2

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

2

В мартеновском цехе Баюшкину давно уже стало привычным стоять под широкой закопченной крышей, слышать в пространстве железные звуки двигающихся составов, крики и команды работающих людей, ощущать жар и сквозняки, видеть свет тягучего пламени и тихие скромные утренние солнечные лучи. А особо ощущать почти невидимую, жаркую, гудящую броню печи, в которой плавится стальное солнце, печи, которая незримо начинается от фундамента до неба.

Все очень резко очерчено и громадно.

Федор Баюшкин спокойно вел плавку, и только иногда у него на душе появлялись горьким осадком вопросы матери: «Сын, когда же ты приведешь невесту в дом? И тебе, и мне одним скучно». И милиционера: «Граждане! Что случилось?».

Ну, с материнской печалью дело ясное. Действительно, ей скучно одной… Вот соберет она свой «штаб пенсионерок», и начнутся бабьи пересуды. О, сколько раз он слышал их разноголосый шум, нестройное пение — протяжные на высокой ноте разудалые голоса: «Ой, да ты калинушка»…

Кто-то по смене спросил, не пора ли взять пробу. Он ответил, взглянув в завалочное окно, что еще рано, мол, еще минут двадцать надо выдержать, и снова всплыл перед глазами материнский «штаб» пенсионерок.

Он услышал там о себе однажды, находясь в другой комнате: «Какой-то он у тебя, соседка, странный. Все время молчит, ну чисто святой. Мухи не обидит». Мамаша степенно, с достоинством отвечала:

— Странный потому, что холостой. Вот подождите — уж такую ему королеву припечатаю, такую, что от счастья и восторга он будет бежать ей навстречу впереди своего визга.

Ну, и пусть они так говорят о нем, если им так нравится. Он же думает о другом…

Много развелось в степных равнинах огородов и садов. Знать, каждому жителю промышленного города это выгодно: иногда бывает плохо со снабжением. Полугнилой, пахнущий подвалом картофель не покупают — довольствуются своим, который прямо с огорода начинают хорошо хранить. В столовой комбината кормят вкусно, но не хватает поваров. Да что там повара? О загазованности атмосферы каждый день судачат. Вставал вопрос о постройке города-спутника на восьми озерах в здоровой зеленой зоне — так и повис в воздухе. Нерентабельно! Правда, открыли два-три дома отдыха за городской чертой для рабочих комбината. Может быть, и даже наверное, поставят коммунистический город отдыха на восьми озерах, и тогда не будет скучно.

Много времени съедает телевизор. Аж поговорить некогда в гостях! Баюшкин его не любил еще и по другой причине: много у матери набивалось подруг каждый вечер, и как закрутят «миленький голубой экран» на всю катушку-программу, так и смотрят все: от начала до конца, даже «Шахматную школу» и «Спокойной ночи, малыши». Умиляются, ахают, колготят.

Он уходил. Спасали друзья и знакомые, не подверженные этой «голубой» болезни.

А еще спасала Флюра…

Флюра.

Надо же! Все началось на почтенной свадьбе сменщика Салима Хабибуллина, с которой Федору пришлось сопровождать его сестренку в общежитие педагогического института из одного конца города в другой. Свадьба была многолюдной и стала шумной, когда закончились речи, регламенты и соблюдения правил и обычаев.

Федор оказался за столом рядом с Флюрой, держался скромно, во всем повиновался ей, что-то ел. Помнит, все время его подмывало хватануть за здоровье и счастье своего товарища по цеху стакан водки.

Флюра отодвинула этот стакан и своей белой маленькой рукой наполнила ему фужер шампанским. Раскрасневшийся Хабибуллин, в парадном костюме с орденом Трудового Красного Знамени и значком «Гвардия», подходил к ним, обнимал Федора и похлопывал по плечу:

— Баюшкин! Вручаю тебе мою сестренку. Ты отвечаешь за нее головой, чтоб не опьянела. Казыма якши? Хорошая девушка?

Флюра краснела. Федор отвечал застенчиво:

— Биг якши! Очень хорошая.

Свадьба была такой же, как и у русских. Он запомнил важно сидящих во главе стола седобородых стариков в черных шапочках и их серьезные лица. Еще он помнит отчетливо, как Флюра поглядывала на него сбоку, и когда встречался с нею взглядом, замечал в ее миндалевидных глазах сияние, в них метался озорной смешливый лучик, а он у себя в мыслях отмечал параллельно тот первый в мартеновском процессе луч, который открывает печь, и сталевары знают, когда готова плавка и можно взять пробу.

Он помнил, как переполненный трамвай, лязгая по стыкам, мчался, покачиваясь, от остановки до остановки. Было тесно, и когда трамвай резко брал с места, люди наваливались друг на друга.

Баюшкин, двигая плечами, прорывался вперед, чтобы дать Флюре дорогу, но она отстала, их отделили друг от друга, и вот теперь он только видел ее лицо. Она была далеко, где-то на задней площадке, и откуда-то из столпотворения лиц на него весело смотрели ее нежные черные глаза. Вчера она сдала первую переэкзаменовку, сегодня — свадьба брата. Баюшкин ее провожает далеко, в институтское общежитие к подруге, с которой она вместе готовится к осенним экзаменам, — вот почему у нее хорошее настроение.

И хотя в трамвае было тесновато (рабочий люд возвращался со смен), у Баюшкина на душе было уютно. Правда, его оттиснули к ребру сиденья и прижали боком к нему, а до поручня было не дотянуться, но он держался и ловил взгляды Флюры.

Ехали долго.

И вдруг глаза ее странно округлились, и лицо скривилось, как от боли. Во взгляде были и страх, и мольба о помощи. Краем глаза Федор заметил, что какой-то парень навалился на Флюру, притиснул ее к ребристой стенке. Она вскрикнула несколько раз.

Баюшкин терпеть не мог нахальства ни в словах, ни в поступках. Бывало, утихомиривал буянов, разнимал драки, осаживал хамов. Он вспомнил, как Флюра сказала ему на сегодняшней свадьбе: «Какой вы, Федор Иванович, невоспитанный!», — когда он отчитал визгливую соседку за то, что она орет громче всех. Но сейчас ему было все равно, что она скажет. Парень, наверное, ухарь, наверное, он наступил ей на ногу, давил, делал ей больно и ржал, довольный.

И еще Федору представилось, что тот шарит по всему ее телу. Почувствовав холод в груди, извинившись, намертво сжал зубы, развернул плечом пассажиров, протиснулся к Флюре и к тому нахалу. Золотозубый парень с ухмылкой на лоснящемся лице, в распахнутом пальто, с разбросанным цветастым шарфом на гордой плотной шее и лихой кепочке на голове, прищурил на Баюшкина белесые глаза и выжидательно процедил:

— Ну?

…Федора отвлек от воспоминаний первый подручный, мол, пора снять пробу.

Ну, что ж! Пора так пора! Баюшкин вгляделся в ярко-белый свод печи, взял длинный прут-ложку и всадил в оранжевое ворочающееся месиво расплавленной стали. Осколок солнца осветил лица сталеваров. Вопрос о пробе теперь решит экспресс-лаборатория.

Он помнит, что тогда, в трамвае, приказал себе не заноситься, быть сдержаннее, вести себя спокойно и вежливо, но взглянув на молчащую Флюру с усталым и грустным лицом, на ставшую уже издевательской ухмылку золотозубого, махнул на свою вежливость рукой.

Баюшкин тихо сказал парню в лицо:

— Извиняться будешь?

Тот поманил его, мол, наклонись, сказать хочу.

Федор наклонил голову и, услышав, как золотозубый грязно выругался, почувствовал, что руки похолодели от гнева и как бы сами накрепко схватили хама за воротник, приблизили поближе. Баюшкин легонько ткнул кулаком ему в живот и рубанул ребром ладони по шее наискось. Тот, задохнувшись, замычал, заперхался и, свесив голову, согнулся напополам. Федор припечатал сползавшую кепочку ему на лоб и взглянул на Флюру. Лицо у нее было строгим, сухим, а глаза напуганными. А вокруг уже галдели. Послышался чей-то жалеющий, укоряющий голос:

— Так и убить человека можно.

— А если бы пырнул тот ножом?

— Так их учить надо, молодчиков!

— Учить-то учить, учить — это верно, но зачем же драку заводить в общественном месте?

— Правильно товарищ поступил. Вложил этому как следует за девушку. Я рядом стоял и видел, как тот над ней изгалялся.

— Да таких надо по шее, по шее!

Флюра покраснела и спрятала глаза.

Трамвай остановился. На этой остановке Флюре выходить. Федор тронул ее за руку и ободряюще кивнул. Золотозубый пришел в себя, злобно смотрел на всех и шепотом матерился. Он толкнул плечом в плечо Баюшкина и задел рукой по лицу Флюры:

— А ну, пустите!

Баюшкин спокойно взял его за шиворот и с силой вышвырнул из вагона, потом вышел сам и осторожно поставил Флюру на бетонные плиты остановки. Вот тогда он и услышал второй раз ее несправедливые, как ему казалось, слова: «Какой ты, Федя, невоспитанный», — но не обиделся, не удивился, а обрадовался. Обрадовался тому, что она тепло назвала его Федей. Золотозубый стоял поодаль, орал, грозился и размахивал кулаками. Откуда-то появился милиционер, белобрысый, улыбающийся паренек, в ладно пригнанной форме.

— Граждане! Что за шум? Что случилось?

Кто-то из выходящих пассажиров подал голос:

— Да вот, проучили тут одного хулигана…

— А где он?

— Сбежал. Уже очухался.

— Ну, тогда лады.

…В печи ровно гудело пламя. В голове Баюшкина это отдавалось голосами пассажиров, визгливой руганью того хулигана, и сквозь этот шум, гул и грохот прорывались нежным писком, постукивали ласковыми молоточками в висках слова Флюры: «Какой ты, Федя, невоспитанный». Или ему хотелось, чтобы это так было.

Баюшкин усмехнулся, вытер брезентовой рукавицей пот со лба, как наждаком провел, и требовательно кивнул подручному:

— Чего медлите? Готовьте плавку к выпуску!

Ему так хотелось увериться, что он в общем-то правильно ведет себя каждый день, живет и понимает все, но иногда чувствует себя вроде камня в большой реке, вокруг которого шелестит вода и уносится мимо, только шлепает его по бокам, словно и он должен плыть вместе с водами.

Ему остро захотелось во что бы то ни стало увидеть Флюру сегодня же, спросить о том, как она себя чувствует, сдала ли экзамены и вообще не сходить ли им в кино, вот на «Тайны мадридского двора», например.

Поздним вечером он пришел в общежитие.

Через дежурную вызвал Флюру, и они пошли куда глаза глядят, лицом к луне.

Земля была сияющей от лунного света, дома и деревья словно выкрашены в серебряный цвет. Мягкий голубой воздух дрожал и слоился, он заполнил город, и огни в окнах расплывались, звуки машин, голоса прохожих гасли, становились глуше, и все в этот лунный вечер располагало к беседе, пению, мечтаниям.

Сейчас Баюшкин с Флюрой задумчиво сидели на скамье у фонтана, слушали шум льющейся воды. Федор накрыл плечи Флюры пиджаком. Он, раскурив сигарету, пускал дым колечками, они качались и смешивались с лунным светом — таяли в нем. Где-то в душе еще держалась неловкость за случай в трамвае, ее укор и разноречивые суждения пассажиров, и только думка о том, что Флюра забыла об этом, уравновешивала настроение.

Флюра молчала. Они набродились по длинному зеленому проспекту Металлургов из конца в конец, и сейчас ей, наверное, не до разговоров.

— Мне больше всего нравится солнечный свет, — подала она голос, и Баюшкин встрепенулся.

— Да. Лунный как неживой, и все время клонит в сон.

Флюра тихо в кулачок засмеялась.

— Это не луна виновата. Просто устал ты с ночи.

— Да, у нас в цехе и ночью солнца много — в каждом мартене.

— А еще я люблю свет костра в степи и чтоб огонь горел до утра, не гас.

— И все-таки лунная дорожка на реке очень красива. Как в одном стихотворении: «От Махачкалы до Баку — луны плавают на боку».

— Я эти стихи тоже читала…

Ничем не примечательный вроде разговор, а на душе стало теплее, и тревога пропала.

— Сколько переэкзаменовок у тебя осталось?

Флюра осторожно прищурила глаза.

— Осталось всего ничего. Мучает меня английский. Я и в школе тройки по нему получала.

— А мы с товарищем вместе занимались, штурмовали немецкий — и тоже сплошные тройки.

— Ну, это дело поправимое. А сейчас немецкий тебе, сталевару, пригодился бы?

— Да. Есть интересные статьи, но перевести трудно.

— Займись снова. Ты уже, Баюшкин, не школьник. Не мальчишка. Хочешь, я тебе помогу?!

— Да. Только ведь у тебя «осталось всего ничего»…

— Не бойся. Моя подруга поможет. Уговор: на подругу не заглядывайся. Она у нас красавица. Не то что я.

Флюра сняла с плеч пиджак и подала Федору. Когда они встали со скамейки и пошли по лунному свету рядом друг с другом, он почувствовал неловкость от того, что она ему чуть выше пояса, ну совсем как младшая сестренка.

Она командовала:

— Не курить по дороге. Меня провожать не надо. Только до поворота.

И в ее голосе было столько энергии и силы, что Баюшкин потом все время об этом вспоминал и сравнивал ее с жар-птицей. Вспоминал он и ее дымные от луны глаза, искру в них, крепкую, чуть задержавшуюся руку в своей, похожей на лопату, уверенные громкие стуки-перестуки каблучков, стремительную фигуру, которую заволок и скрыл лунный свет, себя, одинокого и неприкаянного, предполагаемую встречу с ее подругой-немкой, и о том, что сегодня Флюра не напомнила ему о его невоспитанности, и то, что лунный свет все-таки ничем не хуже солнечного.

…С Флюрой Баюшкин встречался часто, и каждый день приходил к убеждению, что лицо ее становится все строже и нахмуреннее — пухлые щечки опали, только черные глаза все так же были с искрой. Он догадывался, что причиной этому переэкзаменовки, и однажды решил, что пора ей чуть отдохнуть, сделать маленький перерыв, отвлечься, и купил два билета в театр.

Они стояли в обширном прохладном вестибюле общежития лицом к ярко-красочному панно, на котором по звездному небу плыли робкие спутники, огненные ракеты и важные космические корабли, в центре застыл огромный голубой земной шар с облаками над материками и океанами, а по бокам Земли веером портреты космонавтов с Генеральным конструктором во главе. Баюшкин тоже считал себя чуть-чуть причастным к их делу, поскольку варил сталь ответственных марок. Баюшкин радостно и не смущаясь развернул театральные билеты и галантно шаркнул длинной ногой по паркету — приглашаю!

Флюра засмеялась, откинула толстые черные косы за худенькие плечи, глаза ее полуприкрылись, и она, подбирая слова, потирая ладошкой вспыхнувшие щеки, нехотя произнесла, как вздохнула:

— Нет, Федор Иванович. Я не смогу.

Он видел, что румянец стал гуще, она опустила голову, и он дослушал ее виноватые слова:

— Осталось всего три дня. Переэкзаменовка слишком тяжела и ответственная. Ты же, Федя, не хочешь, чтобы я снова провалилась или совсем была отчислена из института?!

Он недоуменно развел руками.

— Я понимаю. Но ведь и перерыв, отдых должен быть какой-никакой. Ты сама сколько раз мне внушала…

Флюра опять засмеялась, дотронулась рукой до его груди.

— Не упрашивай! Нет, нет, нет и еще раз нет! Конечно, можно и в театр сходить, да и самой мне хочется посмотреть новую пьесу, как ее… Название забыла… А о чем она?! На современную тему?

Баюшкин не знал, о чем она. Он вздохнул и помолчал. Она взяла его руку своими прохладными руками и погладила ее.

— Ой, да какой ты! Не сердись. Ну, товарищ Баюшкин, ну, Федор Иванович, миленький, Федя, прошу тебя. Вот закончу это экзаменационное наказание — тогда и в кино, и в театр, и в гости, и город весь обойдем, тогда хоть на край света! Я сама тебя найду.

…Он одиноко сидел в первом ряду с незнакомыми соседями, слышал и рядом, и за спиной приглушенные голоса и дыхание притихающих, ожидающих и негромко шепчущихся зрителей.

Театр он уважал. Любил игру известных и заслуженных мастеров сцены Зюмова, Далина, Самарди. Все они были и комическими, и характерными, и трагическими актерами. Он помнит за последнее время полупустые залы, помнит, как начались «организованные походы в театр» целыми школами, предприятиями, цехами, институтами и училищами.

Сегодня он не был «организованным», а просто взял билет и пришел в театр сам, подчиняясь собственному зову.

Открылся тяжелый бархатный занавес — и начали метаться по сцене кричащие люди. Они доказывали друг другу какой-то непонятный производственный вопрос до окончания первого акта, но так и не доказали.

Он терпеливо ждал окончания акта, когда занавес закроет этот непонятный и искаженный мир, а он сможет одеться и просто уйти, как пришел.

Что он и сделал. А пьесу начисто забыл на следующий же день.

…Дни шли за днями, сменялись погоды, зачастили далеко не кратковременные дожди, и город, словно громадный корабль, как бы плыл по опустевшей степи куда-то к Уральским горам, к их железно-скальному причалу.

Воздух был плотным, набухшим влагой, белесым и холодным, и только на металлургическом комбинате в мартеновских печах бесновался солнечный свет от расплавленной гудящей стали.

Баюшкин не любил нудные осенние дожди и всегда спешил в цех на смену к огненным окнам печей — там пламя веселило глаз и на душе теплело. И в этот день было так же: из холодного дождя — к огню и свету. Только вот на душе не теплело. В ней крепко засел обидный осадок от театральной неудачи, а еще, может быть, пугало и волновало более важное — сердце заполнилось рабочей тревогой. Его бригаде предстояла выплавка 150-й особой высоколегированной марки стали.

Ответственность лежала на всех поровну, и еще перед началом на сменно-встречном начальник цеха зло проинструктировал и долго расспрашивал всю бригаду, словно принимал экзамен или готовил в атаку. На сегодня нужно было исключить себя из племени «скоростников», потому как скоростные тяжеловесные плавки всегда проходят с риском. В сталеварении давно уже открестились от несерьезных методов и прорывов, а ставят во главу угла точный расчет, дисциплину и ответственность.

В сегодняшней смене все было как и прежде, без суеты и нервозности, разве только приказы произносились громче и отчетливее. Баюшкин сам сходил к миксеровому проверить, готов ли для заливки чугун, а также на шихтовый двор отобрать лучшую шихту и договориться о своевременной ее подаче.

В его сталеварской душе все-таки разгорелся тот порыв, когда соседствуют друг с другом желание и уверенность. Ему, Федору Баюшкину, воистину придется пойти на Вы, совершить не подвиг, а самый обыкновенный мартеновский процесс. И первый подручный Жолудев был молчалив и не суетился, как обычно, не мельтешил, не похохатывал, а только застывал в задумчивости, серьезнел, надувал щеки.

Баюшкин, хотя и был собран, сознавал, что душевно ему невмоготу. Но он прибыл на смену, на тревожно жаркую работу, которая врачует каждого, потерявшего покой. Завалочная машина уже стучала хоботом с мульдами в окна, за которыми бесновалось пламя и искало выхода, словно спрессованная огненная осень, ожидающая ветра для листопадной круговерти. Большегрузная мартеновская печь подрагивала, мерно погудывала и обдавала зноем.

Он всегда, когда ему было жарко, вспоминал белый студеный снежный ветер и летящую упряжку оленей по древним отполированным снегам Севера, на котором он служил в рядах Советской Армии. В тундре тоже было жарко, когда встречный ветер ударяет по щекам наотмашь и они становятся по цвету раскаленным железом. Горят, в общем. А в груди — прохлада, как холодной воды напился из ручья. Два молодых года он прослужил под северным сиянием аж на самом берегу Ледовитого океана.

А после армии снова вернулся на свой завод, кончил комбинатовские курсы, встал к мартеновской печи и выдал первую самостоятельную плавку. Это было праздником, взрослением и ростом. Тогда и положил себе на душу и сердце главное: он должен не просто жить — проживать день за днем, а быть бойцом, всегда находиться в наступлении. И накрепко запомнить, что тоннам выплавленного тобой металла предстоит дальняя дорога не только к отечественным заказчикам, но и в разные дружественные и иные торгующие с твоей державой страны.

За сталеваров своей бригады, за печь, за ход плавки Баюшкин был спокоен. И в соседе был уверен — там стоял на вахте бывший подручный, его первый ученик с веселой фамилией Бубенчиков.

Жолудев бесшумно подходил и, постояв, отходил, выдыхая неопределенное «М-да-а…», и снова оказывался рядом — не находил себе покоя, посматривал то на печь, то на Баюшкина. Посматривал искоса, переминаясь с ноги на ногу, словно торопился что-то важное сообщить.

Плавка уже перешла в среднюю точку. Тут гляди в оба, тут нужно чаще сверяться по приборам, быть начеку.

— Ты что-то хотел мне сказать? — спросил Баюшкин и вгляделся в тихие затаенные глаза Жолудева. Тот кивнул на печь, мол, в норме, заморгал и, отдувая толстые щеки, кряхтя, заговорщицки и доверительно проговорил:

— Да, знаешь… Вчера вечером состоялась у меня душевная беседа с сестрой. О жизни, о людях. Ну, Полина-то больше про любовные истории разговаривала. Есть, говорит, один человек, я, говорит, за него и в огонь и в воду бы пошла и глазом бы не моргнула.

— Да, есть такие люди…

— Я, говорит, и так ему, и этак уже намекала, а он и в ус не дует. А ведь знает, что я о нем все время только думаю и сохну.

Жолудев снова искоса взглянул на Баюшкина:

— До пробы уже недалеко, — и вдруг рассмеялся, хлопнул Баюшкина по плечу и крикнул в ухо: — Ох, и любит же тебя она, сестра моя, Полька! На день рождения приглашает.

…Есть люди, которым на всю жизнь радость, если они кого-нибудь сосватают и поженят. Баюшкин сватовьев много повидал на своем молодом веку. Все эти веселые, щедрые на райские посулы люди казались ему как бы шагнувшими в жизнь откуда-то со стороны, в них было много нарочитого, заданного и фальшивого, как у пророков и утешителей. Такой фальши в чистосердечных намеках и признаниях Жолудева он не уловил.

— Ты меня очень обрадовал, друг. Да вот ведь в чем дело. Я об этом давно уже знаю. Твоя сестра, как в поле хороший луг, а цветка нету. Уяснил?

— Я что?! Я только передал. Начальству виднее.

— Ладно. Ты вот давай-ка составь рапорт вовремя. А Поле скажи: на день рождения обязательно приду.

С Полиной он виделся часто, но не дома, а на работе в мартеновском цехе. Чтобы лишний раз повидать Баюшкина, она сама приносила из экспресс-лаборатории лист с анализом пробы, молча подавала ему, опускала глаза и чего-то ждала, слова ласкового какого, а он только похлопывал ее по плечу и, открывая белые зубы, улыбался, мол, ты молодец, Поля.

Она краснела и уходила.

Сегодня она пришла в своем синем халате, коротком и тесном. «Добреет все, — отметил Баюшкин. — Вот бы нашелся парень ей впору!» — и почему-то подумал о себе.

Анализ стали показывал хорошие результаты.

Плавка была выдана строго по графику, с отличной маркой.

Ему подумалось: «А бывает ли марка человеческой души и если есть, как достичь, чтобы и она была высоколегированной, такой же крепости, бойцовской, в общем».

Полина, румяная, порывистая, толклась на площадке среди шума, радостного и гордого говора сталеваров, обнимала брата, и уходя, вдруг неожиданно влепила при всех свой накрашенный поцелуй в щеку Баюшкина.

Все по-доброму рассмеялись.

А он вспомнил о Флюре и заторопился домой.