Жан д’Ормессон[256]

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«As far back as I can remember, I always wanted to be Jean d’Ormesson»[257]. Жан д’Ормессон взял меня измором. Я постоянно видел его повсюду. В библиотеке моей матери были его книги, каждую пятницу он выступал в телепередаче «Апострофы», я встречал его в доме у отца моего друга Эдуара Баэра. Однажды я даже ужинал в его собственном доме — когда его дочь жила с моим издателем. Мне кажется, в течение сорока лет он воплощал собой идеал французского писателя: блестящий, аристократичный, элегантный, всегда говорящий о себе плохо и вечно пишущий одну и ту же книгу. Академик принял нас в своем особняке в Нёйи-сюр-Сен, в двухстах метрах от того места, где я родился. Я говорю это не для того, чтобы похвастаться своим происхождением, а чтобы объяснить нашу беседу, имеющую форму возврата к истокам, эту светскую болтовню, напоминающую подведение итогов всей жизни и творчества. Я уже говорил, что Жан д’Ормессон чересчур к себе строг. Он прикидывается бездельником и светским львом, а на самом деле, кто знает, возможно, в нем кроется истинный писатель.

Ж. д’О. Виски? Портвейна? Водки?

Ф. Б. Немного виски и два кубика льда. Благодарю вас. Как мы расположимся? Мне сюда сесть? Хорошо. Как же я рад вас видеть!

Ж. д’О. Надо вам как-нибудь прийти на обед или ужин. Мы это организуем.

Ф. Б. С удовольствием. Наша беседа проходит в великолепном особняке, в моем родном пригороде Нёйи-сюр-Сен. Я вырос в доме по соседству, на улице Сент-Джеймс. Кстати, как правильно: Сен-Жам или Сент-Джеймс?

Ж. д’О. Да как угодно.

Ф. Б. Моя мать говорила «Сен-Жам», а вы живете на проспекте Парка Сен-Джейм.

Ж. д’О. Думаю, на самом деле это не Сент-Джеймс, а Сен-Жем. Некий господин, носивший имя де Сен-Жем (Saint-Jaime), перенес огромные камни, которые вы там видите, чтобы устроить парк. Тот же самый господин и дал имя этому парку, который теперь именуют Сент-Джеймс, потому что думают, что это английское название. Но оно французское. Приблизительно та же история, что и с джинсами…

Ф. Б. У нас с вами много общего. Например, лицей Людовика Великого, где я учился в последних классах. Это было через несколько лет после того, как там учились вы. У вас сохранились какие-нибудь воспоминания об этом лицее?

Ж. д’О. Да, сохранились. Только я родился не в Нейи и, должен вам признаться, никогда не ходил в школу. Я понятия не имею, что такое школа. Мой отец был дипломатом и таскал меня повсюду с собой, как чемодан: в Германию, в Румынию, в Бразилию. До пятнадцати лет я учился дома.

Ф. Б. У вас было такое же детство, как у Амели Нотомб — ее отец тоже дипломат.

Ж. д’О. Совершенно верно. В тринадцать-четырнадцать лет я на несколько месяцев вернулся в Париж и тогда ходил в лицей Людовика Великого, во второй класс. Это было в 1938-м, если не ошибаюсь.

Ф. Б. А потом вы перешли в лицей Генриха IV.

Ж. д’О. Да. В «Людовике Великом» я проучился несколько месяцев. Лучше всего я запомнил моего преподавателя по французскому и, главное, историка. Историк был фигурой очень известной: Бидо[258] его звали. Я очень его любил. Он был директором газеты «Об» и очень недоверчиво относился к Мюнхенским соглашениям. Стоял 38-й год, мне было тринадцать-четырнадцать, и я вслед за ним тоже готовился к худшему. Второй раз я встретился с ним много позже, в 1944-м, после освобождения Парижа. Мой брат участвовал в Сопротивлении, он сказал: «Тебе семнадцать, почти восемнадцать, ты тоже мог бы что-то делать». Мне выдали автомат — правда, тут же отобрали, увидев, как я с ним обращаюсь. После этого мне поручили хранить нарукавные повязки. Когда я прибыл на станцию Сен-Франсуа-Ксавьер, я уронил свою сумку, и все повязки вывалились на землю. Ну, думаю, сейчас меня расстреляют. Но тут пошли немцы, и прохожие помогли мне поднять сумку и собрать повязки. Я должен был отвезти все это какому-то командиру Сопротивления. Когда я его нашел, я узнал в нем Бидо, и он тоже меня узнал. Так что моим преподавателем в «Людовике Великом» был Бидо, а в «Генрихе IV» я готовился к поступлению в «Эколь Нормаль».

Ф. Б. Мы не будем придерживаться хронологического порядка, и вам не придется заново пересказывать свою жизнь, вы достаточно про это уже говорили. Давайте лучше про Ле Клезио[259], который только что получил Нобелевскую премию по литературе. Вам не кажется, что это способ наказать писателей за легкомыслие, ведь ее дают только серьезным, с политической точки зрения правильным авторам и никогда — людям с юмором?

Ж. д’О. Будучи конформистом, я радуюсь, что Нобелевскую премию получила Франция. В Америке нашу культуру не любят — и вдруг у нас сразу два Нобеля, по медицине и по литературе. Ну не здорово ли? И Ле Клезио прекрасно вписывается в блестящую череду французских лауреатов, от Сюлли Прюдома[260] до Клода Симона[261].

Ф. Б. Но Клод Симон тоже не хохмач.

Ж. д’О. Нобелевские романы Прюдома и Клода Симона — не мое чтение. Но к ним я отношусь, пожалуй, лояльнее, чем вы. «Протокол» я прочел с превеликим удовольствием. И потом, Ле Клезио очень красив…

Ф. Б. Вы тоже.

Ж. д’О. Нет, он красивее.

Ф. Б. Этакий постаревший Вигго Мортенсен[262].(Это во мне взыграла зависть. Я позвонил ему однажды, и на автоответчике услышал Боба Марли. Человек, ставящий регги на свой автоответчик, не может быть безнадежно серьезным.)

Ж. д’О. Я рассуждаю как вы. Я думаю, без легкомыслия нет великих писателей. Сервантес подчас очень смешон. Возьмите Гомера — ведь нельзя утверждать, что в «Одиссее» нет смешных моментов. Это очень даже весело! И Рабле веселый. Я берусь утверждать, что и у Шатобриана есть над чем посмеяться…

Ф. Б. И у Пруста!

Ж. д’О. Да-да, я не могу читать Пруста без смеха — а ведь многие утверждают, что Пруст скучен! А он очень даже забавен. Есть только одно исключение — писатель, которого я очень люблю и в котором нет ничего смешного: это Маргерит Юрсенар. Многие писатели, впрочем, перегибают палку. Помню, кто-то сказал про Клоделя: «Это очень здорово, но в нем многовато занудства».

Ф. Б. (Смеется.) Моя идея была — что легкомыслие наказуемо. Легкомыслие дорогого стоит. Вы, впрочем, часто пишете об этом, в частности в последней книге «Что же я сделал».

Ж. д’О. И в чем меня часто упрекают…

Ф. Б. Когда вас читаешь, сразу становится ясно, что вы глубокий писатель. Поверхностность, сдобренная легкомыслием и приправленная элегантностью, — такой вы только в жизни. Но вы же окончили парижскую «Эколь нормаль», вы специалист по философии, в своих книгах вы рассуждаете о Боге, смерти, метафизике… Ваши книги гораздо серьезней, чем вы сами!

Ж. д’О. Похвастаюсь немного: одному человеку, которым я восхищаюсь и которым вы тоже, уверен, восхищаетесь, — я имею в виду Туле[263] — как-то сказали: «То, что вы делаете, легковесно». И Туле подхватил: «Легко, легко, о да, легко, не тяжелее пепла». Да как же можно не восхищаться Туле! Его совсем забыли. Мы, несколько человек, старались его воскресить из пепла.

Ф. Б. Прочтите его биографию, написанную Фредериком Мартинезом[264] и выпущенную «Талландье». Замечательная книга. Там цитируется это замечательное стихотворение «Остерегайся нежности вещей». Это могло бы быть названием книги д’Ормессона.

Ж. д’О. Я готов почитать вам Туле…

Ф. Б. Прямо до вечера? Но у нас мало времени, ведь у вас встреча. А что это, кстати, за встреча, которая для вас важнее, чем наша беседа?

Ж. д’О. Важнее нашей беседы не может быть ничего. Это просто с радио и телевидения. Я вынужден заниматься, как вы понимаете, презентацией моей книги.

Ф. Б. Туле жил в По, на вилле Наварра, которая впоследствии принадлежала моей семье. Это там он написал: «Поверите ли, в жизни я любил три вещи: женщин, выпивку и природу». Мне кажется нелепым, что порядок именно такой. Если взять эти три вещи, «женщин, выпивку и природу», вы, наверное, согласитесь с первым и последним компонентами, но вряд ли с тем, что посередине?

Ж. д’О. Нет, конечно, выпивка — не мое. Но вы знаете расхожую фразу времен оккупации: «У меня много друзей-евреев»? Так вот, все мои друзья — пьянчуги.

Ф. Б. Ах, так вот почему вы поите меня виски, а сам пьете чай! Очень любезно с вашей стороны. А почему такая приверженность к трезвости? Из вас получился бы отличный светский выпивоха.

Ж. д’О. Я уже являюсь почетным гомосексуалистом. Меня это вполне устраивает.

Ф. Б. Что значит «почетный гомосексуалист»?

Ж. д’О. Я нашел это выражение у Поля Вена[265], которого очень люблю. Он написал небольшую книжку про Мишеля Фуко, который присвоил ему титул «почетного гомосексуалиста».

Ф. Б. Звание действительно почетное, но ведь не обязательно практиковать этот вид деятельности?

Ж. д’О. Нет, совершенно не обязательно.

Ф. Б. В «Гран журналь» на «Каналь +» я бегло резюмировал ваше творчество, уточнив, что у вас два типа книг. У вас есть тотальные романы: «История Вечного жида», «Морская таможня», «Бог, его жизнь и творчество», «Отчет Гавриила». Это книги, в которых вы стремитесь сказать все, рассказать, что случилось с Вселенной после Большого взрыва и вплоть до завтрашнего утра, и это все в пределах одной книги. Кроме этого, у вас есть другой тип книг, это биографии с отступлениями, раздумчивые, внешне бесцельные: «Спасибо, до свидания», «Бродяга под рваным зонтиком», «Все было хорошо», «Праздник в слезах», «Что же я сделал»… Да, кстати, я только сейчас заметил, что ничего не сказал еще про одну книгу, которая не укладывается в эту схему. Я имею в виду «Славу империи». Все ваше творчество могло бы пойти по другому руслу, если бы вы развили…

Ж. д’О. Фредерик, «Слава империи» прекрасно вписывается в категорию тотальных книг. В ней речь об Истории в целом, обо всех исторических понятиях и категориях. Расскажу вам, как я начал писать. Это забавно. Мне было уже лет за тридцать. Не писал я не потому, что плохо знал литературу — я ее знал достаточно и мог бы сочинять нечто подобное, — но я плохо представлял себе мои собственные книги на полках рядом с такими именами, как Флобер, Стендаль, Пруст, Арагон. Но время шло, и в конце концов я все же начал писать, под смешки моих приятелей.

Ф. Б. И при всеобщем безразличии.

Ж. д’О. Я начал писать потому, что хотел понравиться девушке. Написал и отнес рукопись в «Галлимар».

Ф. Б. Роман «Любовь — это наслаждение»?

Ж. д’О. Он самый. А потом ждал-ждал, неделю целую ждал — никакого ответа. Позже-то я узнал, что ждать надо три месяца. Но тогда я взял да и отнес рукопись в другое издательство, «Жюлиар», как раз напротив первого. Это было в субботу вечером. А в воскресенье утром — звонок. И Жюлиар[266] собственной персоной говорит мне: «Это шедевр, это лучше, чем Саган. Будет грандиозный успех». По правде говоря, грандиозного успеха не получилось — по двум причинам. Во-первых, это было хуже, чем Саган. А во-вторых, против меня ополчилась «Фигаро». А «Фигаро» не желала упоминать мое имя, потому что когда-то я написал статью про Пьера Бриссона[267]…

Ф. Б. Да, известна его коронная фраза: «Невозможно одновременно быть директором „Фигаро“ и обладать талантом». Что забавней всего — это что Бриссон стал-таки директором «Фигаро».

Ж. д’О. Люблю в жизни подобные совпадения!

Ф. Б. Совершенно согласен. Вернемся меж тем к «Славе империи». Вас упрекают в том, что вы все время пишете одну и ту же книгу. Но эта книга, являющаяся, возможно, шедевром, — это совсем новый тип романа, в духе Толкина. Вы придумали целый мир, целую страну со своими географическими картами, со своей историей. А потом вы, вероятно, побоялись стать авангардистским писателем и выбрали успех у читателей. Потому что так легче?

Ж. д’О. Замечательный вопрос. Все свои книги я публиковал у Жюлиара. И вот, после четырех книг, которые не имели успеха, я написал «Спасибо, до свидания». Это было прощание с читателем.

Ф. Б. Вы действительно собирались бросить писать?

Ж. д’О. Действительно. Я работал тогда в ЮНЕСКО, где занимался вопросами всемирной культуры, истории, искусства, философии… Вот я и подумал, что гуманитарные науки могут породить грандиозный роман, и написал восемьсот страниц. Жюлиар к тому времени уже умер, а издательство «Галлимар» как раз просило у меня какую-нибудь книжку. Но я отдал роман племяннику Грассе, которого звали Бернар Прива[268]. Он сказал мне: «Твои первые книги были воздушными, веселыми, то что нужно. А эта — кошмар, восемьсот страниц, ее еще поди прочти. Опубликовать мы ее опубликуем, но на успех не рассчитывай». Я разозлился, забрал роман и отдал его Галлимару. Тот напечатал 300 000 экземпляров — после чего меня приняли в Академию.

Ф. Б. Какой это был год?

Ж. д’О. 1973-й.

Ф. Б. Вам было сорок семь лет. Вы стали самым молодым писателем, избранным в Академию.

Ж. д’О. Это в ХХ веке. А в восемнадцатом многих избирали в возрасте двадцати девяти лет.

Ф. Б. Для настоящего времени сорок семь лет — это редкость. Если взять меня, к примеру, — мне сорок три. Значит, я должен спешить.

Ж. д’О. Да, да, скорее!

Ф. Б. Сейчас академику должно быть семьдесят?

Ж. д’О. Посмотрим лет через пятнадцать, дорогой Фредерик.

Ф. Б. Помните, мы сделали передачу втроем: вы, Роб-Грийе[269] и я: «Книги и я» называлась?

Ж. д’О. Отлично помню.

Ф. Б. Вы с Роб-Грийе моментально нашли общий язык. Вы тогда даже сказали: «Мы вполне могли бы поменяться ролями». То есть вы вполне могли бы оказаться на месте Роб-Грийе, писать герметичные, экспериментальные книжки. В некотором смысле ваши книжки и являются экспериментами. Не знаю, может, люди их просто не читают… Ведь это очень странные книги!

Ж. д’О. (Смеется.)

Ф. Б. А Роб-Грийе, напротив, страдал оттого, что его воспринимают как экспериментатора. Книга «В защиту нового романа» превратила его в мрачного монстра, тогда как он — хохмач.

Ж. д’О. Роб-Грийе был величайший умница. Я читал его интервью, они искрометны. Помните, как замечательно он говорил на этой передаче? Но книги его читать было тяжело. Сборник эссе «За новый роман» мне показался очень интересной книгой. Однако удовольствия от чтения я не получил, и людям тоже, я думаю, читать ее было непросто. Роб-Грийе мне признался, что для него самого это была игра.

Ф. Б. Конечно. Игра до последней его книги, где был гремучий коктейль из педофилии и убийства. Он забавлялся тем, что провоцировал скандалы.

Ж. д’О. Он был очень занятный человек, но «новый роман» — это тупик.

Ф. Б. Если посмотреть, кто ваши друзья, то это либо писатели конфиденциального толка, либо авторы, играющие с языком. Я думаю о Кайуа[270].

Ж. д’О. Я очень любил Кайуа. Сейчас мало кто знает, что такое Кайуа. Его недавно переиздал «Галлимар» в серии «Куарто». А еще я очень любил Берля[271]. Было такое общество: «Друзья Берля», я был его президентом. А вице-президентом был Франсуа Миттеран, с которым мы время от времени встречались.

Ф. Б. Вы знали также Мальро, Арагона…

Ж. д’О. Я часто повторяю, что я не знал никого. Я не знал Сартра, не знал Пруста, естественно. А потом вдруг однажды мне пришла в голову мысль, что я ведь связан с Вольтером, с Валери, с Арагоном. Знаете, Арагона я любил до безумия, Арагон и сейчас приводит меня в восторг.

Ф. Б. Вот почему вы «почетный гомосексуалист».

Ж. д’О. Да, я почетный гомосексуалист, но это гораздо больше. Когда я читаю Арагона, для меня это выход в астрал. Двухтомник его стихов, изданный в «Галлимаре», — это что-то невероятное.

Ф. Б. Я смотрю, вы изо всех сил стараетесь не говорить о себе. Но я сформулирую вопрос иначе: бывает ли у вас ощущение, что вас не понимают, что произошло недоразумение?

Ж. д’О. Нет, не бывает. Это, скорее, удел других писателей, которых я, впрочем, очень люблю: Уэльбека и Леви.

Ф. Б. И вы не станете утверждать — как они или как я сам, — что мир к вам несправедлив?

Ж. д’О. Ну уж вам-то на что жаловаться? Вы ведь пользовались успехом.

Ф. Б. Успех еще не значит понимание.

Ж. д’О. Я с вами согласен, но все же… Напомните, сколько было читателей у «99 франков»?

Ф. Б. Что-то около 400–500 тысяч. Если считать карманные издания, то еще больше.

Ж. д’О. Ну вот, у вас имеется свое, и немаловажное, место в современной литературе!

Ф. Б. Это здорово! Только когда я говорю о «непонимании», я другое имею в виду.

Ж. д’О. В этом смысле мы все остаемся непонятыми. Когда мы читаем статьи о себе, особенно если это статьи ругательные, мы все чувствуем, что нас не поняли…

Ф. Б. И ругают всегда в одних и тех же выражениях.

Ж. д’О. Но даже если это статьи хвалебные, то частенько думаешь: «Да ведь я совсем не это хотел сказать». Так что я не чувствую себя непонятым и вам не советую. Давайте поговорим о вас. Хотите крест-накрест?

Ф. Б. С удовольствием. Расскажите мне обо мне, пожалуйста.

Ж. д’О. Мальро говорил, что вместе с Фолкнером в литературу ворвался детектив. Вместе с «99 франками» в литературу ворвалась реклама. Это социальное и литературное явление.

Ф. Б. Реклама ворвалась главным образом в нашу жизнь. Ее нельзя не замечать, она как постоянный звуковой фон, как звуковая среда.

Ж. д’О. Знаете, успех — вещь неоднозначная. Никто из нас не знает, что останется в веках.

Ф. Б. Это ваша самая большая печаль?

Ж. д’О. Да, печаль.

Ф. Б. Вы часто говорите об этом в своих книгах.

Ж. д’О. Хотелось бы, чтобы через тридцать лет молодежь читала…

Ф. Б. Во-первых, через тридцать лет вы будете живы!

Ж. д’О. Знаете, что Вуди Аллен ответил на один вопрос? Вопрос такой: «Что вы хотите, чтобы о вас говорили через сто лет?» Ответ: «Он недурно сохранился для своих лет». Чу?дно, правда?

Ф. Б. Да, отлично сказано. А я процитирую, что? вы сами пишете в своей книге на 38-й странице: «Что же я сделал? Жизнь трудна, она жестока. Возможно, ответ один: не сделал ничего!» Я бы сказал, что тут влияние Нуриссье[272]. Это же абсолютно «За неимением таланта», самоуничижение как средство самозащиты.

Ж. д’О. Нет, это не ложная скромность. Я уж скорее соглашусь, что до невозможности высокомерен. Я еще не совсем выжил из ума и знаю, что я не Шатобриан, не Монтень, не Рембо. Хотелось бы быть Анатолем Франсом, Барресом, Мориаком — но я не уверен, что тяну.

Ф. Б. Вот видите, вы, как Бернар-Анри Леви и как Уэльбек, тоже жалуетесь.

Ж. д’О. Нет, я не на читателей и не на прессу жалуюсь. Они-то были ко мне благосклонны. Если я на кого и жалуюсь, то на самого себя. Это я не написал по-настоящему законченной книги, это я мало работал. Это у меня не хватило таланта. Какой из меня Мориак или Франс? Разумеется, я хотел бы занимать то же место, что Баррес, например. Это было бы замечательно, об этом можно только мечтать. Вы ведь тоже так рассуждаете, полагаю?

Ф. Б. Я с готовностью подписался бы под «Культом своего Я»[273]! Но в данный момент хорошо бы выслушать ваши советы бедолаге, к которому успех пришел слишком рано и который тоже с тревогой смотрит в будущее. Что нужно делать, чтобы оставаться беззаботным, веселым, радоваться жизни и чувствовать себя счастливым? Потому что вы ведь получали удовольствие от жизни — и при этом вас считают писателем.

Ж. д’О. Это очень трудно, потому что в наше время писатель обязан страдать. Замечу, что так было не всегда. Некоторые писатели вовсе не были несчастны. Лафонтен, к примеру, был легкомыслен, блистателен, искрометен.

Ф. Б. И при этом пользовался уважением.

Ж. д’О. Все поменял Рембо.

Ф. Б. И Флобер. Это он сказал, что надо страдать! И что надо быть одиноким!

Ж. д’О. Да, и Флобер. И кризис 1929 года. И СПИД тоже многое поменял.

Ф. Б. И кризис 2008-го оставит след.

Ж. д’О. О да, 2008-й тоже многое изменит. Парадокс заключается в том, что счастье — это противоядие от времени. А в нашу эпоху, чтобы быть талантливым, надо страдать, то есть все наоборот. Я это называю «и фермершу в придачу». Иначе говоря, я получил и масло, и выручку за масло — то есть я вел приятную жизнь и получил за нее дополнительную выгоду, а в придачу хочу еще и фермершу, то есть место в литературе.

Ф. Б. Однако совета я от вас не услышал. Вы же что сказали: «Ничего не поделаешь, Фредерик, ты, как и я, будешь всю жизнь страдать, никто никогда не будет принимать тебя всерьез, потому что ты слишком много развлекаешься». То, что вы сказали, ужасно. О горе мне!

Ж. д’О. Прежде всего, Фредерик, у тебя впереди (я как-то вдруг перешел на «ты») есть нечто бесценное: это время. А у меня впереди времени почти нет. И если я грущу, так это потому, что годы тают.

Ф. Б. Ты родился в 1925-м, а я — в 1965-м.

Ж. д’О. Вот именно, сорок лет разницы…

Ф. Б. Да, но я пью. А значит, проживу меньше.

Ж. д’О. Можно было бы сыграть партию двое на двое: Уэльбек — Леви, Бегбедер — д’Ормессон.

Ф. Б. В передаче на «Каналь +», где мы оба принимали участие, Денизо пошутил: «Вам надо вместе написать книгу и озаглавить ее „99 лет“».

Ж. д’О. Гениальная идея.

Ф. Б. Но чтобы написать «99 лет», надо подождать еще шестнадцать лет.

Ж. д’О. Я люблю одну поговорку, относящуюся к браку. Но к жизни она тоже применима: «Первые сорок лет будет плохо, надо потерпеть, зато потом — потрясающе». Так что у тебя впереди море счастья, жизнь станет легка, у тебя с каждым годом будет все больше признания, ты сделаешься серьезным. Сейчас ты ведешь беседу со мной — это очень хорошо и для тебя, и для меня.

Ф. Б. Главным образом для меня. Я снова перехожу на «вы», а то рискую превратиться в Карла Зеро[274], который говорил «ты» всем политикам. Я вырос под вашим знаком. Ваши книги стояли в библиотеке моей матери. Я постоянно видел вас в передаче «Апострофы». Я дружу с Марселем Каркасоном, который был вашим первым зятем, соответственно, я знаю вашу внучку Мари-Сару. Я приходил сюда на ужин, когда Элоиза еще жила с вами. Я потихоньку рылся в вашем письменном столе, когда вас не было дома. И у меня впечатление, что вы очень рано начали притворяться стариком — для того, чтобы вас оставили в покое.

Ж. д’О. Зато теперь я переживаю вторую юность. Возможно, уже впадаю в детство.

Ф. Б. Это продуманная стратегия или так само вышло?

Ж. д’О. Клянусь, ничего продуманного в этом нет. Рациональность мне глубоко чужда, равно как и стратегия. Я не согласен с Бернаром-Анри Леви (который сам по себе совершенно замечательный), что литература — это война. Я лично ни с кем не воюю и считаю, что литература — прежде всего удовольствие. Удовольствие возвышенное, требующее усилий, отличное от игры на скачках или, скажем, от посещения ночного клуба. Но именно удовольствие.

Ф. Б. Это не стратегия, это такой новый подход. Потому что сегодня старые писатели жаждут быть молодыми, а молодые — те метят в старики. И вот появляется некто, довольно еще молодой, кто начинает вести себя как старик, избирается в Академию, носит вязаные галстуки и ожидает, что теперь все будут относиться к нему с почтением, а Бернар Франк перестанет по поводу него злословить. Так что эта история закончилась наилучшим образом.

Ж. д’О. Бернар Франк невзлюбил меня с первого взгляда, но я ему не отвечал. И вот в один прекрасный день…

Ф. Б. Я хочу еще немного вас помучить. Вспомните, пожалуйста, что он вам сказал. По-моему, самая неприятная его фраза была: «Я очень люблю Жана д’Ормессона. Если бы он еще не писал книг…»

Ж. д’О. Да, что-то в этом духе. Само собой, я пропускал мимо ушей. И вот однажды еженедельник «Обсерватер» спрашивает, не хочу ли я ему ответить, а я возьми да и согласись! Я написал статью, злющую, которую вы, должно быть, читали. Думаю, она его сильно задела.

Ф. Б. Зато с тех пор никто вас больше не трогает. Но ведь не так часто вас и доставали.

Ж. д’О. В моем-то возрасте!

Ф. Б. Опять вы за свое!

Ж. д’О. Послушай, и тебя оставят в покое, когда тебе стукнет семьдесят. Главное, доживи!

Ф. Б. Надо оставаться в живых, как говорит Уэльбек. В книге «Что же я сделал» есть глава, названная «Трудная страница», про эту пресловутую С. Это совершенно неслыханное для вас скатывание в интимную исповедь. Я уж подумал, не уподобляетесь ли вы Кристин Анго?

Ж. д’О. Нет. Я тебе расскажу. Это старая история, о которой до сих пор трудно говорить…

Ф. Б. Я думаю, уже можно, за сроком давности.

Ж. д’О. Да, пятьдесят лет прошло. И поверишь ли, для меня это было глубочайшим потрясением. Прежде всего потому, что умер мой отец. А я сошелся с моей невесткой. В принципе, в большой семье это не такое уж страшное преступление…

Ф. Б. Это была жена вашего двоюродного брата? Ну что ж, бывает!

Ж. д’О. Понятия сексуальности тогда, ясное дело, не существовало, а семейные узы были очень тесные. Я вел себя самым постыдным образом, потому что не только сбежал и увез ее с собой, но еще имел наглость вернуться.

Ф. Б. Что в этой истории трогает — это что по прошествии стольких лет у вас сердце бьется, когда вспоминаете. Похоже на историю с Полем Валери, когда он уже в конце жизни получил от ворот поворот у особы, которая потом вышла замуж за…

Ж. д’О. За Деноэля[275]. Ее убили потом на Марсовом поле или около Инвалидов, уже не помню, но до этого она успела сжечь письма Валери.

Ф. Б. Как это прекрасно — вспоминать о любви с трепетом в сердце!

Ж. д’О. Я поначалу эту историю скрывал, никому не рассказывал, а потом вдруг почувствовал, что должен рассказать.

Ф. Б. Вы таким образом вошли в сферу автобиографического эксгибиционизма, теперь это модное поветрие: в этом ключе пишут Катрин Милле, Кристин Анго…

Ж. д’О. Боже сохрани.

Ф. Б. Вы не хотите написать на эту тему подробней, сделать для нас книгу?

Ж. д’О. Это была бы, если можно так выразиться, «запрещенная биография».

Ф. Б. Ну хорошо. Расскажу вам один случай: однажды вечером мы с Бернаром-Анри Леви отмечали выход моей книжки «Любовь живет три года» и, выпив, пришли к вашему дому, а там принялись петь «Интернационал» под вашими окнами.

Ж. д’О. (Поет.) «Никто не даст нам избавленья — ни бог, ни царь и ни герой».

Ф. Б. Это реальная история, мы были втроем: Бернар-Анри Леви, Жан-Поль Энтховен и я.

Ж. д’О. Серьезно?

Ф. Б. Но вас не было, либо вы просто не захотели открывать. Лет пятнадцать назад. Не припомните такого, чтобы вас среди ночи разбудили гуляки, поющие «Интернационал»?

Ж. д’О. Должно быть, меня и впрямь не было, либо я крепко спал. Иначе бы я к вам присоединился.

Ф. Б. Откуда в ваших книгах эта светлая грусть? Один из ваших романов называется «Праздник в слезах».

Ж. д’О. От Гомера. У жены Гектора Андромахи — маленький сын по имени Астианакт. Гектор, перед тем как уйти защищать Трою, берет ребенка на руки, и тот начинает плакать. Он отдает его обратно Андромахе, и Гомер пишет: «Она прижала его к груди с улыбкой и слезами». Разве не прекрасно?

Ф. Б. А не связана ли эта светлая грусть с тем, что замок Сен-Фаржо[276] больше вам не принадлежит? Или вам не хватает жизни — еще одна фраза, которую вы любите повторять? Кому она принадлежит — Пессоа?

Ж. д’О. У меня счастливый характер, но вы попали точно в цель. История с С. была для меня драматичной.

Ф. Б. Потому что вы потеряли ваше родовое гнездо, дом, где прошло ваше детство? Это было тяжело?

Ж. д’О. Это было ужасно!

Ф. Б. Ваше имение действительно так много для вас значило? Но вы ведь, кажется, любите путешествовать. Греция, Италия значат для вас меньше? Этот замок имел особое значение?

Ж. д’О. Какой догадливый мальчик!

Ф. Б. (Смеется.) Просто я прочел все ваши книги.

Ж. д’О. Хочешь, расскажу тебе что-то, что никогда никому не рассказывал? По большому счету мне было все равно. Помню, в пятнадцать-шестнадцать лет я все летние каникулы проводил в нашем имении, в Сен-Фаржо: ходил купаться на пруд, катался на велосипеде, а по вечерам слушал по радио новости из Сен-Тропе. И хотя я не пил и не слишком любил танцевать, у меня слюнки текли. Я был пленником Сен-Фаржо, и это меня бесконечно угнетало. А заниматься имением я бы все равно не стал. Я видел, как это огорчает мать. Она родилась там, там же родилась и умерла ее мать и даже ее прабабушка…

Ф. Б. А что сталось с замком?

Ж. д’О. Он теперь всецело в руках студентов. Некто по имени Гюийо занимается его содержанием и устраивает там экскурсии. По правде, туристы хлынули туда рекой, отчасти благодаря…

Ф. Б. …благодаря вашей книге «Услады Божьей ради», а после — и телефильму.

Ж. д’О. Да, книга имела большой успех. Затем Мазуайе снял по ней телевизионный фильм, который мне очень понравился, да и сам Мазуайе оказался страшно милым человеком. Фильм тоже имел успех. В то время было только два телеканала, а сотовые телефоны даже и не снились. Поэтому фильм посмотрело 76 процентов телезрителей.

Ф. Б. Да все смотрели.

Ж. д’О. Правда, вся Франция.

Ф. Б. Это как «Леопард»[277] Висконти, французский «Леопард».

Ж. д’О. Ты можешь себе представить, что на роль дедушки пригласили Берта Ланкастера и он согласился, но затребовал гонорар, в пять раз превышающий бюджет фильма?

Ф. Б. Жаль.

Ж. д’О. Тогда стали звать Лоуренса Оливье. Он тоже согласился, но запросил в качестве гонорара тройной бюджет фильма. Вконец отчаявшись, директор картины пригласил Жака Дюмениля. Того, что играет в «Дядюшках-гангстерах» и умирает в самом начале. Ужасно люблю этот фильм. Все тогда были недовольны, что вместо звезд взяли его, но он отлично справился.

Ф. Б. Это фильм не об упадке, а о рождении современности. Конец Франции определенной эпохи.

Ж. д’О. Великий заговор современности, как говорит Мишель Мор[278]. В некотором смысле это «99 франков» наоборот.

Ф. Б. Кроме того, это параноическая книга, критикующая современность.

Ж. д’О. Да, параноическая, это точно.

Ф. Б. Еще одна причина вашей неизбывной печали в том, что вы метафизик, и это видно из всех ваших книг. Вы постоянно сокрушаетесь, что не можете безоговорочно уверовать в Бога. Вы повторяете: «Я верю, верю, верю…», но на самом деле не верите.

Ж. д’О. Погодите, я хочу сказать две вещи. Прежде всего, меня считают католическим писателем, и это глубокое заблуждение. Я агностик, что не то же самое, что атеист.

Ф. Б. Вы знаете, что не знаете.

Ж. д’О. И это мучительно. А вторая вещь такая. Мне часто говорят: «Вы написали много книг, а про себя не сказали ни слова; вы много рассуждали о Боге, но сам-то вы в него верите или не верите?» Желая ответить на этот вопрос, я написал, что не могу с уверенностью сказать, верую или нет, потому что никто не знает, есть Бог или нет. Мы живем во времени, как рыбы в воде. Рыбы не ведают, есть ли другая форма жизни, кроме как жизнь в воде. И у нас нет другого способа существовать, кроме как во времени. Однако настанет момент, когда мы выйдем из времени и переместимся в вечность. Мы все перейдем в вечность. Впрочем, нас там не будет, поскольку нас не будет вообще. Но какая-то частица нас все же останется в вечности, пусть это будет хотя бы воспоминание о нас. Так что весь этот сложный вопрос сводится к тому, чтобы узнать, имеет ли вечность какой-нибудь смысл или не имеет.

Ф. Б. А литература, не является ли она в некотором смысле дверцей в вечность? Ваш бог — литература. Ничего тут сложного нет, все проще простого. Вы меня зовите, я вам все объясню.

Ж. д’О. Отвечу тебе со всей искренностью. Бог знает, что я люблю книги, но рядом с Богом литература — такая мелочь. Единственное, никто не ведает, есть Бог или нет. Знаешь известную еврейскую фразу — мне она очень нравится? «Бог превыше всего, не важно, есть он или нет».

Ф. Б. В вашей книге я нашел еще чудесную притчу про двух раввинов и кучера. Не расскажете ли ее?

Ж. д’О. Да, она хороша. Главный раввин едет с похорон, где он произнес возвышенную речь, и его помощник говорит ему: «Замечательная речь, ребе!» Главный раввин отвечает: «Да что я сделал такого особенного, я — ничто». Его помощник хватается за голову: «О, если вы — ничто, то что же тогда я? Тень ничего!» Тогда второй помощник тоже хватается за голову: «О горе мне! Если вы оба — ничто, то что тогда говорить обо мне? Я вообще пыль на дороге!» Тогда кучер останавливает повозку, оборачивается, весь в слезах, и говорит: «Если главный раввин ничто, его первый помощник меньше, чем ничто, а второй помощник — пыль на дороге, то что же остается мне, несчастному кучеру?» И тут из повозки раздается голос главного раввина: «Да за кого он себя принимает, этот мужлан?!» Замечательная история!

Ф. Б. Да, в ней все. Но я по-прежнему думаю, что ваш бог — это литература.

Ж. д’О. Да, мой бог — литература. Но во времени, во времени! Пока я жив. Что касается вечности… Какое вечности дело до того, что на земле мы были великими писателями?

Ф. Б. Вы еще читаете ваших современников?

Ж. д’О. Очень мало.

Ф. Б. В вашей книге я прочел фразу: «Живая литература? Я с радостью посылаю ее ко всем чертям».

Ж. д’О. Сначала я написал: «Современная литература? Да я нас…ть на нее хотел». Но редакторша сказала, что так оставлять нельзя. Пришлось смягчить.

Ф. Б. Не припомните, какая была последняя книга современного автора, которую вы прочли?

Ж. д’О. Я прочел две книги, которые показались мне очень интересными. Первая — книга Жюли Волькенстейн.

Ф. Б. Это дочь Бертрана Пуаро-Дельпеша[279].

Ж. д’О. Читал?

Ф. Б. Нет. А стоит?

Ж. д’О. Так это дочь Пуаро-Дельпеша!

Ф. Б. Да, до замужества она звалась Жюли Пуаро-Дельпеш. А вы не знали? Странно, что вам это понравилось.

Ж. д’О. Да, в самом деле, я знал, но забыл. Как видишь, это не из-за Пуаро-Дельпеша. Полистай. Она недурна. А вторая книжка, которая мне понравилась, хоть и с некоторыми оговорками, она давно вышла, совсем старье. Автор Брюно де Сессоль.

Ф. Б. А, знаю. Про Чорана[280].

Ж. д’О. «Час, когда закрываются Западные сады». Очень, очень старая книжка. Я так просто модернист рядом с ней.

Ф. Б. А я не перестаю вам это повторять.

Ж. д’О. Но она очень недурна. Это действительно жизнеописание Чорана.

Ф. Б. А какой фильм вы недавно смотрели?

Ж. д’О. Вчера смотрел. По Интернету, на ТСМ. Великолепный фильм Билли Уайлдера, по сценарию Джеймса М. Кейна. «Двойная страховка». С Барбарой Стенвик и Эдвардом Дж. Робинсоном.

Ф. Б. Классика не стареет.

Ж. д’О. Я под большим впечатлением.

Ф. Б. Последняя песня, которую вы слушали?

Ж. д’О. Не далее как сегодня я слушал песенку в исполнении кое-кого, кого я люблю и всегда искренне любил…

Ф. Б. Карла Бруни?

Ж. д’О. Да.

Ф. Б. Не может быть!

Ж. д’О. Должен признаться, что мы были немного знакомы, потом долго не встречались, а потом недавно в машине моя дочь завела мне песенки «Рафаэль» и «Мне кто-то сказал». Очень мило.

Ф. Б. Вы считаете, она хорошо влияет на своего мужа?

Ж. д’О. Я считаю, что это была удачная сделка. Она избавила его от дешевой показушности. Ей такие вещи хорошо удаются.

Ф. Б. Слава богу, иначе бы он натворил дел в Нейи. Ни в коем случае нельзя, чтобы Нейи превратилось в дешевку.

Ж. д’О. В Нейи, должно быть, все в ужасе от Саркози. Но есть еще кто-то, кто мне очень нравится. Это Жюльен Доре[281].

Ф. Б. Ага, это тот, который сделал себе татуировки…

Ж. д’О. …на одном плече он написал «Марсель Дюшан», на другом — «Жан д’Ормессон». По-моему, очень мило.

Ф. Б. Последний ресторан, где вы ужинали?

Ж. д’О. Скорее, обедал. Много лет подряд я ходил обедать с дамами.

Ф. Б. Мне нужен адрес.

Ж. д’О. Я думаю, лучший ресторан Парижа — впрочем, не единственный — это «Вольтер».

Ф. Б. Отличный ресторан. Правда, в обеденное время там довольно темно.

Ж. д’О. И шумно. Но мы ходим туда с Мишелем Мором.

Ф. Б. Последний ночной клуб, который вы посетили?

Ж. д’О. Я не посещаю ночные клубы.

Ф. Б. Никогда?

Ж. д’О. Крайне редко. По двум причинам. Во-первых, должно быть, я с детства глух, но долго не знал об этом. Так или иначе, в ночных клубах я ничего не слышу. Мне говорят: «Так это специально так делается, чтобы ничего не было слышно и чтобы нельзя было перемолвиться хоть словом!» И все же… А во-вторых, я плохо танцую.

Ф. Б. И в-третьих, вы не пьете…

Ж. д’О. Очень мало пью. Так что и в ночные заведения я заглядываю крайне редко. Кажется, последнее место, где я был, — это «Режин». Знаешь такое?

Ф. Б. «Режин» теперь снова в моде. Им занялась молодежь из «Барона».

Ж. д’О. Из «Барона»!

Ф. Б. А, так вы знаете «Барон»?

Ж. д’О. Мое издательство по соседству. Как не знать?

Ф. Б. А старый «Барон» знали? Расскажите! Вы там бывали?

Ж. д’О. Бывал, конечно, это рядом с издательством «Лафон».

Ф. Б. Ищете оправданий?

Ж. д’О. Там бывали красивые девушки.

Ф. Б. Сейчас это обычный клуб, ничего особенного. К сожалению. А какой отель вы могли бы мне рекомендовать?

Ж. д’О. Когда-то я так любил отели. Легко мог бы жить, переезжая из отеля в отель.

Ф. Б. Вы и живете в отеле…

Ж. д’О. Я люблю гранд-отели. «Риц», «Бристоль», «Бо-Риваж» в Лозанне, который так любил Набоков.

Ф. Б. Я думал, он жил в «Монтрё-палас».

Ж. д’О. В «Бо-Риваж» тоже останавливался. Еще мне нравится «Труа-Руа» в Базеле.

Ф. Б. Не знаю такого.

Ж. д’О. Немедленно поезжай! Во-первых, обязательно загляни в музей «Фонд Бейелер», а потом в «Труа-Руа». Кроме того, есть масса красивейших палаццо в Равелло, в Италии.

Ф. Б. Вы не Портофино имеете в виду? Там, в Портофино, роскошный отель «Сплендидо».

Ж. д’О. «Сплендидо» тоже недурен. Но я имел в виду «Карузо Бельведер», который в Равелло. Это все гранд-отели, но есть еще маленькие, совершенно прелестные отельчики. Могу дать координаты.

Ф. Б. Да, пожалуйста, а то все хотят знать адрес Жана д’Ормессона. Впрочем, если жаждешь покоя, адрес можно давать лишь избранным.

Ж. д’О. На Сими есть чудесные крошечные отельчики. Это греческий остров, ближе к турецким берегам. Самый южный из греческих островов называется Кастелоризо. Когда-то на нем жило двадцать тысяч человек, но потом восемнадцать тысяч уехало в Австралию на поиски работы. Осталось две тысячи жителей. Так вот, там есть один малюсенький отельчик — это что-то…

Ф. Б. Только добираться туда надо двумя самолетами и тремя пароходами…

Ж. д’О. Надо лететь от Парижа до Афин, потом добираться от Афин до Родоса, а с Родоса уже до Кастелоризо. Три дня пути!

Ф. Б. Где вы одеваетесь? Ваши костюмы сшиты на заказ?

Ж. д’О. Иногда я ношу джинсы, а то вдруг на меня найдет что-то, и я могу купить себе… что-нибудь сногсшибательное.

Ф. Б. А какой фирмы? «Шарве»? «Хилдитч»?

Ж. д’О. Вот-вот, «Шарве» и «Хилдитч».

Ф. Б. Правда? Я попал? Ай да я!

Ж. д’О. Еще порой могу купить костюм от Чифонелли.

Ф. Б. Ага! Но важно не слишком это афишировать, это должно оставаться тайной. Какой туалетной водой вы пользуетесь?

Ж. д’О.

Ф. Б. Жан, вы — секс-символ! Девушки по вас с ума сходят. Мне нужно знать, каким ароматом душится Жан д’Ормессон.

Ж. д’О. У меня была когда-то туалетная вода, которая называлась «О де Ланвен». Потом эта вода исчезла, но Бернар Ланвен продолжал производить ее для меня и еще для нескольких человек, например для Филиппины де Ротшильд. Так продолжалось десять лет.

Ф. Б. Есть ли на свете места, где вы никогда не бывали и куда мечтали бы поехать?

Ж. д’О. Южная Африка.

Ф. Б. Вы там ни разу не были?

Ж. д’О. Нет, из-за апартеида. Сначала я был против апартеида, а потом работал в ЮНЕСКО и опять не мог.

Ф. Б. А сейчас?

Ж. д’О. Сейчас, по-моему, не лучше.

Ф. Б. Кейптаун великолепен, Йоханнесбург хуже. Туда надо ехать зимой, в декабре. Ну вот, кажется, мы все обговорили. А, вот еще: надо обсудить вашу знаменитую лестницу. Вы говорите, что единственное воспоминание, которое вы унесете с собой, — это бело-голубая лестница в Апулии.

Ж. д’О. Это не пустые слова, это правда.

Ф. Б. В конце вашей последней книги читаю: «Я влюбился в воду, в свет, в солнце, в летние утра, порты, тихие вечера посреди холмов и еще в кучу всяких мелочей, ни для кого не представляющих интереса, — как, например, та круглая олива в бухте Фетхие, которую я не могу забыть». Где это?

Ж. д’О. Фетхие? Это в Турции, между Анталией и Бодрумом. Там дивная бухта и совершенно круглая олива.

Ф. Б. Ага, между Анталией и Бодрумом. Это такой турецкий Сен-Тропе?

Ж. д’О. Нет, это совсем дикое место.

Ф. Б. Теперь уже не дикое.

Ж. д’О. Анталия действительно совсем уже не дикая. Но Фетхие — это другой залив. А бело-синяя лестница, она в Апулии. Не помню точно, в Остуни или в Виллафранке.

Ф. Б. Значит, я ошибся. Я думал, это в Триказе-Порто. Крошечная деревушка на берегу моря.

Ж. д’О. Это рядом. Вы знаете Апулию?

Ф. Б. Да, я был там этим летом.

Ж. д’О. Замечательно!

Ф. Б. Там действительно очень красиво, одно из самых красивых мест на земле.

Ж. д’О. Триказе, я прекрасно помню это местечко.

Ф. Б. Это маленький порт с ресторанчиками у воды, и повсюду бело-синие лестницы.

Ж. д’О. Да, они в том же духе.

Ф. Б. Последний вопрос. Потому что пора закругляться, уже шесть часов.

Ж. д’О. Я не спешу. Благодаря тебе я никуда не спешу. Хочешь еще виски?

Ф. Б. С удовольствием.

Ж. д’О. Воды подлить?

Ф. Б. Нет, лучше немного льда. Очень мило с вашей стороны.

Ж. д’О. Ты был настолько пунктуален, что у меня в запасе еще полчаса. Совместить все это с обедом было бы совершенно невозможно. У меня впереди кошмарные две недели.

Ф. Б. А зачем, собственно, нужны все эти презентации? Многие писатели обходятся без них.

Ж. д’О. Я восхищаюсь Леклезио и Модиано, которые обходятся без них.

Ф. Б. Ну, не то чтобы они совсем обходились. Они проводят одну-две встречи, но прицельно.

Ж. д’О. Вот этого я как раз и не умею. Я делаю то, что говорит мой издатель.

Ф. Б. Ваш издатель наверняка велит вам ездить с выступлениями. Вас это не напрягает?

Ж. д’О. Люди думают, будто я люблю выступать по телевизору, что весьма далеко от истины. Но если я уже перед камерой, не сидеть же мне истуканом. Все окружающие со мной так невозможно любезны.

Ф. Б. В этом-то и опасность: они настолько любезны, что можно жизнь положить на все эти выступления и презентации собственных книг. Кундера вон никуда не ездит, но это не мешает ему быть великим писателем.

Ж. д’О. Да, я очень люблю Кундеру. Но чего я не понимаю, почему Бернар-Анри и Уэльбек утверждают, что их преследуют. Разве их преследуют?

Ф. Б. На них действительно все время бочку катят.

Ж. д’О. Ты серьезно?

Ф. Б. Абсолютно. Люди им завидуют и ведут себя по отношению к ним гнусно. К вам они относятся несравненно лучше.

Ж. д’О. Вполне возможно. Есть некий персонаж, Луис Пауэльс, из другого лагеря, он говорил мне: «Почему с вами все ведут себя так любезно, а со мной так по-скотски?»

Ф. Б. Это соответствует истине. Он сам нарывался, писал злобные статьи, спорил со всеми. Вероятно, много таких, кто воспринимает литературу как войну, поэтому они и агрессивны. Когда ты весь окружающий мир принимаешь в штыки, то и мир повернут к тебе штыками. Но если ты говоришь: «Я не знаю, да кто я такой…», то это совсем другое дело…

Ж. д’О. Я свято верю в равенство людей. Ты думаешь, есть умные и дураки? Отнюдь. Просто одни быстрее бегают, другие ловчей забивают мяч в ворота, третьи лучше формулируют свои мысли, четвертые лучше пишут. Но никто не выше остальных!

Звонит телефон. Жан д’Ормессон договаривается о встрече.

Ж. д’О. Необыкновенно красивая, просто восхитительная женщина.

Ф. Б. С этого момента можно поподробнее? Значит, эта сторона бытия не иссякает?

Ж. д’О. Иссякает.

Ф. Б. То есть когда-нибудь настает момент, когда страсти стихают?

Ж. д’О. Остаются только подруги, которые тебя жалеют. (Улыбается.)

Ф. Б. Мы начинаем вызывать жалость?

Ж. д’О. Посмотри, в каком состоянии Франсуа Нуриссье.

Ф. Б. Это правда? Я читал его книги про болезнь Паркинсона.

Ж. д’О. Он в плачевном состоянии… Ему уже нельзя звонить. Он живет в больнице: снимает там палату вместе еще с одним человеком. Дома жить он уже не может. Когда с ним встречаешься, сначала кажется, что все в порядке. А потом ты его спрашиваешь, как он сюда добрался, а он тебе отвечает, что взял шляпу…

Ф. Б. Альцгеймер?

Ж. д’О. Нет, не Альцгеймер, это нарушение речи, когда выскакивают не те слова, которые надо.

Ф. Б. Для писателя это ужасно, как же без слов?

Ж. д’О. Да кошмар просто.

Ф. Б. То есть если проскочишь мимо всего этого, то, считай, крупно повезло.

Ж. д’О. Если проскочишь мимо ненависти, мимо болезни, мимо войн.

Ф. Б. Главное еще — не разжигать войн. Но если повезло с самого сначала, может, это уже шанс проскочить?

Ж. д’О. У меня, без сомнения, было благополучное и беззаботное детство…

Ф. Б. Когда я про него читаю, то понимаю, что мне надо прекратить жаловаться. У меня были любящие родители, я рос в благополучной, небедной семье, жил в больших особняках. В этом у нас с вами много общего, и пора бы мне уже прекратить бунтовать по любому поводу. Я должен сказать себе: «Тебе, парень, повезло, скажи спасибо».

Ж. д’О. Заставить себя не бунтовать невозможно. Я вот, к примеру, не стал ни фашистом, ни троцкистом, хотя мог бы, но внутренняя потребность в бунте была — и я сбежал со своей невесткой! Это был способ доказать свою независимость.

Ф. Б. Так вот же! Это ключевой эпизод вашей жизни — и вы только теперь о нем рассказываете!

Ж. д’О. Да, я скрывал, скрывал…

Ф. Б. Знаете эту идею Хемингуэя: в книгах то, что написано на бумаге, лишь верхушка айсберга. И вообще, то, что написано в книгах, лишь сотая часть от всего, что существует в реальности. Ваш айсберг — это семейная история. И ваш бунт — попытка взорвать семью изнутри.

Ж. д’О. Я и взорвал ее изнутри. Все были в слезах и в горе. Детям, моим племянникам, сказали, что я умер. Не объяснять же им, что я… И вот двадцать лет спустя, то бишь двадцать лет назад, встречаю их, а они и говорят: «Как, дядя Жан, вы живы?»

Ф. Б. Они что же, не видели вас по телевизору?

Ж. д’О. Они тогда были совсем маленькие, им было пять-шесть лет. Когда им исполнилось восемнадцать, они поняли, что я жив.

Ф. Б. Безумная история. Хотя со стороны она не кажется такой уж трагической. Наоборот, она прекрасна. Любовь сильнее всего на свете. И даже притом что дальнейшие отношения не сложились, мне кажется, нельзя было колебаться ни секунды. Это мое глубокое убеждение. Когда мне пришлось принимать такого рода решение, я… Впрочем, никто решения не принимает, все происходит само! А не сделаешь — сдохнешь. Мой последний вопрос — тот же, что Артюр Краван[282] задал Андре Жиду: господин д’Ормессон, как у нас обстоит дело со временем?

Ж. д’О. Великолепный вопрос.

Ф. Б. Знаете, что ответил Жид?

Ж. д’О. Он посмотрел на часы и сказал, который час.

Ф. Б. Он сказал: «Сейчас 18 часов 11 минут, до свидания, месье».

Ж. д’О. Даже если это неправда, все равно красивая история.

Ф. Б. Все, мы закончили.

Ж. д’О. Время — странная вещь. Философы мало о нем пишут. Что такое свет, мы знаем: это частицы. А время? Частицы, волны?

Ф. Б. Все, что мы умеем, это его мерить — часами…

Ж. д’О. Его можно мерить, но не часами, а пространством.

Ф. Б. Мне жизнь представляется обратным отсчетом секунд. Нам изначально дано определенное количество секунд.

Ж. д’О. Если вдуматься, это очень странная категория.

Ф. Б. Нам на земле отмерен срок. И вдруг однажды: «Ваше время истекло, сударь…» Ужас!

Ж. д’О. Когда мне говорят: «Еще на год больше», я отвечаю: «Еще на год меньше».

15 октября 2008 г.