Вяч. Иванов ПРЕДИСЛОВИЕ К ПОСМЕРТНОМУ ИЗДАНИЮ «ТРИДЦАТИ ТРЕХ УРОДОВ»

Вяч. Иванов

ПРЕДИСЛОВИЕ К ПОСМЕРТНОМУ ИЗДАНИЮ «ТРИДЦАТИ ТРЕХ УРОДОВ»

«Ты думал, что Эрос — вожделенное, а не вожделеющее; оттого и казался он тебе прекрасным. Любимое прекрасно, и в себе совершенно, и блаженным почитается. Но не таков образ любящего»

(Слова Диотимы к Сократу.)

Платон «Пир»

I

Что такое «Тридцать три урода»?

Тридцать три худых списка с совершенного подлинника, кривых зеркал, наведенных на безусловное, — многообразное безобразие взамен единственного образа. Тридцать три признания — и лжесвидетельства — о красоте.

Множественность относительного, отраженного, превратного. Дурная бесконечность искажающих преломлений. Призрачное дробление, размножение, разложение единого. Извращение, развращение целостного, целомудренного.

Растерзание мерцающего над омутом лика алчною смутой полой тьмы. Распадение полного, самодовлеющего, безвременного бытия на жадные и ненасытимые миги. Тридцать три затускнения белого луча во мгле тридцати трех вожделений.

Голод титанических сил по горнему — титаническое богоубийство. Низведение Афродиты Небесной в юдоль земную, в мир пленный, — ее превращение в Афродиту Всенародную.

Трагедия мира как творческого процесса. Трагедия художественного творчества. Трагикомедия познания…

Таков ряд высших, умозрительных реальностей, к прочувствованию или предчувствию которых возводит читателя повесть о знаменательной участи двух женщин, боготворящей и боготворимой, — о союзе и расколе души творящей и красоты творимой, — повесть реалистическая по форме внешней, символическая по внутренней форме, платоническая по духу.

II

«Тридцать три урода были правдивы. Они были правдою. Они были жизнью. Острыми осколками жизни, острыми цельными мигами. Такие — женщины. У них любовники. Тридцать три любовницы…»

И с ними столько же любовников. Шестьдесят шесть прелюбодействующих! Ариманова свадьба!.. И это — «жизнь»? Это — «правда»? А то «стыдливо покоящееся в красе торжественной своей» единство, то совершенство — не «жизнь»? Та девственность истинного целостного бытия — не «правда»?..

Два голоса спорят: голос мира сего и голос духа в нас, который хочет быть не от сего мира. И первый голос — о жизненной правде «тридцати трех любовниц» — слышится из уст той, что прежде являлась небожительницею-Афродитой, а теперь обернулась Афродитою Всенародной, оставаясь тем же обличием, знамением, воплощением — Красоты!.. Об этом двоении Красоты — загадки из загадок — не самые ли жуткие слова сказал Достоевский, видевший обе ее бездны?..

Или, дабы «исполнилась всякая правда», должно свету сходить во мрак, бытию сущему — сеяться в могилу тления, Красоте — являться «безобразною, не имущею вида»? Должно божественному не просто быть, быть в себе, но и свершаться — в жертве нисхождения?

Этот суровый приговор, этот крест самоотречения не под силу порой снести человеку. «Кто может продохнуть через себя трагедию, тот — спасенный — ее герой и усмиритель», — так говорит «вдохнувшая» в себя трагедию, «претворившая ее в себе» и — отравившаяся ее воздухом Вера.

III

Вера, старшая героиня, представляющая собой в развитии повести начало действенное, движущее и творчески-зачинательное, — Вера, гениальная трагическая актриса, — знает этот сокровенный крестный смысл и всякой трагедии, и всего художества: решимость высшего, божественного на жертву нисхождения. Отсюда и ее личное решение свое заветное сокровище — то, что ей жизни дороже, — отдать людям. И она раздаривает свое лучшее (недаром ей близок Лир), — растворяет в круговой чаше свою «жемчужину любви».

«Жемчужина» — сама Красота, воплотившаяся для Веры в молодой девушке, от имени которой ведется рассказ, так что мы непосредственно узнаем всю ее полубессознательную, но уже тронутую крутым утреником житейского опыта душу и раздельно видим то, что можно было бы назвать ее саном, или идеальным достоинством, на нее возложенным, и ее же как слабую носительницу непрошенного величия. Она в ходе повести, в противоположность волящей Вере, знаменует начало жертвенное по существу, страдательное, блуждающее, покорствующее и требующее оплодотворения, — «восприимчивое ко злу и лжи не менее, чем к истине и добру», как определяет Вл. Соловьев женский принцип, — но не разбивающееся трагически и не гибнущее, а живучее, пребывающее и в конечном счете роковое, победное, судящее и решающее.

IV

Символическое повествование раскрывает общий закон нисхождения божественной сущности в условное бытие (мэон) искаженного, искажающего мира. В этой жертвенности истинно сущего животворящее назначение. Все вещи и суть лишь постольку, поскольку они причастны истинно сущему — платоновской Идее; иначе им было бы отказано даже в условном и относительном бытии. И каждая из тех «любовниц» все же и «Царица». «Тридцать три любовницы — тридцать три Царицы».

Тому же закону нисхождения подчинена Вечная Женственность, как в ипостаси Красоты, так и в другой своей ипостаси — Души Мира, тело которой мы зовем Природою. И как юная красавица повести делается тем, чего от нее ждут, — подобно тому и Природа в своем явлении предстоит нам такою, какою вызывает ее человеческий дух; как эхо, откликается она ему на языке обращаемых к ней заклинаний[121].

Девушка, которая на зов тридцати трех похотей отвечает открытием в себе возможности тридцати трех наложниц, — до своей профанации была боготворима и, верная «закону эхо», являлась «Царицей», «богиней». «Вера меня делает», — таково было ее постоянное сознание в ту пору обожествления. Не то же ли совершилось и с Природою, боготворимой некогда, ныне обезбоженной?..

Самобытная сущность творимой остается непроницаемой, загадочной для нее самой. Неведомо ее происхождение; «царская» ли в ней кровь, или же она — «дочь конюха?» «Души твоей не знаю; не знаю, есть ли душа», — срывается об ней с уст Веры. Но, может быть, и высшее, благороднейшее в ней, и низшее, грубое — все от той же боготворящей и творящей?.. Речь ее записей проста, трезва и умна, — порой как-то по-женски прозаична, порой же проникнута женственною прелестью, грацией и поэзией: таковы, например, заключительные, «свои», слова дневника, написанные «сквозь слезы», о «жизни хрупкой и переливчатой, как ручей», о «настоящей жизни», которой «Вера не хотела принять»… Слова жуткие, как светлая и коварная быстрина!.. Поистине сама она — стихия влажная, как пенорожденная Афродита. И явно еще: она — Красота…

Так разбираемое повествование, при всей точности своего символического начертания, ни на миг не перестает быть, по отношению к внешней действительности, неуклонно ей верным, всецело в ней обоснованным, свободным от всех иллюзий, строго реалистическим: признак истинного платонизма.

V

В обожествлении красоты, предшествовавшем ее развенчанию и низложению, обмирщению и использованию, эротическая правда была смешана с неправдою: различая их, мы вскрываем трагическую вину той, которая вознести любимую умела, но от головокружительного падения с высоты не спасла. В чем же права была и в чем прегрешила эта лунатическая мэнада-мужененавистница, — эта поистине жрица и жертва бога исступлений и трагических масок?

Ее правда — в силе все оправдывающей, все побеждающей любви: свою подругу любит она больше себя, своей жизни, своей славы. И другая ее правда — в «беременности» души ее красотою, как говорит Платон: оттого и любит она так свою подругу, что хочет «рождать в красоте». Не напрасно она обещала сделать ее прекрасною. «Мать, богиня, подруга, — с восторгом изумления и благодарности восклицает девушка, — она все знает, и все становится прекрасным мое: значит, это моя красота?..»

Но цельною должна быть любовь не только по силе чувства, но и по объекту своего устремления на целостную личность любимого. Что же мы слышим? Своим «голосом, неприятным в комнате, не на сцене, глухим и неровным, некрасивым», своим обрывочным, жестким, почти гневным языком, который так свойствен людям страстного напряжения и накала действенной воли и так выдает затаенное ими чувствование внутренних противоречий всякого действия, — она сама кричит СВОЮ вину:

«Я люблю твое тело оттого, что оно прекрасно. Но души твоей не знаю. Не знаю, есть ли душа. И не нужна она мне, потому что прекрасно твое тело… Уж не убить ли мне тебя, чтобы иметь навсегда одной?»

Что в этих словах о «ненужности» души Вера сама провозгласила свою вину, — таково было, во всяком случае, мнение автора повести, основанное на непреложной истине нравственного порядка: нельзя безнаказанно любить в человеке одно тело, а душу забыть. Но вырвавшийся крик все же не окончательная улика: на самом деле отношение Веры к подруге, в которой, по собственному свидетельству последней, все делается прекрасным от творческих прикосновений ее владычицы, — глубже, сложнее и человечнее. Ревниво ловит Вера все доказательства ее тайных помыслов, все высокое и изящное в проявлениях ее внутреннего существа; она изливает перед ней свою душу, всечастно воспитывает ее и ваяет духовно. Приговор автора оправдывается лишь на путях более тонкого анализа этой необычной любви.

VI

По учению Платона, Эрос, присущий благороднейшим душам и составляющий в них принцип духовного возрастания, направляется вначале на прекрасные тела, потом на души прекрасные, наконец — на вечные Прообразы, или Идеи, умопостигаемых сущностей; в единстве которых раскрывается самое Сущее — Идея Идей.

Все отличительные признаки первой ступени этого восхождения налицо перед нами в разбираемой повести. Различие пола, влекущее влюбленных к естественному деторождению, заглушает в них, по мысли Платона, духовнейший зов Эроса к творческому «деторождению в красоте». Тема повествования, которую можно определить как проблематику и трагику эротического начала в душе художнической и гениальной, — предопределяет, таким образом, с точки зрения платонического миросозерцания, парадокс положения, служащего основою фабулы.

Как же относятся к своим любимцам люди, одержимые Эросом, на первой ступени Платоновой лестницы? «Пронзенные дивным влечением, — читаем в Платоновом „Пире“, — не в силах влюбленные оторваться один от другого и сами не знают, чего друг от друга хотят. Не наслаждения чувственного — нет, иного жаждут оба, в темном и вещем предчувствии желанного. И если бы пришел к ним (?), так друг к другу прильнувшим, Гефест и спросил их: Чего же вам нужно друг от друга, люди? — они молчали бы и не умели ответить богу. И опять вопросил бы их и сказал: Так в этом все желание ваше, чтобы вам не разлучаться ни днем, ни ночью? Уж не сковать ли мне вас и не сплавить ли так, чтобы вкупе прожить вам жизнь, и вместе умереть, и в самом Аиде быть двоим нераздельными, как одно существо?»