Бернар-Анри Леви (BHL)[283]

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

После того как была опубликована его переписка с Мишелем Уэльбеком («Враги общества», изд. «Грассе»-«Фламмарион») Бернар-Анри Леви вдруг снова стал невероятно популярен: теперь вокруг него настоящий бум. Даже если книга не имела того успеха, на который рассчитывали писатели, о BHL теперь пишет «Перпл», крутой глянцевый журнал, издаваемый провокатором Оливье Замом. А Эрик Даан, автор знаменитых культурных колонок под заголовком «Белые ночи» в газете «Либерасьон», только что снял для канала «Франс-5» документальную ленту «Бернар-Анри Леви, безумие в истории». Этому скандально известному основателю «новой философии» не хватало только интервью с вашим покорным слугой — недостаток, который мы собираемся восполнить. Посему я явился к нему в дом, в его великолепную парижскую квартиру на бульваре Сен-Жермен.

Ф. Б. Все в порядке? В запарке перед отъездом?

Б.-А. Л. / BHL. Да не то чтобы… У меня на сборы уходит пять минут. Пошли ко мне в кабинет. Что пить будете?

Ф. Б. «Коку», только не «лайт». А куда вы едете?

Б.-А. Л. Плавать. На остров Маврикий.

Ф. Б. Но ведь там нет войны.

Б.-А. Л. К счастью. Хотя я тут недавно прочел, что Энрико Масиасу[284] запретили там выступать.

Ф. Б. Почему? Что он такого сделал?

Б.-А. Л. Ничего не сделал. Просто он еврей. Как и Артюр[285]. Вы знаете, что Артюру, шоумену, дважды запретили выступать, на этот раз во Франции? Это было сразу после войны в секторе Газа. Как рассказывает Дьёдонне[286], однажды, когда сборы от его выступлений должны были пойти на содержание Армии обороны Израиля, к театру пришли провокаторы, которые начали орать: «Израиль — убийца, Артюр — сообщник!» Полная чушь, короче. Но все равно от этого как-то неуютно. С Масиасом та же история.

Ф. Б. Он же из окружения Саркози, он его поддерживал.

Б.-А. Л. Ну и что с того? Что это меняет? Короче говоря: остров Маврикий. Еду отдыхать, плавать и работать.

Ф. Б. А в каком отеле остановитесь?

Б.-А. Л. Я уже двадцать лет в одном и том же отеле живу. «Роял Палм».

Ф. Б. Я лично предпочитаю «Принц Маврикий». Но в последний раз, когда я там был, шел дождь.

Б.-А. Л. Вы действительно считаете, что «Принц Маврикий» лучше?

Ф. Б. Он посовременнее. Декорирован в стиле «аман», повсюду подушки, широкие кровати, а номера — деревянные домики на сваях. «Роял Палм» — это курорт, куда ездил еще Ширак, он более старый.

Б.-А. Л. Я все время в одно и то же место езжу, ненавижу менять… А в «Принце Маврикии» какое море?

Ф. Б. Море не очень, потому что это другая сторона острова и пляжи там насыпные. Так что приходится мириться с тем, что пляж искусственный.

Б.-А. Л. В «Роял Палме» как раз лагуна хороша и море теплое. Мы с Ариэль привыкли долго плавать. У нас затяжные заплывы, в этом как раз главная прелесть.

Ф. Б. Вероятно, в этом еще секрет вашей стройной фигуры.

Б.-А. Л. Скорее, секрет рождения моих книг: я начинаю их писать, пока плаваю. Когда я долго плаваю, мне хорошо думается.

Б.-А. Л. Надо сделать интервью о невыносимой легкости.

Увидев своего помощника по хозяйству, шриланкийца, Б.-А. Л. обращается к нему по-английски: «Гарри! Не могли бы вы с Жоэль найти мои плавательные очки? Бросьте их, пожалуйста, мне в сумку. Благодарю».

Ф. Б. Так вот… Я хотел бы понять, что за жизнь вы ведете. (С этими словами я встаю и начинаю ходить по кабинету взад-вперед.) Простите, я хожу, потому что — вы ведь знаете, что сказал Монтень? «В сидячем положении мои мысли дремлют».

Б.-А. Л. Это также характеризует тех, кто сидел в кутузке. Бывшие сидельцы нередко вскакивают посреди разговора и начинают ходить. У меня есть пара знакомых с такой привычкой: показательный случай.

Ф. Б. А вы никогда не сидели?

Б.-А. Л. Сидел. В Индии, тридцать пять лет назад. Двадцать пять лет назад сидел в Пакистане. И в Аргентине сидел — это было в конце семидесятых, когда у власти стояли фашиствующие генералы. Но всякий раз недолго. А вы?

Ф. Б. Две ночи. Первую ночь — в комиссариате полиции Восьмого округа. Вторую ночь — в камере.

Б.-А. Л. Та история, когда вас взяли с поличным, «руки на машину» и все такое прочее? Две ночи тогда?

Ф. Б. Нет, это было не «руки на машину», совсем все иначе. А потом меня перевели в кутузку на остров Ситэ.

Б.-А. Л. Ага, я помню. Я, кажется, даже послал вам ободряющую эсэмэску, когда с вами приключилась эта неприятная история.

Ф. Б. Ну да, именно поэтому я и вскакиваю. Я рецидивист. Ну ладно, что представляет собой ваша повседневная жизнь? Откуда вы вернулись? Из сектора Газа?

Б.-А. Л. Из Израиля. Из Рамаллаха, это на палестинской территории. И в общем, из сектора Газа.

Ф. Б. Впечатляет. Люди думают: «Вот, он только что вернулся из Газа — и сразу же на остров Маврикий». Кажется, вся ваша жизнь состоит из таких резких перемен, взаимоисключающих противоположностей. Большинство людей, отдыхающих в «Роял Палм», не ездят на войну. А большинство тех, кто занят войной, не ездят отдыхать в «Роял Палм». Для вас открыты одновременно оба этих мира. Как вы их внутри себя примиряете?

Б.-А. Л. Я лично никак не примиряю. Но на окружающих — на некоторых окружающих — это действительно производит впечатление. По-моему, это их раздражает. Но что я могу сказать? С одной стороны, быть интеллектуалом — это моя профессия. С другой стороны, я люблю жизнь. Вот и весь секрет.

Ф. Б. Быть интеллектуалом вовсе не предполагает ездить туда, где с неба падают бомбы. Очень похвально ездить в Боснию и Афганистан, но быть интеллектуалом — это также предполагает валяние в постели.

Б.-А. Л. Совершенно верно. И этот род занятий тоже достоин уважения. Но это не мой случай. У меня другой темперамент… Другие идеалы… К тому же жизнь — это во многом цепь случайностей… Я хочу сказать, что для меня этот образ жизни — не продуманная «система». Это не то что я проснулся в двадцать лет и решил: «А буду-ка я ездить в Афганистан». Просто так сложилось. Когда в 1992-м в Боснии началась война, я стал писать статьи, выражать свою точку зрения, но я также решил поехать и посмотреть, что там происходит, чтобы писать обо всем со знанием дела.

Ф. Б. Понятно. Резюмирую. Все началось в 1971-м, когда вы подвизались корреспондентом в Бангладеш. Я очень уважаю эту традицию, начатую еще Вольтером: интеллектуал должен занимать определенную социальную позицию и не оставаться равнодушным к политике. Но ведь вы родились в 1948-м, вам шестьдесят лет. Вы вполне могли бы рассуждать так: «Меня больше ничего не интересует, кроме „Роял Палма“ и моего дома в Марракеше, буду-ка я писать про облака, жену и моих детей».

Б.-А. Л. М-да…

Ф. Б. Да я вполне серьезно. Не то чтобы я навязывал вам свою точку зрения. Но ведь в юности хочется во все вмешиваться, хочется нестись, крушить… Потом страсти стихают. Невольно начинаешь мириться со своим преклонным возрастом… Что вы по этому поводу думаете? Вам еще не захотелось остепениться?

Б.-А. Л. Не знаю даже, возможно. Проблема в том, что этот преклонный возраст сам не желает меня замечать. Да, конечно, мне шестьдесят. Но как бы это вам объяснить…

Ф. Б. До пенсии еще далеко, но все же…

Б.-А. Л. По правде говоря, я о возрасте не задумываюсь. А если вдруг задумываюсь, как сейчас, с вашей подачи, то мне это кажется каким-то абсурдом, чем-то совершенно несуразным.

Ф. Б. И?..

Б.-А. Л. В общем, то, что мне шестьдесят, не имеет никакого значения. Мое самоощущение не вписывается в этот концепт. И я не начал вести себя как-то иначе, чем вел всю жизнь. Когда мне было двадцать, я услышал призыв Мальро, купил билет на самолет и рванул в Бангладеш. В сорок пять я увидел, как снайперы стреляют в людей в Сараеве, сел в машину, проехал сербские рубежи и въехал в осажденный город. В шестьдесят я узнал, что русские идут войной на Тбилиси…

Ф. Б. …и отправился в Осетию.

Б.-А. Л. Нет, в Грузию. Я хочу сказать, что время мало что меняет.

Ф. Б. А не является ли это способом борьбы со временем — оставаться всегда легким на подъем, азартным, вырываться время от времени из своей золоченой клетки и отправляться туда, где пыль и кровь?

Б.-А. Л. Нет, вы переворачиваете все с ног на голову. Я не для того вырываюсь из своей, как вы говорите, золоченой клетки, чтобы почувствовать, что живу. Я это делаю потому, что я еще жив.

Ф. Б. (Смеется.)

Б.-А. Л. Да нет, в самом деле! Вокруг нас все меньше живых людей. Даже среди молодежи есть такие, которые уже наполовину трупы, хотя все, и в первую очередь они сами, считают себя живыми. А во мне кипит энергия. Я счастлив, что живу. Я исполнен вожделения. Я люблю действие. Люблю писать. Работаю в поте лица, пашу как лошадь, оттачиваю фразы, шлифую до бесконечности свои книги. Это я и называю «жить». Я жив настолько, насколько только это возможно.

Ф. Б. Есть две вещи, о которых мы сейчас не упомянули, но, поскольку вы недавно писали о них в мейле одному писателю, который хоть и соперник, но все же ваш друг, я позволю себе их озвучить. Итак, прежде всего, когда вы учились в лицее Пастера в Нейи, в вашем классе был некий юноша, всеобщий козел отпущения, которого звали Маллах: его все били, над ним издевались, а вы встали на его защиту. Я хотел спросить: после выхода книги он как-то проявился?

Б.-А. Л. Нет.

Ф. Б. Тогда скажите, не там ли, не в лицее ли, родилось ваше импульсивное желание взять под свое крыло оскорбленных? Теперь второе, и это важнее. Вы рассказывали о своем отце, который отправился воевать в Испанию, а затем вступил в Свободные французские силы[287]. Так вот, ваше стремление к действию, не является ли оно неосознанным подражанием отцу — фигуре загадочной, молчаливой и одинокой? Вот две вещи, на которых хотелось бы остановиться.

Б.-А. Л. Ну что ж, давайте поговорим об этом. Собственно, это вывод, который в своем письме ко мне делает Уэльбек и который сродни моему собственному выводу: «Невозможно игнорировать воздействие отцовского примера». Мишеля это угнетает. Он говорит: какая глупость, что мы всегда возвращаемся на круги своя и что даже…

Ф. Б. …такие умные люди, как мы…

Б.-А. Л. …такие самобытные личности, как два писателя, все равно возвращаются к этому старому как мир закону: невозможно игнорировать пример отца. Ну вот. Он прав, конечно. И я, должен признаться, действительно ощущаю невидимое, но сильное влияние отца. Так было, когда он был жив, так и теперь…

Ф. Б. Вашего отца я видел только раз. Это было в 1993-м, на вашей свадьбе в Сен-Поль-де-Вансе. Я собрался было прибавить громкость колонок, а он принял меня за диджея и говорит: «Да убавьте же звук!» Очень авторитарный человек. Признаю, с ним, наверное, было нелегко.

Б.-А. Л. Да нет. Он умел быть и добрым, и любящим…

Ф. Б. К вопросу об ангажированности. В последнем, недооцененном романе Жан-Поля Энтховена, озаглавленном «Что в нас было хорошего», есть очень забавный ваш портрет. Не устою перед соблазном прочесть вам несколько отрывков, которые вы прекрасно знаете. Разумеется, это всего лишь персонаж, и речь идет всего лишь о книге, в которой вы носите имя Льюис, и это, разумеется, не вы…

Б.-А. Л. Послушайте. Все в порядке. В тот момент, когда вышла книга, мы все ломали комедию, чтобы сбить с толку злобных критиков. Но сейчас уже можно открыть страшную, ужасную, кошмарную истину: Льюис — это я.

Ф. Б. Ну что ж, тогда процитирую: «Он пишет сенсационные книги, любит славу и яркий свет, неравнодушен к судьбам человечества». Дальше еще смешнее. Автор говорит, что ваш истинный кумир — это не Мальро, а принц Малко Линге, герой «вокзальной» серии шпионских романов Жерара де Вилье[288]. Это правда?

Б.-А. Л. Нет, это уже не правда. Но — маленькое уточнение: во-первых, это не соответствует истине. Во-вторых, это смешно. И в-третьих, что правда, то правда, я и сам люблю читать про этого суперагента ЦРУ.

Ф. Б. Иначе говоря, когда вы летите на край света, у вас в кармане — все адреса и явки Жерара де Вилье?

Б.-А. Л. Если серьезно, мне и в самом деле случалось бывать в местах, по которым он проезжал. Я имел возможность проверить, правда ли то, о чем он писал. Де Вилье оказался хорошим журналистом: у него прекрасно подобран материал, он проводил серьезные расследования и имел правильный геополитический взгляд. А в Пакистане, к примеру, когда я занимался расследованием убийства Дэниэла Перла[289], у меня был тот же сопровождающий переводчик, что и у него…

Ф. Б. Действительно забавно.

Б.-А. Л. Можно и так выразиться. Меж тем факт остается фактом: когда Жан-Поль (Энтховен) помещает меня между Сартром и принцем Малко, в этом есть доля истины.

Ф. Б. Он также пишет: «Между моим меланхоличным чемпионом и героем „Неразберихи в Карачи“[290] обнаружилось неожиданное сходство».

(Смеемся.)

Б.-А. Л. Послушайте. Вопреки тем выводам, которые могут сделать идиоты, мне нравится книга Жан-Поля и мой образ, который он там создал.

Ф. Б. Но мы же с этого начали! Он внимательно за вами наблюдал — сначала когда вы ездили в Израиль во время войны, потом в «Роял Палм» на Маврикии. А вот пассаж, который мне нравится больше всего: «Что касается Льюиса, он старался не замечать капризов погоды. Он заперся у себя в кабинете, чтобы внимательно изучить „Пересмотры“ Блаженного Августина, а заодно настрочить гневную статью для „Калькутта дейли“».

Б.-А. Л. (Смеется.)

Ф. Б. Я тут недавно ужинал с вашим другом, с Жан-Полем, и мы пришли к заключению, что ваш кумир — это не Мальро и даже не принц Малко, а Поль Моран[291]. С ним вас роднит любовь к путешествиям, к скорости, к жизни, к литературе (разумеется), к роскоши — о чем свидетельствует квартира, в которой мы находимся. Одна только разница: вы бы, пожалуй, не женились на антисемитке.

Б.-А. Л. Есть две вещи, которые я не переношу у Поля Морана. Во-первых, антисемитизм, и не только его жены, но и его собственный. А во-вторых, мелочность, скаредность, которые как-то не вязались с его представлениями о мире. При этом способность жить стремительно, везде успевать, не скрывать своего удовольствия от такой жизни — это мне у Поля Морана очень нравится. Я тоже считаю, что скорость — это хорошо. Я тоже считаю, что жить параллельно несколькими жизнями, отделенными друг от друга, — это счастье. И наконец, я убежден, что надо перестать лицемерить, надо признать, что любовь к жизни вовсе не идет вразрез с призванием к сочинительству. Это, пожалуй, единственный момент, когда прожитые годы как-то на меня повлияли: я живу в ладу с самим собой; я чувствую себя абсолютно свободным.

Ф. Б. Но, простите, ваша последняя книга порождает совершенно иное впечатление. Возможно, дело в названии: «Враги общества». Она воспринимается как жалоба, как сетование на «свору» злобных журналистов. Это неправильное прочтение?

Б.-А. Л. Вы уж точно поняли неправильно. У книги два автора. Про первого, Мишеля, еще можно с натяжкой сказать, что он «жалуется». Но второй — я сам — по сути говорит следующее: вам не на что жаловаться; во-первых, во всем этом нет ничего страшного; во-вторых, все эти людишки — карлики; в-третьих, в конечном счете победителем выйдете вы, потому что вы — великий писатель. Вот буквально так я ему и ответил. Но чтобы я жаловался, сетовал, требовал справедливости и так далее — нет, это не в моем характере, это совершенно не мой случай.

Ф. Б. Вам не кажется, что у книги ошибочное название? Никто не воспринимает вас как врага общества. Вот Жак Мерин[292] — тот, да, действительно был врагом. Но вы?

Б.-А. Л. С каких это пор название может быть ошибочным или неошибочным? Это всего лишь название, не более того.

Ф. Б. Я нахожу, что книга гораздо удачнее названия.

Б.-А. Л. Ну что ж, тем лучше. Лучшее, что может произойти с писателем, — это когда его книги оказываются умнее, чем он сам. И лучшее, что может произойти с книгой, — это когда она оказывается лучше, чем ее название.

Ф. Б. А то, что книга выходила без предварительного объявления, готовилась в секрете, не могло вызвать раздражение публики?

Б.-А. Л. Раздражение? Ну и слава богу! Нам крупно повезло! Отвлечемся на минуту и восстановим факты. Если она готовилась «в секрете», то прежде всего потому, что мы с Мишелем долгое время не были уверены, что хотим издать нашу переписку. Когда все началось? На Рождество 2007-го, кажется. И до мая-июня все шло хорошо, мы просто обменивались письмами — это была настоящая переписка двух писателей, искренняя и глубокая, и мы даже не задумывались над тем, издавать ее или нет. Потом… Потом, когда мы поняли, что получается книга, как раз должен был выйти фильм Мишеля[293] и нельзя было этому событию мешать, а если бы мы объявили о книге, это бы перетянуло на себя внимание… Тереза Кремизи, издатель, никогда ни с кем этим не делилась, как я сейчас с вами. Она героически согласилась — честь ей и хвала за этот мужественный шаг — принять на себя весь огонь и всю хулу. Вот, собственно, как обстояло дело. Все очень просто.

Ф. Б. Тайные проекты всегда вызывают подозрения… Недавно вышел фильм, который тоже предварительно не стали показывать прессе. Это «Агата Клери» Этьена Шатилье. Если книгу или фильм выпускают без объявления, это всегда настораживает. Все решили, что фильм плох.

Б.-А. Л. Согласен. Но Мишель снял великолепный фильм, а критика, как нередко бывает, оказалась абсолютно карикатурной. Отрешившись от этого, вернемся к нашему вопросу: в чем проблема? Для автора нет ничего лучше, чем быть «подозрительным».

Ф. Б. Вашу книгу неплохо приняли, но совсем не поняли.

Б.-А. Л. Да, приняли недурно. Но и поняли тоже вполне адекватно. В Интернете целая буча поднялась… Ну и что, собственно?

Ф. Б. Виновник этой книги я, потому что это я познакомил вас с Мишелем Уэльбеком во время того памятного ужина в кафе «Эспланад». Я главный виновник.

Б.-А. Л. Вот именно. Вы вообще во всем виноваты. Вам нужно публично покаяться.

Ф. Б. Вернемся к хронологии событий. После поездки в Бангладеш, 27 мая 1977 года в телепередаче «Апострофы» вы стали символом медийного интеллектуала, который знакомит телезрителей с новыми философами и только что опубликовал свое второе — а по сути, первое настоящее — эссе «Варварство с человеческим лицом». Этот персонаж молод, неотразим, у него прекрасно подвешен язык, богатый папаша, — в общем, он стал героем дня. Только не вздумайте жаловаться, пока мы с вами беседуем. Так или иначе, у вас быстро появились завистники.

Б.-А. Л. Я уж не знаю, как вас убедить, что я никогда не жалуюсь, вообще никогда, из принципа. Что касается прочего, я с вами согласен: за все, что вы описали, придется расплачиваться. И тут одной жизни мало, понадобится вторая, та, которая после смерти. Возможно, мне и с того света придется платить по счетам…

Ф. Б. Вы могли бы исчезнуть из поля зрения, затаиться, как Сэлинджер. Но вы стали писателем-на-виду-и-на-слуху, на которого смотрят, которого слушают, который все время что-то предпринимает. И это продолжается с 1977 года, то есть больше тридцати двух лет.

Б.-А. Л. Да, я «мог бы», как вы выразились. Но это скучно. И потом, как вам объяснить? Те писатели, которые прячутся, им есть что скрывать. Что касается меня, вся беда в том, что мне скрывать решительно нечего… Вдобавок вот что скажу. Я и в самом деле стал тем, что вы описали. Но правда также и в том, что я трудоголик, я писатель, который много работает, сидит один в своем забое, в своей глубокой норе и не зовет прессу, чтобы она удостоверила его достижения! Мои книги могут нравиться, могут не нравиться. Но они есть. Их около тридцати. Их число продолжает расти. Они не слишком друг друга повторяют. И это уже факт.

Ф. Б. Любое творчество неравноценно и не равнозначно. Но у вас есть неоспоримо удачные книги. Например, «Последние дни Шарля Бодлера» или «Век Сартра». Мне думается, эти две книги пользуются наибольшим спросом, и, странное совпадение, обе посвящены выдающимся людям. Сегодня, оглядываясь на все вами написанное, готовы ли вы признать, что работали над ними больше, чем над другими? Что вы сам больше всего цените в вашем творчестве?

Б.-А. Л. Да, у меня есть любимые детища. Но это не те книги, которые вы назвали. Больше всего я люблю дневник боснийской войны, «Лилия и пепел»…

Ф. Б. Почему? Потому что это «новый журнализм»? Потому что это субъективно?

Б.-А. Л. Скажем, да. Это субъективный журнализм. Но этот термин применим также к другой моей книге: о забытых войнах. Возможно, в конечном счете именно ее я люблю больше всего.

Ф. Б. По той же самой причине?

Б.-А. Л. Да. И еще потому, что это благоговейная книга, цель которой — поправить непоправимое, то есть попытаться вспомнить тех, кто канул в небытие без числа, без имени, без могилы, без лица. Вот тема книги. Это также попытка создать памятник на бумаге тем, кто погиб где-то в Бурунди, Южном Судане, Колумбии. Это попытка вернуть имя хотя бы немногим из тех, кто погиб, не оставив следа, и не фигурирует ни в каких архивах. Видите ли, ситуация в тех странах, где число погибших исчисляется сотнями тысяч, где никто не помнит их лиц, где даже имена их нигде не записаны и нет места, где живые могли бы их оплакать, представляется мне страшным проклятием. «Я сам — могила моего отца», — говорил Шарль Бодлер, отец которого, как вы знаете, в молодости был священником, а потом лег в общую могилу. Так вот, люди, которым посвящена эта книга, — это миллионы Франсуа Бодлеров, миллионы… Кроме того, есть еще третья книга, которая мне дорога, возможно, по той же самой причине, — это моя книга о Дэниэле Перле…

Ф. Б. Эти книги вы называете «роман-расследование», но по сути это документальные романы. Этому жанру в 1966-м положил начало Трумен Капоте, когда написал «О хладнокровии»…

Б.-А. Л. И да и нет. Книга о Перле — это прежде всего расследование, опирающееся на тщательно собранный материал, внимательное изучение фактов, достоверность (за исключением той главы, где я воображаю себе его монолог перед казнью). Эта книга соответствует самым строгим этическим правилам журналистики. Что касается книги о Боснии, она представляет собой дневник, который я вел в течение четырех ужасных лет боснийской войны, — я вынул из него лишь страницы интимного характера. Тогда как книга о забытых войнах отчасти построена по принципу набоковского «Бледного огня»[294]: длинный основной текст, снабженный сносками, которые отсылают к следующим тремстам страницам.

Ф. Б. Вы не вспоминаете о вашем «Дьяволе в голове», романе, получившем в 1984-м премию «Медичи». Вы молчите о «Последних днях Шарля Бодлера», книге, за которую в 1988-м вы удостоились премии «Интералье».

Б.-А. Л. Да, действительно. Давайте о них не сегодня. Завтра приходите. Я, знаете ли, иногда капризен.

Ф. Б. А «Век Сартра»? Я очень хорошо помню, как прозвучала эта книга в 2000-м — последний раз, когда признание было всеобщим…

Б.-А. Л. Вот именно!

Ф. Б. Вот именно, потому что тут нечего обсуждать, Сартр говорит сам за себя?

Б.-А. Л. Нет. Просто такое единодушие мне кажется странным.

Ф. Б. Это была награда за труды, потому что вы действительно свернули горы?

Б.-А. Л. Возможно. Пятьсот страниц… Несколько глав посвящено Хайдеггеру… К тому же пришлось перечитывать сартровскую «Критику диалектического разума». Публика осталась довольна. Особенно после злоключений моего фильма с Аленом Делоном «День и ночь»[295]…

Ф. Б. «Варварство с человеческим лицом» и достопамятное движение новых философов, это ведь была критика коммунизма. С 1989-го по 1991-й коммунизм рухнул практически везде — за исключением Китая, Северной Кореи и Кубы, теперь его почти нет. При таких переменах вы могли бы заняться критикой капитализма, проанализировать, что не так в нашей системе, потому что сегодня уже очевидно, что в ней что-то не так. А вместо этого вы нашли себе нового врага в лице исламского терроризма и даже название ему придумали: «фашисламизм». Почему вы не захотели изучить недостатки нашей западной системы? Ведь вы часто ездите в Америку и, должно быть, насмотрелись на обкуренных брокеров, которые губят нашу планету!

Б.-А. Л. Вы абсолютно правы. Но жизнь коротка, и все успеть невозможно.

Ф. Б. (Смеется.)

Б.-А. Л. И потом, что мне вам сказать? «Фашисламизм» кажется мне более серьезной опасностью, чем ультралиберализм.

Ф. Б. Но ведь наша собственная система тоже на грани краха.

Б.-А. Л. Не думаю. Она мутирует, саморегулируется, избавляется от прохвостов, клеймит их позором, разрабатывает системы тревоги согласно последнему слову техники и щелкает как орешки тех самых брокеров, о которых вы только что говорили. Но чтобы капитализм был на грани краха — нет, даже и не мечтайте…

Ф. Б. Мы с вами ни разу на эту тему не говорили, но когда я взялся воевать с рекламой, то почувствовал, что вам на это глубоко наплевать. Вы считаете, что никакой опасности не существует, что все мы живем в свободных, демократических странах?

Б.-А. Л. Нет, конечно. Просто я знаю, что идеального общества не существует и существовать не может, и надо перестать тщиться его построить. А наименее преступная политика — та, что выбирает из всех зол наименьшее. Что еще? Господство картинки, тирания товара, рекламы — возможно, все это зло. Но это наименьшее из зол. Возможно, нам пора перестать преклоняться перед этими идолами. Но по крайней мере, это не фашизм. Возможно, нам следует их разоблачать — ну так я же и написал 36 тысяч статей в защиту налога Тобина[296] против хищнического произвола капитализма и так далее. Правда…

Ф. Б. …правда, вас больше беспокоит распространение нового интегристского фашизма.

Б.-А. Л. Да. Я думаю, что современное человечество оказалось перед тремя смертельными опасностями: это нацизм, коммунизм, а теперь еще — интегристская разновидность ислама, которая представляет собой арабскую версию фашизма. Вы меня услышали? В понятии «фашисламизм» главная часть — не «ислам», а «фашизм». Другими словами, это касается не религии, а политики — и решать эти проблемы надо политическими средствами.

Ф. Б. Когда вы в последний раз встречались с Бараком Обамой?

Б.-А. Л. Два с половиной года назад, в Чикаго.

Ф. Б. Когда вы писали «American Vertigo» («Американское головокружение»)?

Б.-А. Л. Нет, тогда это было в первый раз, еще двумя годами раньше, в вечер бостонской Конвенции и первого крупного выступления Обамы. Получается, что я снова про себя любимого. Но что поделаешь? Это факт, никуда от него не деться. Я единственное двуногое, способное говорить и писать, которое напечатало, да еще в американской газете, что этот человек станет в конце концов президентом США. Статья называлась «Черный Клинтон». Сначала, надо отметить, название было другое — «Черный Кеннеди». Но издатели газеты сказали: «Пишите свой бред, мы не возражаем; но от Кеннеди руки прочь…»

Ф. Б. А по телефону вы с ним с тех пор не говорили? Хорошо бы ему напомнить эту историю!

Б.-А. Л. Возможно, он ее не забыл. Когда для Венецианской биеннале итальянский художник Франческо Веццоли[297] устраивал свою знаменитую инсталляцию, в которой мы с Шэрон Стоун играли двух лжекандидатов на пост президента и разыгрывали предвыборную кампанию, автор хотел, чтобы мы были максимально правдоподобны. Для этого он пригласил в Лос-Анджелес для Шэрон Стоун советников Буша, а для меня в Париж — кое-кого из советников Обамы (которым в ту пору, надо признать, было нечего делать)…

Ф. Б. Надо бы разыскать этого художника, чтобы помог в срочном порядке создать палестинское государство. Большинство людей знать не знают, что вы ратуете за палестинское государство, все думают, что вы безоговорочно поддерживаете Израиль.

Б.-А. Л. Я всецело на стороне Израиля. Но это правда: больше сорока лет я борюсь за то, чтобы по отношению к палестинскому народу соблюдалась справедливость. Это не должно быть абы какое палестинское государство… Это не должна быть передовая база Ирана… Это не должна быть пусковая площадка для ракет против Израиля… Это не должно быть государство, которое из-за географической близости стало бы навязывать Египту законы «Братьев-мусульман» и превратило бы Египет в суннитской зоне в эквивалент Ирана в шиитской… Вот стратегические особенности этой проблемы. Так что, кроме судьбы Израиля, в этом драматическом узле есть и другие важные моменты. Станет ли Египет в суннитской зоне тем, чем Иран является в шиитской?

Ф. Б. (Смеется.) Извините, я решительно ничего в этом не понимаю… Меня волнуют совсем другие вопросы. По-моему, это безумие, что писатель должен обязательно разбираться в международных геополитических проблемах.

Б.-А. Л. Считайте, что вам повезло. Но для египтянок, которых, возможно, снова заставят носить паранджу, для тех женщин, в которых станут бросать камни за то, что они посмотрели на другого мужчину, для восьмилетних девочек, которых будут хоронить заживо, как в Пакистане, потому что они отказались от принудительного замужества, — для них это не абстракция, не геополитика — это страшная реальность. И это, поверьте, посерьезней, чем диктатура рынка.

Ф. Б. Я думаю, вам пора, наподобие Чорана, писать ледяные нигилистские афоризмы и перестать рассказывать про шиитов и суннитов. Вы со мной согласны?

Б.-А. Л. (Смеется.) Думаю, мне пора делать то, что доставляет мне удовольствие. Я ничего не решаю наперед. У меня нет никакой стратегии. Тактик я, может, и неплохой, но ни в коем случае не стратег.

Ф. Б. Иначе говоря, вы делаете только то, что вам нравится. И никто вас ни к чему не может принудить.

Б.-А. Л. Совершенно верно. Вообще-то, писатель должен хотя бы немножко быть тактиком, иначе его сметут, выбросят на свалку, обольют помоями, похоронят под нечистотами. Но в остальном надо плыть по течению.

Ф. Б. Вы не собираетесь вернуться к жанру романа?

Б.-А. Л. Разумеется, собираюсь. У меня давным-давно, может, лет двадцать как начат один роман, который я все время откладываю в долгий ящик. Это, увы, мой недостаток: я вечно занят чем-то другим.

Ф. Б. Вы двадцать лет пишете роман?! Представляю, какой толщины он будет!

Б.-А. Л. Может быть, совсем наоборот, тонюсенький, максимально короткий. Кто его знает?

Ф. Б. Но постойте, вам могли бы возразить, что истинный писатель должен в первую очередь заниматься литературным творчеством. Если я пишу роман, то пусть тут хоть война в Афганистане, я все равно продолжаю писать роман про «свою жену, эту толстую б…».

Б.-А. Л. Возможно. Но для меня книги, которые написались вместо этого романа, тоже представляются очень важными.

Ф. Б. То есть роман на втором месте.

Б.-А. Л. Если хотите. Можно даже утверждать, что именно так и должно все происходить, что книги рождаются в свое время и что этот третий роман появится, когда по-настоящему созреет. Разве мы можем знать, какой момент подходящий, а какой — нет? Мы придумываем тысячу причин, чтобы оттянуть момент появления книги — именно потому, что она еще не готова, жизнь не закончила над ней свою работу.

Ф. Б. Кое-что тем не менее изменилось. Раньше вы всегда отказывались говорить о себе. Исключение составляет один текст, который называется «Комедия», — он очень мне нравится. Но это лжеисповедь. Вы сами в этом признаетесь: во «Врагах общества» вы пишете, что «Комедия» — не искренняя книга, это маска, надетая на маску. Настоящая автобиография, подлинные сцены вашей жизни появляются впервые во «Врагах общества». Это значит, что вы меняетесь. Станете ли вы в дальнейшем писать про себя, превратитесь ли в нечто среднее между Шатобрианом и Анни Эрно[298]?

Б.-А. Л. «Враги общества» — книга, которая для меня самого очень много значит. Но будьте осторожны, не делайте поспешных выводов. Сила ее в том, что это беседа с Уэльбеком. Если бы не Мишель, я бы никогда не сказал — и больше никогда не скажу — того, что там сказано.

Ф. Б. Почему такая категоричность?

Б.-А. Л. Потому что мне это неинтересно. Мне скучно говорить о себе.

Ф. Б. Это странно, я бы даже сказал, парадоксально. Притом что вам свойствен определенный социальный эксгибиционизм, с литературной точки зрения вы стыдливо-сдержанны.

Б.-А. Л. Да, но важнее именно литературная сторона — вы не находите? В литературе я придерживаюсь правила «после вас».

Ф. Б. Кто эти «вы»? Читатели?

Б.-А. Л. Нет, «вы» — это Сартр, Бодлер, Дэниэл Перл, это антигерои забытых войн, это боснийцы, мой сосед, мой ближний, мой враг, мой друг — кто угодно, но не я сам.

Ф. Б. Тем не менее вы пишете от первого лица.

Б.-А. Л. Пишу. Но это просто честность. Необходимо создать кого-то, от чьего имени говоришь, некое тело, некую душу, некую фабулу. Есть философы, которые ведут себя, точно они чистый дух, лишенный телесного воплощения и обитающий в безвоздушном пространстве платонических идей. Это неправильно. Чтобы все было достоверно, надо сказать: «Вот, это я, это мое конкретное тело, это мои нервы, это я говорю». Необходимо быть конкретным, материальным.

Ф. Б. Знаете, я мог бы вам предложить другую гипотезу, которую я как раз в данный момент разрабатываю. Я считаю, что вы не доверяете самому себе, поэтому, чтобы оказаться лицом к лицу с Бернаром-Анри, вам нужна теплая компания Шарля Бодлера, Жан-Поля Сартра, Дэниэла Перла. Это совершенно как в передачах Жака Шанселя[299]!

Б.-А. Л. Ну, может быть, можно и так на это взглянуть. Но я, честно говоря, вижу все иначе. Дело не в доверии к себе — дело в любопытстве. Я не испытываю любопытства по отношению к самому себе, вот и весь секрет. Тут ничто одно другому не противоречит. Я никогда не обращался к психоаналитику. Я не пишу писем. За исключением Уэльбека, я ни с кем не переписываюсь. Вдобавок, если у меня случаются эмоциональные бури, возникают какие-то тайны, огорчения, я ни к кому не лезу с конфиденциями — ни к близким друзьям, ни даже к самому себе…

Ф. Б. Но вы же ведете дневник.

Б.-А. Л. Веду. Но это всего лишь дневник. И если я завтра умру, то его немедленно уничтожат.

Ф. Б. Удивительная вещь, когда человеку удается говорить о себе, не говоря о себе. Но в своем дневнике вы все же о себе пишете.

Б.-А. Л. Да, там я говорю со всей откровенностью все, что только можно сказать.

Ф. Б. И этот дневник будет опубликован?

Б.-А. Л. Ни за что и никогда. И именно потому, что этого никогда не случится, я позволяю себе говорить все.

Ф. Б. Но для чего же тогда он нужен? Ведь после изложения на бумаге многие вещи становятся понятней и очевидней?

Б.-А. Л. Дневник был нужен, чтобы написать «Лилию и пепел». Когда-то дневник служил сырьем для моих романов. Это своего рода месторождение, откуда я регулярно черпаю материал и откуда я, возможно, зачерпну в последний раз для последней книги. Но все это я рассказывал Уэльбеку: о том, чтобы обнародовать мой дневник как таковой, не может быть и речи. Поэтому я сделал определенные, может быть довольно мудреные, распоряжения: чтобы его уничтожили, если со мной что-то случится…

Ф. Б. Да, вашему секретарю придется потрудиться, чтобы все это пустить под нож. А нашу беседу вы тоже туда запишете?

Б.-А. Л. Туда записывается все. Ежедневно. Скрупулезно. Рано утром или поздно вечером. На телефонный автоответчик молодой женщины, которую вы видели. Она приходит утром и печатает… А почему для нашей беседы надо делать исключение?

Ф. Б. Это метод Энди Уорхола. Он тоже диктовал свой дневник по телефону[300].

Б.-А. Л. Уорхол диктовал Пэт Хэкетт. У меня несколько другая ситуация. Я диктую на автоответчик моей собственной Пэт Хэкетт, которую зовут Жоэль Абер, и она каждое утро прослушивает запись. Но никогда со мной не говорит об услышанном, никогда не делает никаких комментариев. Три строчки, десять страниц — по-разному бывает. Но всегда без дураков, по-честному, механически.

Ф. Б. В этих записях многое касается вашей личной жизни.

Б.-А. Л. Да, разумеется. Моей лично. Но не только: о жизни других там тоже говорится. И уж конечно, о тех мирах, сквозь которые я прошел за последние сорок лет. Много информации. Много бесед. Много «изнанки современной истории». Именно поэтому публиковать мой дневник невозможно. Иначе говоря, принцип все тот же: «после вас»… тайны мадридского двора… «я» не представляет интереса.

Ф. Б. Но вы же не станете утверждать, что не любите Монтеня, Пруста, Бенжамена Констана или Жан-Жака Руссо!

Б.-А. Л. Вот именно! Это не мои любимые авторы. Я с большим удовольствием читаю Монтескье, Мальро, Бодлера или Вольтера. Не говоря уже о Хемингуэе, который рассказывает, как он воевал в Испании, ни разу не поместив себя в центр повествования. Я не говорю уже о Малапарте и его романе «Капут», который я считаю одной из величайших книг ХХ века. Не говорю, кроме того, о самом недооцененном из писателей того же ХХ века — Луи Арагоне и его «Базельских колоколах» и «Пассажирах империала». Таково мое сегодняшнее мнение. Возможно, что через двадцать лет я буду утверждать противоположное. А пока что — так.

Ф. Б. Журнал «GQ» отмечает свою годовщину специальным номером, посвященным элегантности. Как бы вы определили, что такое элегантность?

Б.-А. Л. Для мужчины или для женщины?

Ф. Б. Для мужчины.

Б.-А. Л. Это когда она не видна. Надо, чтобы она была лаконична, скупа на слова.

Ф. Б. Это одно из определений «дендизма». Вы принадлежите к очень узкому во Франции кругу людей — вместе с Тьерри Ардиссоном[301], пожалуй, — которые носят форму. Вы и сегодня одеты так же. На вас белая рубашка с расстегнутым воротом, порой сильно распахнутым — в зависимости от времени года и ситуации. Вы были одеты точно так же на телепередачах в 1977 году. Когда вы взяли привычку носить белые рубашки?

Б.-А. Л. Не помню. Так было всегда.

Ф. Б. Всегда одеваться одинаково — это способ не думать о том, что надеть?

Б.-А. Л. Разумеется.

Ф. Б. То есть вы решили этот вопрос раз и навсегда сорок лет назад?

Б.-А. Л. Да, приблизительно так. В двадцать лет я уже ненавидел рубашки в клеточку, цветные и так далее. Так что, наверное, да…

Ф. Б. И никогда никакого галстука.

Б.-А. Л. Никогда. Это своего рода фобия. Галстук меня душит. Он сдавливает горло, и я начинаю задыхаться.

Ф. Б. Возможно, это напоминание о том, что вы с солнечного юга.

Б.-А. Л. Возможно. Я люблю солнце. И, как все, кто любит солнце, люблю как можно меньше на себя надевать. Я также призна?юсь вам в одной вещи, которая, если подумать, не связана с моим южным происхождением, потому что, если не ошибаюсь, точно так же ведет себя Жан д’Ормессон: когда я работаю, пишу, я всегда это делаю голым.

Ф. Б. Знаете, вы подсказали нам отличное название статьи: «BHL: как правило, я работаю голым!» К сожалению, слишком поздно — тем хуже для вас. Вы часто носите черный костюм. Сегодня это костюм из черного бархата. А рубашка на вас какой марки?

Б.-А. Л. Понятия не имею… Возможно, как и все мои рубашки, от Шарве.

Ф. Б. Забавно. Потому что я каждое утро начинаю соображать, что мне сегодня надеть. Я трачу на это кучу времени. Не то чтобы я все утро ломал над этим голову, но все же… Сегодня, к примеру, я надел это поло с этим свитером и целый день задаюсь дурацкими вопросами.

Б.-А. Л. Вы хотите сказать, что долго думали, прежде чем нацепить на себя… этот прикид?

Ф. Б. (Смеется.) Негодяй! Вот читатели удивятся: «Ишь ты, BHL-то гадости говорит!» Однако на дворе январь, ноль градусов, а вы разгуливаете по улицам душа нараспашку, практически с голым торсом. Не простужаетесь?

Б.-А. Л. Редко.

Ф. Б. Вы представляете весьма интересный для науки феномен.

Б.-А. Л. У меня сложные отношения с температурой.

Ф. Б. Вам было жарко, даже когда вы пробирались через снега Грузии?

Б.-А. Л. Сомневаюсь, чтобы в Грузии выпадало много снега. Но что правда, то правда: пальто я ношу редко.

Ф. Б. Вы какое-то диковинное пламеннокровное животное.

Б.-А. Л. Холодные комнаты… Мне нравится спать в холодных комнатах… Перечитайте Бодлера[302]!

Ф. Б. Ага! И кондиционер включаете?

Б.-А. Л. Да, я люблю кондиционеры.

Ф. Б. Как Джонни Холлидей. Тот любит ледяной кондиционированный воздух.

Б.-А. Л. Не знал. Но это еще одна причина относиться к Холлидею с симпатией.

Ф. Б. Отвлечемся от этой темы. Есть ли у вас любимые места, где вы обычно проводите время? Нью-Йорк, Париж, Марракеш…

Б.-А. Л. Я редко езжу в Марракеш.

Ф. Б. Почему? Вы же купили дом Алена Делона. Он по-прежнему ваш?

Б.-А. Л. Разумеется.

Ф. Б. И при этом вы туда больше не ездите?

Б.-А. Л. Нет. Я часто бываю в Нью-Йорке. А на юге Франции — в Сен-Поле[303].

Ф. Б. У вас там свой дом или вы останавливаетесь в «Золотой голубке»?

Б.-А. Л. И то и другое, мой капитан!

Ф. Б. А в Танжере? Был документальный фильм про ваш дом в Танжере, построенный Андре Путман[304]…

Б.-А. Л. Все так. Но нелепо как-то вышло: я там был лишь один раз, да и то всего три дня.

Ф. Б. (Смеется.) А почему?

Б.-А. Л. Сам не знаю… Нет времени, видимо…

Ф. Б. Вы прямо как Каде Руссель из песенки: у вас сногсшибательные дома, про которые снимают фильмы, а вы в них не бываете.

Б.-А. Л. Поеду как-нибудь. Главное, что они есть.

Ф. Б. А любимые адреса в Нью-Йорке?

Б.-А. Л. Простите, но в этом я полный профан. Когда я в Нью-Йорке, я практически никуда не хожу. Сижу на одном месте…

Ф. Б. Там, где я вас встретил?

Б.-А. Л. Там, где я живу, в отеле «Карлайл»…

Ф. Б. Я вас встречал также в «Уэйверли-Инн», это ресторан Грейдона Картера.

Б.-А. Л. А, ну да. Но это совсем другое дело. Вообще, я редко выхожу из «Карлайла».

Ф. Б. Я говорю это, потому что мы беседуем для журнала «Конде Наст» и должны отдать должное хозяину «Вэнити фейр», нашему другу.

Б.-А. Л. Даже если бы он не был нашим другом и если бы эта беседа предназначалась не для «Конде Наст», я бы все равно отдал дань уважения Грейдону, который издает лучший в мире журнал.

Ф. Б. А в Париже куда вы ходите?

Б.-А. Л. Что вы имеете в виду? Рестораны? Все зависит от того, чего мне хочется. Тут как с рубашками. Я решил эту проблему раз и навсегда. Я не читаю меню, чтобы решить, что я буду есть. Я соображаю, чего мне хочется, и иду в определенный ресторан. В зависимости от того, хочу ли я чечевицы, суфле, рыбы или соевого салата, я иду в «Матис», «Рекамье», «Гойю» или маленький китайский ресторанчик в моем доме. Потому что для меня сущее наказание читать все эти меню, как правило претенциозные и мудреные. Кстати, когда-то я так проверял барышень «на вшивость». Если в ресторане барышня надолго затихала, уткнувшись в меню, это был дурной знак. Я говорил: «Да возьмите треску со шпинатом!», и если она в ответ склонялась еще ниже и шептала: «Гдейто, я невижууу», это значило, что дело — труба.

Ф. Б. А Ариэль Домбаль быстро выбирает?

Б.-А. Л. Разумеется.

Ф. Б. Я всегда заканчиваю свои беседы вопросом про наркотики. Это забавно, так я, например, узнал, что Уэльбек пробовал героин, Финкелькраут — ЛСД… Вы же часто рассказываете, что, для того чтобы писать, принимаете амфетамины.

Б.-А. Л. Уже не принимаю. Побочные эффекты слишком опасны. В результате я перешел на кортизон. Что касается героина, ЛСД и прочего — никогда их не пробовал. Единственное, что было, это в Мексике, сорок лет назад: попробовал немного галлюциногенных грибов…

Ф. Б. Как Леклезио!

Б.-А. Л. Плюс тут один: можно пообщаться с мертвыми. Это действительно совершенно меняет временны?е параметры: ты вдруг оказываешься в одном временно?м срезе с теми, кого уже нет, с призраками. Но я не люблю об этом рассказывать. Моих детей это шокирует.

Ф. Б. Однако ваши учителя, Мальро и Сартр, не стеснялись в выборе средств… Один принимал каптагон, другой нюхал кокаин.

Б.-А. Л. Знаю. И правильно делали. Да, конечно, они подорвали свое здоровье, но зато оставили нам бессмертные шедевры. А для чего нужны писатели? Беречь здоровье или писать великие книги?

Ф. Б. По поводу здоровья и в завершение нашей беседы: вас не раздражают все эти коллективные меры по охране здоровья общества? Нигде нельзя курить, наркоманов сажают в тюрьму, кругом одни сплошные нельзя…

Б.-А. Л. По правде говоря, раздражают. Это какой-то коллективный психоз, к тому же весьма дурного пошиба. Между прочим, именно эту идею я развиваю вот уже тридцать лет, во всех тоталитарных режимах есть что-то общее, а именно стремление оздоровить общество. Слава богу, нам до этого далеко. Итак, долой борьбу за оздоровление!

Ф. Б. Отличный финал! Наконец-то мы нашли серьезное общее дело.

21 января 2009 г.