам" (так прозвали Дмитриева и Писарева Вяземский и Грибоедов) все карты. Начинает издаваться "Московский телеграф" под редакцией молодого Н. Полевого. Роль наставника и "литературного консультанта" Полевого берет на себя Вяземский, стремившийся превратить новый журнал в проводник идей близкого ему круга. С первых же номеров "Московский телеграф" готовит общественное мнение к встрече с "Горем от ума" как с шедевром. В журнале создается своеобразный культ Грибоедова. В первом номере появляется пространное послание Вяземского "К приятелю", имеющее программный характер. Грибоедов как адресат этого послания узнается без особого труда: стихотворение пронизано реминисценциями из "Горя от ума", наполнено выпадами в адрес "рыцарей классиков из азбучного класса" (тех же Дмитриева и Писарева). В следующем номере печатается восторженное стихотворение Кюхельбекера "Грибоедову" и там же — чрезвычайно сочувственный отклик о комедии в обзоре Ник. Полевого…

Дмитриев и Писарев с ужасом видят, что их враг, презренный "Грибус", неприметно превращается в классика. И здесь в силу вступили не только острые литературные разногласия, но и куда более прозаический мотив — зависть. Об этом задним числом вспоминал сам М. Дмитриев в своих мемуарах: "Писарев был от природы зол и завистлив. Он ненавидел Грибоедова и князя Вяземского: первого за то, что превозносили его рукописную комедию "Горе от ума", а второго за то, что превозносили его остроумие, а он никому не хотел уступать"[43]. По понятным причинам мемуарист переложил все грехи на плечи покойного соратника, уклонившись от характеристики собственного отношения к Грибоедову в 20–е годы. Но, надо думать, и он выступил застрельщиком полемики не из чистой любви к словесности. В том же номере "Московского телеграфа", где пелись дифирамбы Грибоедову, можно было найти и весьма колкий отзыв о драматическом "прологе" "Торжество муз", сочиненном Дмитриевым на открытие Большого театра. Да и в послании Вяземского, как уже говорилось, Дмитриеву не поздоровилось.

Дмитриев с Писаревым берутся за перо, стремясь во что бы то ни стало "уронить" в глазах читателей новое сочинение литературного противника. Критики сразу же взяли на вооружение слухи о том, что "Горе от ума" — комедия памфлетная, что за каждым ее героем скрывается реальное лицо. Эту мысль рецензенты развивают настойчиво и последовательно. "…Г. Грибоедов, — резюмирует Дмитриев, — изобразил очень удачно некоторые портреты, но не совсем попал на нравы того общества, которое вздумал описывать…"[44] "Толпа читателей, — подхватывает Писарев, — находит удовольствие при чтении этой комедии оттого, что всякую колкость хочет применять к лицам ей известным"[45]. Провокационный характер подобных похвал был современниками понят безошибочно. "Предательские похвалы удачным портретам в комедии Грибоедова, — запишет Кюхельбекер в своем тюремном дневнике, — грех гораздо тягчайший, чем их придирки и умничания. Очень понимаю, что они хотели сказать…"[46] Но помимо очевидного намерения ополчить против Грибоедова московское общество, намеки Дмитриева и Писарева преследовали и другую цель. Если все персонажи "Горя от ума" не что иное, как портреты, то "портретным" должен быть и образ главного героя. Дмитриев и Писарев давали понять, что Чацкий — это автопортрет Грибоедова.

Намеки на тождество автора и центрального героя рассыпаны по тексту статей. К примеру, Дмитриев указывает, что изображение холодного приема Чацкого после заграничного путешествия есть "грубая ошибка против местных нравов": "…у нас всякий возвратившийся из чужих краев принимается с восхищением"[47]. Не случаен здесь курсив при словах "из чужих краев", призванный сконцентрировать внимание читателя на этой реплике: триумфальные встречи, устроенные Грибоедову по возвращении с Кавказа, были у всех на памяти, и намек не нуждался в комментариях. В другом месте Дмитриев констатирует: "…мы видим в Чацком человека, который злословит и говорит все, что ни придет в голову; естественно, что такой человек наскучит во всяком обществе"[48]. Осветив поведение Чацкого в беседе с Софьей, Дмитриев с сочувствием цитирует (выделяя курсивом!) известную реплику героини: "Не человек, змея!"

Осведомленные читатели понимали, конечно, что это прямая отсылка к недавней (1824 года) эпиграмме Писарева на Грибоедова, где "змеиные" черты оказывались определяющими в характеристике драматурга:

Глаза у многих змей полны смертельным ядом,

И, видно, для того придуманы очки,

Чтоб Грибус, созданный рассудку вопреки,

Не отравил кого своим змеиным взглядом[49].

По Дмитриеву, Чацкий "не что иное, как сумасброд, который находится в обществе людей совсем не глупых, но необразованных и который умничает перед ними, потому что считает себя умнее: следственно, все смешное — на стороне Чацкого!"[50]. А под пером менее "академичного" Писарева Чацкий превращается в человека, "одержимого духом самолюбия", "совершенно одичалого", "невежду" и едва ли не развратника, который с юношеских лет привык с девицами "прятаться вечером в темный угол"[51]. В конечном итоге все эти намеки будут сведены в формулу: "Это Мольеров Мизантроп в мелочах и в карикатуре"[52]. Писарев развернет формулу Дмитриева в длинный ряд параллелей между героями Мольера и Грибоедова. Эти параллели нужны для того, чтобы показать: Чацкий — это ничтожество, которое выдается за нечто значительное; но такие потуги обречены на провал: между героем Мольера и "мнимым" героем Грибоедова — пропасть. Пропасть пародии. Перед нами, пользуясь формулой Дмитриева, "несообразность характера с его назначением"[53]. Но за всем этим прослеживается другой смысл. Та же модель прикладывается и к самому автору: сам Грибоедов — это посредственный сочинитель, который выдается за гения кружком приятелей; его претензии столь же смешны и нелепы, как и амбиции его персонажа. Все это еще раз должно было подчеркнуть тождество автора и героя: обвинения, идущие вроде бы по разным линиям, фокусируются в одну точку…

Главной своей цели Дмитриев и Писарев так и не смогли достичь: "уронить" комедию и подорвать литературную репутацию Грибоедова им не удалось. Зато в другом антагонисты Грибоедова преуспели вполне. Отождествление Чацкого и Грибоедова надолго сделается "общим местом" в суждениях о комедии. Как ни парадоксально, такой подход был закреплен уже первыми защитниками "Горя от ума", проницательно названными Кюхельбекером "неловкими"[54].

Подымая перчатку, брошенную Дмитриевым, молодой В. Ф. Одоевский попытался парировать все обвинения критика в адрес Чацкого, не обойдя при этом и те места Дмитриевской статьи, где заключались очевидные намеки на Грибоедова. Цитируя пассаж о "восхище–нии", с которым принимается у нас "всякий, возвратившийся из чужих краев", Одоевский замечает: "Правда, м. г., но это восхищение не всегда может относиться к тем, которые возвращаются с новыми познаниями, с новыми мыслями, с страстью совершенствоваться. Таким людям худо жить, особливо если они осмелятся шутить, писать эпиграммы на людей, играющих роль трутней в подлунном мире"[55]. Одоевский отчетливо уловил антигрибоедовский выпад Дмитриева — и он принял бой. Его Чацкий — это тоже Грибоедов, но осмысленный с диаметрально противоположной позиции. На намеки Дмитриева он отвечает своими намеками. "Эпиграммы на людей…" — это эпиграммы Грибоедова на Дмитриева и Писарева, ибо уже в начале статьи Одоевский показывает, что ненависть Дмитриева к автору "Горя…" "родилась от едкой, счастливой эпиграммы"[56]. В полемическом азарте Одоевский меняет акценты в понимании Чацкого, все "минусы" заменяет на свои "плюсы", то, что Дмитриев определял как недостатки, осмысляет как достоинства, — но сохраняет заданную Дмитриевым модель: Чацкий — это автопортрет Грибоедова. Соответственно и нарисованный в статье Одоевского Чацкий — это скорее идеализированный портрет Грибоедова, с которым Одоевский в ту пору сближается ("сила характера, презрение предрассудков, благородство, возвышенность мысли, обширность взгляда")[57].

Полемика 1825 года задала формулу, которая прожила вплоть до 1830—1840–х годов. Так, Кс. Полевой в 1833 году попытался канонизировать эту формулу: "Лицо, главное по действию и по тому, что на нем отражаются все противоположности, — конечно, Чацкий. Поэт невольно, не думая, изображал в нем самого себя. Всякий раз, когда надобно изобразить добро, благо, человек обращается к самому себе, потому что в каждом есть больше или меньше добра и он любит высказывать его. Но вместе с тем переходят в его изображение и недостатки оригинала"[58].

Впрочем, уже на раннем этапе читательской истории "Горя от ума" прозвучали мнения, акцентирующие как раз нетождественность автора и главного героя комедии. Первым такое мнение высказал Пушкин. Бегло — в письме к П. А. Вяземскому от 28 января 1825 года: "Читал я Чацкого — много ума и смешного в стихах, но во всей комедии ни плана, ни мысли главной, ни истины. Чацкий совсем не умный человек — но Грибоедов очень умен"[59]. Развернуто — в письме к А. А. Бестужеву в конце января 1825 года: "В комедии Горе от ума кто умное действующее лицо? ответ: Грибоедов. А знаешь ли, что такое Чацкий? Пылкий [и] благородный [молодой человек] и добрый малой, проведший несколько времени с очень умным человеком (именно с Грибоедовым) и напитавшийся его мыслями, остротами и сатирическими замечаниями"[60].

Чем объясняется этот упрек и в чем его суть? Пушкин, глубокий знаток европейской и русской комедийной традиции, проницательно уловил связь образа Чацкого с определенным типом комедийного героя. Грибоедов создавал свое произведение, сознательно "переворачивая" традиционную систему комедийных амплуа. По своей сюжетной роли Чацкий соотносим с многочисленными Блесткиными ("Г–н Богатонов, или Провинциал в столице" М. Н. Загоскина), Фольгиными, Кутермиными, Зарницкиными (соответственно комедии А. А. Шаховского "Липецкие воды", "Полубарские затеи", "Не любо, не слушай, а лгать не мешай"), Блестовыми ("Петиметр в деревне" А. Вешнякова), Звоновыми ("Говорун" Н. И. Хмельницкого)[61]. В русской театральной традиции это всегда комические персонажи (амплуа "ложного жениха"), чьи достоинства на поверку оказываются мишурным блеском, пустым звоном и чьи претензии на руку героини всегда оборачиваются крахом. Грибоедов пошел на дерзкий эксперимент: сохранив структурную функцию, он качественно меняет ее содержание. В то же время Грибоедов наделяет своего героя атрибутами иного комедийного типа — "злого умника", хотя и здесь демонстративно переставляет акценты.

Выбранный драматургом путь явно не устраивал Пушкина: совмещение комедийной функции с почти трагедийным "наполнением" не избавляло образ от противоречий и создавало нежелательный эффект. Здесь можно было бы употребить формулу Дмитриева— "несоответствие характера с его назначением". Для Дмитриева, как уже говорилось, это аргумент против Грибоедова, отождествленного с Чацким. Для Пушкина — аргумент в подтверждение несходства Чацкого с Грибоедовым. Обратим внимание на формулировки из пушкинского письма Бестужеву, которыми определяется суть характера главного героя. Пушкин отказывается от выражения "молодой человек", так как не это главное в нем. И точное слово найдено: "добрый малой". Вспомним "а будет просто добрый малой…" из "Евгения Онегина", где эта формула служит для обозначения заурядного светского "обывателя", то есть определенного социально–бытового типа. Но пушкинское слово таило в себе и другое. "Добрый малый" — так называлась комедия М. Н. Загоскина, представленная с крупным успехом в 1820 году, тогда же опубликованная и не сходившая много лет со сцены. Образ Вельского превратился в лицо нарицательное. Это персонаж совершенно аморальный, картежник, пьяница, неплательщик долгов, скрывающийся под личиной светского щеголя. С. Т. Аксаков отмечал: "…в комедии везде проведена мысль: вот кого называют в свете добрым малым"[62]. Не следует, разумеется, понимать фразу Пушкина буквально в том смысле, что Чацкий — это герой комедии Загоскина, "проведший несколько времени" в обществе Грибоедова. Но в образе Вельского были сконцентрированы черты традиционного типа "злого умника" — черты, которые просвечивают и в фигуре Чацкого. Показателен диалог двух героев "Доброго малого" по поводу Вельского:

"Ладов: У него, брат, своя философия… мастер говорить!

Что за познания! Что за острота! Какой умница!

Стародубов: Нет, не умница, а злоязычник, для которого нет ничего святого; бесчестный, подлый насмешник…"[63]

Темы "Горя от ума", конечно, с иной расстановкой оценочных акцентов, в зародыше уже прослеживаются здесь.

Таким образом, пушкинская оценка многопланова и каламбурна — "добрый малой" Чацкий соотнесен и с определенным социально–бытовым и — одновременно — литературным типом, вызывающим не героические ассоциации. Салонное красноречие Чацкого заставляет вспомнить именно такие феномены — например, Репетилова. Чацкий оказывается уподоблен Репетилову, и в этом, по мысли Пушкина, промах Грибоедова (который сам, конечно, никогда не мог уподобиться своему герою).

Позднейшие исследователи попытались "спасти" Чацкого (а заодно и Грибоедова) от пушкинских обвинений, указывали на то, что Грибоедов точно отразил в Чацком черты декабристского (периода "Союза благоденствия") типа поведения[64]. Вероятно, дело не в "периоде", а в более общих закономерностях социально–бытового поведения декабриста вообще. Сама одноплановость поведения героя Грибоедова, его демонстративная независимость от обстоятельств, безусловно, оцениваются Пушкиным в контексте занимавших его проблем общемировоззренческого порядка. Как раз в Михайловском, в пору первого знакомства с "Горем…", Пушкин учится "неромантическому", "прозаическому" поведению, которое, по тонкому замечанию исследователя, "находится в соответствии с поведением других людей"[65]. Овладение новым мироощущением и новым социальным поведением было органически связано с преодолением литературного, бытового и политического романтизма. В этом контексте тип Чацкого не мог не восприниматься как явление вчерашнего дня.

Суждения Пушкина не были чем?то уникальным. Скептическое отношение к грибоедовской комедии было свойственно пушкинскому кругу — Дельвигу (в отличие от Пушкина не находившему в комедии вообще "никакого достоинства"), П. Плетневу и даже лично связанному с Грибоедовым Вяземскому[66].

Первые отклики на пушкинское мнение появились достаточно рано. Уже в ответе О. Сомова М. Дмитриеву можно усмотреть и косвенный ответ Пушкину. О. Сомов, в ту пору активно общавшийся с бестужевским кружком, скорее всего, был знаком с пушкинским письмом Бестужеву, тем более что чтение и обсуждение письма началось с легкой руки самого поэта.

Сомов подчеркивает, что Грибоедов "не имел намерения выставлять в Чацком лицо идеальное" и что самые "недостатки" Чацкого определялись авторской установкой: "Он представил в лице Чацкого умного, пылкого и доброго молодого человека, но не вовсе свободного от слабостей"[67]. Примечательна фразеология Сомова — эпитеты "пылкий" и "добрый" прямо восходят к пушкинскому письму. Любопытно, что и "молодой человек" также находит соответствие в письме Пушкина, но только в зачеркнутом варианте. Сомов едва ли случайно отвергает пушкинскую уничижительную формулировку "добрый малый" и воскрешает первоначальное определение, критику важно сами "недостатки" Чацкого лишить нежелательного оттенка комизма. Обнаруженные им две "слабости" Чацкого — "заносчивость и нетерпеливость" — Сомов пытается мотивировать психологически — "возрастом и убеждением в преимуществе перед другими"[68]. "Чацкий сам очень хорошо понимает, — пишет Сомов, —…что, говоря невеждам о их невежестве и предрассудках и порочным о их пороках, он только напрасно теряет время…"[69] Это опять ответ Пушкину, а не Дмитриеву (последний говорил о другом противоречии — Чацкий презирает окружающих, а между тем хочет, чтобы они его уважали). Не случайна и апелляция к мнению тех, кто "внимательно читал комедию"[70]. Напомним слова Пушкина из того же письма к Бестужеву: "Слушал Чацкого, но только один раз, и не с тем вниманием, коего он достоин"[71]. Итак, по Сомову, Чацкий прекрасно понимает бесплодность "салонного красноречия", "но в ту минуту, когда пороки и предрассудки трогают его, так сказать, за живое, он не в силах владеть своим молчанием…"[72].

Суждениям Сомова нельзя отказать в проницательности и тонкости. В дальнейшем именно эта линия — психологическое объяснение и "оправдание" поведения Чацкого — будет блистательно развита и канонизирована в "критическом этюде" И. А. Гончарова "Мильон терзаний"[73].

Завершение раннего этапа осмысления комедии знаменовала статья Белинского "Горе от ума" (1840). Статья, как известно, была написана в "примирительный" период деятельности критика — и в полной мере несла на себе отпечаток его тогдашних взглядов. В соответствии с "гегельянскими" представлениями Белинский, высоко оценивая дарование Грибоедова, тем не менее отказал "Горю от ума" в праве называться истинной комедией, низводя ее в разряд "сатир". Сурово оценил он и характер Чацкого: "Это просто крикун, фразер, идеальный шут, на каждом шагу профанирующий все святое, о котором говорит… Это новый Дон Кихот, мальчик на палочке верхом, который воображает, что сидит на лошади"[74]. Стремясь развенчать героя, Белинский обращается к неожиданным союзникам. "Глубоко верно, — пишет он, — оценил эту комедию кто?то, сказавший, что это горе, — только не от ума, а от умничанья". С сочувствием упомянутый критиком "кто?то" — не кто иной, как М. Дмитриев. Чрезвычайно характерно и итоговое суждение о герое: "Искусство может избрать своим предметом и такого человека, как Чацкий, но тогда изображение долженствовало б быть объективным, а Чацкий лицом комическим; но мы ясно видим, что поэт не шутя хотел изобразить в Чацком идеал глубокого человека в противоречии с обществом, и вышло бог знает что"[75]. Причины такой оценки слишком хорошо известны, чтобы останавливаться на них подробно. Но одно весьма показательно: суммируя и заостряя аргументы многих предшественников — Дмитриева, Надеждина, Пушкина, Вяземского, — Белинский, по сути, уже оставляет в стороне проблему тождественности героя и автора. Проблема переводится из плоскости литературно–бытовых отношений в собственно литературный план. Предваряя свой разбор грибоедовской комедии, Белинский отмечал, что "для нее уже настало время оценки критической, основанной не на знакомстве с ее автором и даже не на знании обстоятельств его жизни, а на законах изящного, всегда единых и неизменяемых"[76].

Проницательности критика нельзя не отдать справедливости. Действительно, наступало время, когда комедия должна была отделиться от фигуры своего создателя и зажить самостоятельной жизнью. Близилась пора и новых оценок. Только оценки эти будут основаны не на "законах изящного, всегда единых и неизменяемых", как полагал Белинский в 1840 году, а совсем на других началах.