2.1.2.3. Конь — Крылья — Птица — Бабочка-буря

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

2.1.2.3. Конь — Крылья — Птица — Бабочка-буря

Попытка тебя ослепит,

И ты ей все крылья расправишь.

(Б. Пастернак, «Второе рождение»)

По оси, возносящей женщину к «небесам», вновь попадаем в мир души и творчества, но теперь уже связанный с конем, крыльями, птицей и бабочкой. Конь, лошадь — самые главные и частотные представители бескрылого «царства зверей» поэта (всего — 164). С «конем» связаны все стихийные силы (огонь, молния, ветер, вода, дождь, гром, метель), «конь» и «всадник» — две ипостаси души поэта, и даже «глаз» лирического субъекта оказывается «конским»: Как конский глаз, с подушек, жаркий, искоса Гляжу, страшась бессонницы огромной («Болезнь»). «Конь» связан у Пастернака с путем вверх, духовным ростом, и с бегом, что полностью реализует в его мире метафору «верховой езды» (И выезд звезд верхами В сторожевой дозор); предикат же скакать приобретает у него судьбоносное значение. «Конь» соединяет земного лирического субъекта и небесного, смертного и Бога, мужского и женского. Так, в «Заместительнице» Девочка «СМЖ» уподобляется скакуну, Лара в «ДЖ» также связана с лошадью и конским кованым переступанием, а конь и всадник в «СЮЖ» вступают в бой с драконом за Деву и в человеческом и божественном обличье. Конь и всадник приходят к поэту из Библии, и поэтому он стремится растворить своего «коня» в «Божьем мире». При наложении «Божьего» и «Исторического» миров рождается «всадник», въезжающий «на коне на паперть» и осаждающий «лошадь… к дверям» («Художник»). Растворением в природе и религии «всадник» Пастернака противостоит «Медному всаднику» Пушкина, а в XX в. А. Белого в романе «Петербург» — с ними он вступает в «конный поединок», пытаясь «скакнуть» поверх барьеров, благодаря чему «меняет местность» «всадника» в диалоге «свой — чужой». «Всадник» и «конь» переносятся Пастернаком из Петербурга в Москву, где они оказываются и в романе, и в стихах «рядом в природе».

Именно поэтому поэма «Лейтенант Шмидт» открывается сценой «конного поединка» на ипподроме, где за «жокеями», «лошадьми» и «спицами качалок» взвивалось размерно-бьющее веянье какого-то подземного начала. При интертекстуальном анализе оказывается, что это «начало» связано с «Вольными мыслями» А. Блока (1907), где, подобно упавшему «в зеленях весенних злаков» жокею, лежал XX век, раскинув руки И ноги подогнув. Чтобы поднять этот «век» с земли опять к «небу», Пастернак в противовес размерному «медному» началу Пушкина восстанавливает в городских конях «природное начало» и, вслед за Блоком, растворяет своего «жокея» в естественном мире. Так, в поэме «905 год» кони и всадники вплетаются в ветви и плоды пастернаковского сада (Со стремян И прямящихся седел, Спешась, градом, Как яблоки, Прыгают куртки драгун). В «Спк» находим объяснение этому растворению, связанное с «преображением» и «одухотворением» по садам «тягучего материала истории». В «Спк» же пушкинский Медный всадник, скачущий, как гром, по Петербургу, действительно превращается в природный гром и град, возвещающий погоню жизни, музыки, любви и поэзии, подобную ливню погони, свистящей в ушах лошадей в «Разрыве» «ТВ», где образы «коня-лося» синкретизируют мужское и женское начало: Тут целовались наяву и вживе. Тут, точно дым и ливень, мга и гам, Улыбкою к улыбке, грива к гриве. Жемчужинами льнули к жемчугам. Тогда в развале открывалась прелесть, Перебегая по краям зеркал <…> гром откормленный скакал. <…> Ключами ударял по чемоданам Саврасый, жадный летний град. Так, по краям пастернаковских «зеркал» всадник на коне превращается в гром, посылающий град на грядку. И в поэме «ЛШ» «тяжелый топот» Медного всадника уже иронически переосмысляется Пастернаком как «бег» по размытым рытвинам садовых гряд в облака, закат и эхо очаковца и Шмидта.

Лошадь метонимически вписывается и в зимнюю, и в летнюю стихию. Так, с первых книг «всадник» превращается в «ветер» (Этот ветер, как кучер в мороз, Рвется вперед…), и «метель» сливается с «раскованным голосом», а затем Вьюга лошадью пляшет буланой («905 год»). Лошадь по обратимости тропов обретает не только «голос», но и «слух» в «ВБ»: Как лошади прядут ушами. То шевелились тихой тьмы Засыпанные снегом уши… Растворяясь же в «живой воде», кони, подобно веткам и дождю, становятся «вещими»: Как носят капли вести о езде, И всю-mo ночь всё цокают да едут, Стуча подковой об одном гвозде То тут, то там, то в тот подъезд, то в этот («Спк»), Поэтому и в конце «Темы с вариациями», продолжающей «Петербург» «ПБ», скакун, уподобляясь живым коням и «звону походной наковальни» ранней поэмы «Цыганы» Пушкина, по переносу наименования превращается в кузнечика, обретающего природные «крылья»: И вслушивался в звон уздечек, В акцент звонков и языка Мечтательный, как ночь, кузнечик. И этот «скакун» также оказывается «в единоборстве» со стреноженным и сонным ветром.

Таким образом, на своем коне Пастернак «едет» по пути, который ведет назад, к природе, что позволяет ему в итоге найти своего «всадника-победителя» на небе поэзии — св. Георгия на «Ожившей фреске». Этот всадник «Божьего мира» освободит поэта от «земных оков» в «СЮЖ» и откроет его путь к воскресению. Путь к Георгию Победоносцу намечает книга «Второе рождение», созревшая после поэм (хотя первые подступы к этому образу Пастернак опробовал еще в «Драматических отрывках», одновременно с книгой «лета 1917 года»). Перун «СМЖ» во «ВР» видится Пастернаку из-за тучи в облике Ильи Пророка, освобождающего воды и посылающего плодородный дождь на землю. В контексте книги воды, освобождаясь от снега, превращаются опять в «волны», которые «растут на ветру». Сам образ Ильи-всадника в стихотворении «Все снег да снег, — терпи и точка…» связан с тучей, ползущей и дымящейся над Москвой и стихотворении «Волны», которая последний раз появится в романе в сцене смерти Живаго, так ретроспективно символически «смерть Живаго» соотносится со «вторым рождением» Пастернака. Илья Пророк (Шапка седая! Гроза молодая!), согласно этой идее, как бы побеждает эту «тучу-змею» и принимает ее как упряжь, Тех ради будущих безумств. По мифологической смежности [Иванов, Топоров 1974] природный бог в мире поэта затем преображается в Георгия-змееборца с «ликом» святого. Он как раз запечатлен на гербе Москвы, куда и переносится сфера обитания пастернаковских героев. Как мы помним, и на гербе, и на иконе этот всадник всегда изображается с «крыльями».

Во «ВР» поэтому возобновляется идея «поэтического бега», а «живая вода» паронимической аттракцией снимает противопоставление лошади и площади в стихотворении «Весеннею порою льда…». Лошадь сливается с мелодией половодья и по потенциальной паронимии становится «лодкой на броде», Когда какой-то брод в груди. Ср. ранее в «Спк»: Что-то в нем росло, Как у детей средь суесловья взрослых, Как будто что-то плавно и без слов Навстречу дому близилось на веслах.

Так соединяются конь и лодка, изначально синкретизированные на древних «вышивках», как и птицы и лодки (ср. «Импровизацию»), и в их центре помещается женщина-душа. Согласно древним представлениям [Рыбаков 1974, 9], «солнечные колесницы и ладьи отражают двойственность человеческих представлений о солнце: дневное светило кони ведут в колеснице <…> а ночью оно плавает в ладье». Этим обоим представлениям соответствуют и лодка, и «конный небосвод» Пастернака, который поэт хочет «обнять» еще в стихотворении «Сложа весла».

О связи птицы с душой и души с лодкой мы писали в разделе 1.1.6, разбирая стихотворения «Импровизация» и «Сложа весла», связанные у поэта ситуативными и операциональными МТР, как и о «пучке» дерево — ветка — лист — птица, в вершине которого оказывается Девочка. Сама «птица» со времен Пушкина связана в поэзии с «зерном» и «водой» («Птичка»), которыми «брызжут» у Пастернака чиж и клест, а ее пение в ветвях — с самим понятием «времени»: У них часы с дремучим боем, Им ветви четверти поют («Дрозды»). Время у Пастернака отмечают в книге «На ранних поездах» не только птицы, но и «конный небосвод», который С пяти несет охрану Окраин, рощ и вод («Безвременно умершему»), очерчивая круг «Охранной грамоты» поэта.

Птица-маркер у Пастернака — щегол, хотя в его поэзии он встречается только раз в «Определении души», самые любимые птицы соловьи (18), уподобленные «запаху трав» (Он как запах от трав исходил), голуби (10), которые, как облака, садятся на рукоделье, и воробьи (10), которые определяют «по ветру», «не время ль петь»; самые «свои» — галки (7) и сороки (7), морские— чайки (4). Чаще всего в поэтических и прозаических текстах встречаются куры и петухи (32), возвещающие о начале нового периода в жизни и творчестве: Перебирая годы поименно, Поочередно окликая тьму, Они пророчить станут перемену Дождю, земле, любви — всему, всему («Петухи», 1923).

После птиц наиболее частотными в живом «воздушном» мире оказываются «крылатые насекомые» (всего — 75). Среди них выделяется «Бабочка-буря» (1923), в которой «скрыты те основные женские символы, которые составляют центр всего творчества Пастернака» [Иванов 1989а, 158] «Бабочка» — символ раскрытия «крыльев» поэта, выпархивающего из своего детства, как из «куколки», с сохраненной «за разгромом и ремонтом» времени «душой». Сохраниться птице-бабочке-душе удается только в дупле (поэтому в романе «ДЖ» Лара и стреляет в «дуплянский дуб»), которое отыскивает вихрь (См. также 1.1.2; 4.1).

По «неслучайной случайности» в мире живого следующими по частотности (как и происхождению «назад» к сотворению мира) после птиц, коней и крылатых насекомых в поэзии Пастернака оказываются «ползучие» гады — в их числе змеи и драконы, в отличие от поэтических коней не вырастившие, а, наоборот, сбросившие с себя крылья. С ними и вступают в бой лирические герои поэта.

«Птицы» и «крылатые насекомые» с детства соединяли мир Сада и Города, преображая Москву, которая в русской литературной традиции всегда противопоставлена Петербургу своей «природной метафоричностью» [Топоров 1984]. В «Рлк» читаем: Между долями города роями мотыльков бесшумно порхали, вились мосты. В воздухе качались стопудовыми кругами гнезда великопостного звону. Город разорял эти стонущие гнезда [4, 730]. Сквозь московские «окна» наблюдают жизнь герои «Повести» и «ДЖ», и через голоса природы вносит в город и прозу звуки мира Пастернак. Так, в «Повести» читаем: Сережа раскачал и тугим пинком распахнул неподатливое окно. Комнату колыхнуло емкостью, точно в нее ударили, как в колокол <…> Крик стрижей кинулся путаницей к потолку [4, 128]. Согласно концептуальным МТР восстанавливаем: ‘воздух, влетев в комнату через окно, раскачал ее, как колокол’; по звуковой памяти образуется ряд: окно/комнату/колыхнуло/колокол/потолку. Эти прозаические строки 1929 г. созвучны ранним и поздним стихам поэта, для которого звук колоколов, эхо церковного хора и голоса певчих были единственным «глазком-окном» в годы «страшного промежутка». И не только комната, но и вся земля изначально уподоблена Пастернаком собору, где звучит многодольная голь колоколен (1914). А в стихотворении «Когда разгуляется», давшем название всей последней книге, вся природа, мир, тайник вселенной наполняются божественными звуками церковной службы: Как будто внутренность собора Простор земли, и чрез окно Далекий отголосок хора Мне слышать иногда дано. Этот «хор» уже звучал в стихотворении 1913 г. с одноименным заглавием: Рассветно строясь, голоса Уходят в потолок. Этот «хор» поэт вновь услышит, когда будет написан «Рассвет» «СЮЖ». Ведь, даже будучи замкнутым лишь в пространство своей комнаты, поэту было дано через «церковные решетки» Раскачивать колокола И вторить с воли певчим («На Страстной»).