Речь неизвестного
Сразу скажу главное: на мой взгляд, Евгений Сабуров (1946 – 2009) – один из самых интересных и важных авторов своего поколения. В первую очередь как поэт, но его литературные занятия поэзией не ограничивались, он автор замечательной (и только отчасти опубликованной) прозы, эссеист и драматург. Его известность даже в литературных кругах не сопоставима с его значением, а причины этого достаточно банальны: Сабуров никогда не принадлежал к тому литературному кругу, который виден и как-то считывается общественным сознанием. В 60-80-е годы он существовал в сообществе андеграунда с редкими зарубежными публикациями. А ровно в тот момент, когда это сообщество (точнее, этот мир) стало выходить на поверхность, Сабуров покинул и его, занялся совершенно другими делами: экономикой, образованием, общественной и политической деятельностью. Время искало новых людей, и Сабурова нашло очень быстро, почти мгновенно. Путь от ведущего научного сотрудника до министра экономики и вице-премьера в правительстве Ельцына-Силаева (1991) занял всего год, и такая скорость меньше всего соответствует термину «карьерный рост». Не хочу здесь перечислять все занятия и должности Сабурова (их очень много), интересующиеся могут справиться в Интернете.
Стихи Сабуров всегда считал своим главным делом, так зачем он туда пошел? Да вот, видите ли: хотел изменить мир. Может, и не получится, но почему бы не попытаться?
У Сабурова было свое понимание профессионализма: он считал, что сознательный автор должен заниматься самыми разными делами, потому что все они, в конце концов, становятся стихами. Женя вообще был ни на кого не похож и казался человеком другого племени. Стихи он писал до последних дней, нисколько не снижая производительности. Осенью 2007 года прочитал нам написанную за лето книгу поэм «В поисках Африки». Чтение продолжалось дол го, там больше двух тысяч строк – своего рода рекорд.
Сабуров всегда писал много и бурно: в едином потоке рождались большой корпус или цикл, или поэма (в завершение – книга поэм). С низкого старта сразу набирал скорость, которая быстро становилась предельной, в очередной раз вынося его за пределы прежних возможностей. Промежуточное записывание отдельных строчек, даже кусков отвергалось как крохоборство, недостойное настоящего автора. В очередную книжечку вписывалось уже готовое стихотворение с редкими исправлениями и помарками. 0, эти книжечки! Женя читал по ним в гостях, там и сейчас различимы следы нашихугощений.
Мне кажется, это что-то говорит о масштабе автора. Особенность его дара очевиднее в больших стихотворениях или в таких поэмах, как «Хаос звуков». В них нет никакой составленности: ясно, что они писались не постепенно, а рождались сразу, как единое стиховое тело. То есть в ограниченный, короткий промежуток времени создается массив в сотню строчек. Способность разгонять мысль с такой скоростью почти невероятна. Скорость света?
И здесь происходит какой-то почти физический эффект: скорость как бы сметает прочие обстоятельства. В частности, заменяет собой протагониста – становится на его место.
Он и в собственном литературном развитии двигался очень быстро, и уже в восьмидесятые годы мы видим совсем другого автора, чья природная органика обогащена, осложнена сквозным эпическим сюжетом и драматическими конфликтами, как бы прорастающими сквозь порывистую естественность. Сабуров шестидесятых-семидесятых, восьмидесятых-девяностых и двухтысячных – это по существу разные авторы. У критика здесь очередная проблема: в результате нужно описывать не одного автора, а по крайней мере трех.
Этот множественный автор, оставаясь поэтом, в каждый большой период тяготел к одному из трех основных родов литературы: лирике, эпосу, драме. Говоря очень схематично, в восьмидесятые годы вещи Сабурова, не меняя своей стиховой природы, стали смотреть в сторону прозы; в двухтысячные – в сторону драматургии.
Текст, имеющий вид и форму лирического стихотворения, не обязательно является лирическим стихотворением. Или скажем аккуратнее: не обязательно является только лирическим стихотворением. Я понимаю, что сейчас почти невозможно корректное различение лирики и эпики, но иногда кажется, что Сабуров использует привычные лирические формы, не будучи по темпераменту только лириком. Началось это очень рано, еще в семидесятые годы, но тогда ощущалось как вторжение в лирическую ткань «чужой речи». Может быть, именно поэтому он сразу понял и признал Д.А.Пригова: увидел в нем знак другой возможности, продуктивной для собственного изменения и развития (но развил, конечно, все по-своему). Признал, похоже, первым из пишущих (это 1975 год), когда остальные или пожимали плечами, или вообще не смотрели в сторону Д.А. Есть новации, которые прочитываются не сразу, с существенным опозданием. Кое-что видно только сейчас.
Поздние шестидесятые годы заново осваивали романтизм: у лирического героя случались и недостатки, но какие-то всегда интересные. Этот герой был всегда немного опьянен собой.
Поэт романтического типа смотрится в зеркало. Но вот зеркало унесли, а в живом водном зеркале при разной погоде отражается разное: вода, как известно, разноречива.
Пожалуй, именно это – случай Сабурова. Он вообще принципиальный, осознанный антиромантик. Если зеркало даже окажется рядом, то заглянет в него мельком, пока лицо не успело принять пристойное выражение. Он не врет самому себе, а его стихи не врут нам – ни о себе, ни о нас. Они не жеманничают. Поэзия для него не Летний сад, а свой огород; он, случается, выходит туда в халате.
К себе и собственной жизни он относится не как к данности (с которой ничего не поделаешь), а как к материалу для работы – «недоброй тяжести». Сабуров говорит из какого-то затянувшегося «неужели?» Затянувшегося – но не привычного, не теряющего остроты и неожиданности. Если это недоумение, то оно пшено созерцательности и подобающего уныния. Оно ищет выход.
И трезвость Сабурова, его способность писать о себе со стороны, как о персонаже, сейчас прочитывается как новация. В его вещах нет пафоса. Чувствуется возможность второго – самоироничного – прочтения. Не романтическое «я и мир», а «он и другие». Повествование идет от первого лица, но этот «я» – «он», поэтому часто описан в комическом роде или почти пародийно.
Привлекательность автора зависит от того, как и насколько он смог освоить – обжить словами – общий опыт, сходный у разных людей (в силу обстоятельств часто ущербный). Но масштаб автора определяется тем, насколько он смог выйти за пределы такого опыта.
У Сабурова есть и то, и другое. Но существует как будто порознь: в разных форматах и на разных скоростях.
В основе реальной новации всегда угадывается какая-то антропологическая новость. И в поэзии Сабурова скрытно присутствует нетривиальное представление о человеке – как о первом лице множественного числа. Его голос соединяет разные и противоречивые голоса, звучащие в одном сознании. Нова сама способность относиться к себе (лирическому герою) как к разному: существу, в котором сошлись много разных характеров. И некоторые даже у автора не вызывают никакой симпатии. Отсюда и двойное прочтение: автор-персонаж виден вблизи, но объемно и с уходом в новое измерение.
Это не назовешь монологом, речь обращена не к другому, и даже не к другому в самом себе. Это обращенная к себе речь другого – речь неизвестного, неизвестно кого.
Может быть, поворот к драматургии и понадобился Сабурову для то го, чтобы справиться с множеством этих разных «я»? Лирика просто не вмещала такого количества голосов.
Все это очень непросто и не всегда понятно. Часто непонятны и сами стихи Сабурова – при всей их лексической простоте. Вход в эту поэзию находится не там, где обычно, и на него трудно указать, потому что отсюда раньше не входили. Нельзя сказать, что автор нарочно отказывает читателю в помощи. Стратегия Сабурова далека от герметичности, но его стихи сплошь и рядом оказываются в тех местах, где действительно все неясно. Он их не ищет, но и не избегает.
Неясна и его собственная позиция: говорящий находится словно в нескольких точках одновременно – или между этими точками. Должен признаться, что многое и сам очень долго не понимал – как будто не видел. Видел в его стихах в первую очередь их фактуру: выделенную и подвижную – живую – шероховатость; ценил только вот этот вывернутый, достающий до тайных глубин язык – смесь высоких и низких стилей, клубящееся соединение всего на свете. Это и понятно, но не очень справедливо. Все равно, что в старой живописи за колоритом, светотенью, композицией и другими формальными вещами не видеть сюжета картины. (А мы, воспитанные на импрессионизме и постимпрессионизме, очень долго так и смотрели на любую живопись.)
Стихи Сабурова очень редко лишь колористический набросок «состояния», они имеют и другое – тематическое – измерение. Там почти всегда сказано что-то определенное, конкретное. Там есть какой-то сюжет. Но этот сюжет снует как ткацкий челнок: осуществляет свою челночную дипломатию. Только снует не в одной плоскости, а между разными пространствами опыта: соединяет их. И что-то самое существенное говорит нам именно это движение. Сабуров умеет превращать в стихи очень неожиданные вещи: даже досадливое наблюдение, даже экономический или геополитический прогноз. Трудно представить, что не смогло бы попасть в поле зрения его поэзии.
Но все, уже попавшее, меняется и приобретает новые свойства, как под воздействием очень активной среды.
В лирику семидесятых, где реальность присутствовала как фантомная боль, шло Новое время, и самым интригующим в вещах Сабурова становилось для меня стиховое существование совершенно реальных обстоятельств, людей, вещей. Действующие лица с портретным сходством входили в стихи на общих правах, тесня превращенные образы. Реальность оборачивалась лицом. Сначала «командировочный на койке отдыхал», потом вслед за тенями ялтинского детства в стихи «пришли взыскавшие карьеры офицеры». А там уже и «компания соизмеряла силы», открывая дорогу будущим прозаседавшимся «энтузиастам в коридорах власти». Стиховое слово обнаруживало способность захватывать области, прежде не доступные. В свежих, только что прочитанных стихах Сабурова это всегда казалось поразительной и освежающей, как при засухе, новостью – вестью о новой свободе.
Начиная писать о Сабурове, вскоре замечаешь, что слова «свобода» и «свободный» вылезают в каждом втором предложении, и надо прилагать специальные усилия, чтобы драгоценное определение не превратилось в слово-паразит. Но именно это свойство его вещей поражало в первую голову – как сорок лет назад, так и в последние годы. Стихи Сабурова и сегодня у кого-то вызывают внутреннее отторжение: «Так не пишут! В стихах такое (или так) не говорят!» При том, что часть этих вещей была написана тридцать, а то и сорок лет назад (собственно, в другую литературную эпоху), его художественная смелость и для текущей эпохи не стала привычной, нормативной.
Свобода, свободное дыхание. Сабуров только это и ценил в поэзии: открытое дыхание и совсем свежий, еще сырой звук. Новая языковая – и соответственно жизненная – реальность входит в его стихи в прямом, необработанном виде, вызывая не нарочитое, а естественно-необходимое нарушение принятыхлитературных норм.
Сейчас уже многие понимают и признают, что Сабуров крупнейший поэт, мастер. Но все ли чувствуют эту его способность падать коршуном и хватать, выхватывать самое сырое, живое слово?
Михаил Айзенберг[5]