МАШЕНЬКА
МАШЕНЬКА
Берлин: Слово, 1926
Фрагменты романа печатались в газетах «Возрождение» (1926. 2 марта) и «Слово» (1926. 27 марта)
Первый и наиболее автобиографичный роман Владимира Набокова был начат весной 1925 г. вскоре после его женитьбы на Вере Слоним[19]. Созданию «Машеньки» предшествовала работа над романом «Счастье», замысел которого так и остался невоплощенным (правда, от ненаписанного романа отпочковался, обретя собственное бытие, один из лучших рассказов «раннего» Набокова — «Письмо в Россию» (1925), включенный затем в сборник «Возвращение Чорба»).
В отличие от стихотворных сборников, «Машенька» встретила сочувственный прием в эмигрантской прессе, хотя была истолкована некоторыми рецензентами (М. Осоргин <см.>, Н. Мельникова-Папоушек, А. С. Изгоев <см.>) несколько односторонне — как добротная социально-бытовая повесть из эмигрантской жизни.
Ю. Айхенвальд, написавший сразу две рецензии на «Машеньку» (Руль 1926. 31 марта. С. 2–3; Сегодня. 1926. 10 апреля. С. 8), напротив, последовательно отстаивал тезис о том, что содержание романа не исчерпывается реалистически жизнеподобным воспроизведением эмигрантского быта, что безрадостное эмигрантское настоящее, воссозданное автором, — «скорее призрак, тень и фантастика, чем реальность: оно менее действительно, нежели те далекие дореволюционные годы, когда герои жили в России, у себя дома, а не в берлинском пансионе, где свели их судьба и автор. Пансион этот, очень убедительно, и выразительно, и с юмором изображенный в тонах уныния и тоски, неуютное убежище русских эмигрантов, жертв „великого ожидания“, не производит впечатления подлинника, яви: как будто люди здесь снятся самим себе. И именно этот колорит сновидения отличает „Машеньку“, и это тем примечательнее, что Сирин искусно связал его с самой неоспоримой фактичностью, от которой больно, и жестко, и жутко» (Руль. 1926. 31 марта С. 2). Вполне резонно утверждая, что в этом произведении «бытовое не замкнуто в самом себе, собою не ограничено <…> оно продолжается вдаль и вглубь, оно, по Достоевскому, „касается мирам иным“» (Там же), Айхенвальд одним из первых среди интерпретаторов набоковского творчества затронул тему «потусторонности». Отмечая «внутренний лиризм» «Машеньки», «яркость лиц и сцен, жизненность диалога, красоту пейзажа, <…> чувство большого города <…> которым удивительно обладает <…> молодой писатель», критик обратил особое внимание на второй, символический план повествования, связанный с образом возлюбленной главного героя, Машеньки: «Машенька светится отблеском России, и потому вдвойне очарователен ее облик — и сам по себе, и своим отраженным светом, она пленяет как личность, она пленяет как символ, и не только она, но и самый роман, который окрещен ее ласковым именем» (Там же. С 3); «Над грустью и улыбкой, над искусно изображенным <…> маревом эмигрантского существования поднимается в дымке символа и в очертаниях реальности элегический образ России» (Сегодня. 1926. 10 апреля. С. 8).
На символичность образа Машеньки и его связь с образом утраченной родины указывали и другие рецензенты А. С. Изгоев <см.>, А Савельев (Руль. 1926. 29 апреля. С. 3), Г Струве: «Легкая символика образа Машеньки, сливающегося иногда с образом утраченной и обретенной России, чуть-чуть, без всякой аллегорической грубости намеченная автором, ничуть не портит роман, а, наоборот, углубляя его, придает ему значительность» (Возрождение. 1926. 1 апреля С. 3)
С подобной трактовкой образа Машеньки была в корне не согласна сотрудница пражского журнала «Воля России» Н. Мельникова-Папоушек (равно как и с высокой оценкой, данной произведению в статьях Ю. Айхенвальда, Г. Струве, М. Осоргина, а также в нескольких, по выражению Г. Адамовича, «заметках восклицательного характера», принадлежавших перу менее известных и весомых авторов: Арс. М. [Даманская А.] // Дни. 1926. 14 ноября. С. 4; А.С. [Шерман С.] // Последние новости 1926. 29 апреля. С. 3). С точки зрения г-жи Мельниковой-Папоушек, давшей «кисло-сладкую» рецензию на набоковский роман (который к тому же упорно называла повестью), «Машенька» — «вещь не скверно задуманная, но слабо исполненная <…> У Сирина, как еще неопытного писателя, много не удается, несмотря на добрую волю. Его психологические разборы впадают в длинность и в скуку, то есть в самое опасное для литературы <…> Что касается того, что Машенька будто бы является символом России, как заметил один критик, то мы просто недоумеваем. Правда, один довольно отдаленный философ заметил, что если бы у треугольников было понятие о Боге, то они бы его представляли тоже в виде треугольников Очевидно, „Машенька“ и есть тот треугольный Бог, который соответствует понятию критика. Ну что же, каждый мерит на свой аршин, — у нас мерка иная» (Воля России. 1926. № 5 С. 196–197)
Более серьезные (и обоснованные) нарекания со стороны критиков вызвал образ главного героя, Ганина, противопоставленного всем остальным персонажам романа. В отличие от неприкаянных обитателей берлинского пансиона, он, по уверениям автора, принадлежал к породе «людей, которые умеют добиваться, достигать, настаивать, но совершенно не способны ни к отречению, ни к бегству». Но, вопреки очевидным авторским стараниям водрузить Ганина на романтические ходули и придать ему ауру загадочности и байронической исключительности, рецензенты (К. Мочульский <см.>, М. Осоргин <см.>, А.С. Изгоев <см.>) отказали протагонисту «Машеньки» в цельности и «сильной индивидуальности», отнеся его к типу «лишнего человека».
Разбирая «Машеньку» и анализируя образ главного героя, критики попытались определить литературную родословную начинающего прозаика. Типологическая близость Ганина тургеневским «лишним людям», любовно воссозданные реалии дачно-усадебного быта, нежный лиризм, окутывающий образ главной героини, «насыщенность описаний» (Д.А. Шаховской <см.>), а также «необыкновенная легкость архитектоники, стройность частей, продуманность и вместе с тем безыскусственность всей композиции» (Струве Г. // Возрождение. 1926. 1 апреля. С. 3) — эти художественные особенности «Машеньки» давали критикам основания для того, чтобы возвести литературную генеалогию В. Сирина к Бунину и Тургеневу. «Для тех, кто любит сравнивать и прослеживать влияния, скажем, что на романе Сирина, если не считать Тургенева, больше всего сказалось влияние Бунина. Бунин вправе гордиться им как своим учеником» (Там же).
А.В. Амфитеатров отнес «Машеньку» к «неотургенизму» — традиции «художественного объективизма, определяемого именем Тургенева» В обзорной статье «Литература в изгнании», одном из первых исследований литературы русского зарубежья за десятилетие ее существования, он писал о том, что в «Машеньке» «Сирин подражательно колебался между Б. Зайцевыми И.А. Буниным, успев, однако, показать уже и свое собственное лицо с „необщим выражением“» (Амфитеатров А.В. Литература в изгнании // Новое время. 1929. 22 мая. С. 2).
Вразрез с общим мнением прозвучали слова Д.А. Шаховского <см.> о том, что в «Машеньке» «Сирин отходит от Бунина <…> и идет в сторону Достоевского». (Спустя несколько лет, с появлением «Соглядатая» и «Отчаяния», они блестяще подтвердились, однако тогда, в 1926 г., подобное суждение не имело еще достаточных оснований.)
Как бы там ни было, с выходом «Машеньки» Владимир Набоков (Сирин) обратил на себя внимание критиков русского зарубежья как подающий большие надежды прозаик «молодого поколения» эмиграции. В позднейших статьях эмигрантских критиков «Машенька» оценивалась как «обещание великих возможностей» (Н. Андреев), которые писатель с блеском реализовал в последующих произведениях.
Сам автор, будучи уже известным американским писателем, называл «Машеньку» «неудачной книгой» и в знак того, что его первый роман далек от совершенства, надписывая подарочные экземпляры книги, рисовал на титульном листе не бабочку, а куколку, личинку — эмблему творческой незрелости. Тем не менее, когда в 1970 г. вышел английский перевод «Машеньки», выполненный Набоковым в соавторстве с Майклом Гленни, в предисловии к книге писатель признался в «сентиментальной привязанности» к своему первому роману и самим фактом перевода в какой-то степени реабилитировал «неудачную книгу».