В. Вейдле{28} Рец.: «Современные записки», книга 42
В. Вейдле{28}
Рец.: «Современные записки», книга 42
<…> С первых же страниц чувствовалась редкостная свежесть, твердость, какая-то прелестная дерзость этой лучшей книги Сирина, первой его вполне зрелой книги, — и ее немалая новизна. Теперь она закончена; первое впечатление подтвердилось вполне; все свои обещания она исполнила. Одно время казалось, что центральный стержень начинает ослабевать, что периферия становится чересчур узорчатой, но теперь мы видим, что единство сохранено, несмотря на большое количество отступлений, или лучше — отбеганий в сторону. Отбегания эти оказались необходимыми для внутреннего повествовательного ритма, очень тонко соблюденного автором, вследствие чего не внешние события первенствуют в романе, а нарастание его тайной мелодии, — не фабула, а судьба.
Замысел романа — сквозной. Сквозь судьбу шахматиста Лужина просвечивает более общая судьба всякого творческого человека, а относительная бесплодность (эстетическое отражение бездуховности) окружающих его людей знаменует в глубине ту странную оторванность современного человека от всяких человеческих целей и причин, которая магнетизировала дарование Сирина еще в «Короле, даме, валете». Это не значит, однако, что роман слишком рассудочен и аллегоричен, как прежние книги Сирина, не свободные от некоторых сомнительных влияний. В «Защите Лужина» никаких неусвоенных, непереработанных влияний больше нет. Можно сказать только, что это более западная, чем русская, книга, но порицать Сирина за это никак нельзя. Во-первых, русская литература не ограничивается тем, что до сих пор мы считали русским, а во-вторых, очень вероятно, что путь Сирина именно и есть для всей будущей русской литературы единственно возможный путь.
Упрекнуть можно Сирина, пожалуй, только в том, что при тонком чувстве стиля ему иногда изменяет чувство языка. Стиль Сирина теоретически переложим на какой-то отвлеченный европейский литературный язык, тогда как стиль большого писателя всегда связан неразрывней, горячей с его родной языковой стихией. (Но одной этой стихии тоже недостаточно.) Очень может быть, что следующая книга Сирина не заслужит и этого упрека. Иногда он еще просто небрежен (например, когда пишет «Фламандия» вместо «Фландрия»), но меня радует подчас и самая его небрежность. Она подчеркивает только, что острота и пристальность его письма не плоды всегда немного тщетного старания, а укоренены в самой его писательской природе. В его книге, такой волевой — и многим можно было бы поставить в пример эту его стремительность и собранность, — все же еще сильней всех намерений я ощущаю неизгладимое присутствие личности. Этой меркой измеряется писатель. Пусть другим она кажется «субъективной», — критик был бы нечестен, если бы верил в эту субъективность сам. Не стоит выдумывать сомнений. Отныне есть новый писатель в русской литературе, и мы с волнением ожидаем новых его книг.
Возрождение. 1930. 12 мая. № 1805. С. 3