АНТИГНОЙ*
АНТИГНОЙ*
Посылает полковой адъютант к первой роты командиру с вестовым записку. Так и так, столик у меня карточный дорогого дерева на именинах водкой залили. Пришлите Ивана Бородулина глянец навести.
Ротный приказание через фельдфебеля дал, адъютанту не откажешь. А Бородулину что ж: с лагеря от занятий почему не освободиться; работа легкая — своя, задушевная, да и адъютант не такой жмот, чтобы даром солдатским потом пользоваться.
Сидит это Бородулин на полу, лаком-сандараком ножки натирает, упарился весь, разогрелся, гимнастерку с себя на паркет бросил, рукава засучил. Солдат был из себя статный да крепкий, хочь патрет пиши: мускулы на плечах, руках под кожей чугунными желваками перекатываются, лицо тонкое, будто и не простой солдат, а чуть-чуть офицерских дрожжей прибавлено. Однако ж, что зря хаять, — родительница у него была старого закала, природная слободская мещанка, — в постный день мимо колбасной лавки не пройдет, не то, чтобы что…
Перевел Бородулин дух, ладонью пот со лба вытер. Поднял глаза, барыня в дверях стоит, — молодая, значит, вдова, у которой адъютант по сходной цене фатеру сымал. Из себя аккуратненькая, личико тоже — не отвернешься. Ужли адъютант у корявой жить станет…
— Упрели, солдатик?
Скочил он на резвые ноги, — гимнастерка на полу. Только он ее через голову стал напяливать, второпях в ворот руку вместо головы сунул, ан барыня его и притормозила:
— Нет, нет. Гимнастерку не трожьте!
Обсмотрела его по всем швам, будто экзамен произвела, и за портьеру медовым голосом бросила:
— Чисто Антигной… Энтот мне как есть подходит.
И ушла. Только дух за ней сиреневый так дорожкой и завился.
Принахмурился солдат. На кой ляд он ей подходит? Экое слово при белом свете ляпнула… С жиру оне барыни перила грызут, да не на такого напала.
Справил Бородулин работу, снасть свою в узелок связал, через вестового доложился.
Вышел адъютант самолично. Глаз прищурил: блестит столик, будто его корова мокрым языком облизала.
— Ловко, — говорит, — насандалил, молодец, Бородулин!
— Рад стараться, ваше скородие. Только извольте приказать, чтобы до завтрева окон не отпирали, пока лак не окреп. А то майская пыль налетит, столик затомится… Работа деликатная. Разрешите иттить?
Наградил его адъютант, как следовает, а сам ухмыляется:
— Нет, братец, постой. Одну работу справил, другая прилипла. Барыне ты оченно понравился, барыня лепить тебя хочет, понял?
— Никак нет. Сумнительно чтой-то…
А сам думает: что ж меня лепить-то? Чай, уж вылеплен…
— Ну, ладно. Не понял, так барыня тебе разъяснение даст.
И с тем фуражку на лоб и в сени проследовал.
Только, стало быть, солдат за гимнастерку — портьерка — взык! — будто ветром ее вбок отнесло. Стоит барыня, пуховую ладонь к косяку прислонила и опять за свое:
— Нет, нет. Взойдите, как есть, в натуральном виде. Вас как зовут-то, солдатик?
— Иван Бородулин. — Ответ дал, а сам, будто медведь на мельничное колесо, вбок уставился.
Зовет она его, значит, в свой покой на близкую дистанцию. Адъютант приказал, не упрешься.
— Вот, — говорит барыня, — обсмотрите. Все кругом, как есть, моей работы.
Мать честная! Как глянул он, аж в глазах забелело: полна горница голых мужиков, кто без ног, кто без головы… А промеж них бабы алебастровые. Которая лежит, которая стоит… Платья-белья и званья не видать, а лица, между прочим, строгие.
Барыня тут полное пояснение сделала:
— Вот вы, Бородулин, по красному дереву мастер, я из глины леплю. Только и разница. Ваша, например, политура, а моя — скульптура… В городе монументы, скажем, понаставлены, — те же самые идолы, только в окончательном виде…
Видит солдат, что барыня не военная, мягкая, — он ей поперек и режет:
— Как, сударыня, возможно? На монументах ерои в полной парадной форме на конях шашками машут, а энти, без роду-племени, ни к чему. Разве таких голых чертей в город выкатишь?
Она ничего, не обижается. В кружевной платочек зубки поскалила и отвечает:
— Ан вот и ошиблись. В Питере не бывали? То-то и оно. А там в Летнем саду беспорточных энтих сколько угодно. Который бог по морской части, которая богиня бесплодородием заведует. Вы солдат грамотный, следует вам знать.
«Ишь, заливает! — думает солдат. — Чай, там в столичном саду мамки княжеских ребят няньчат, начальство гуляет, — как же возможно погань такую меж деревьев ставить?»
Достает она из рундучка белую мохнатую простыню, край кумачовой лентой обшит, — подает солдату.
— Вот вам заместо крымской епанчи. Рубаху нательную прочь сымайте, мне она без надобности.
Ошалел Бородулин, стоит столбом, рука к вороту не подымается.
Ан барыня упрямая, солдатского конфуза не принимает:
— Ну, что ж вы, солдатик? Мне ж только до пояса, — подумаешь, одуванчик какой монастырский… Простыньку на правое плечо накиньте, левое у Антигноя завсегда в натуральном виде.
Не успел он опомниться, барыня простыню на плече лошадиной бляхой скрепила, посадила его на высокий табурет, винт подвинтила… Вознесся солдат, будто кот на тумбе, — глазами лупает, кипяток к вискам приливает. Дерево прямое, да яблочко кислое…
Взяла она солдата на прицел из всех углов.
— В самый раз. Вот только стригут вас, солдат, низко, — мышь зубом не схватит. Антигною беспременно кудерьки полагаются… Мне для полной фантазии завсегда с первого удара модель во всей форме видеть надо. Ну, этой беде пособить не трудно…
В рундучок снова нырнула, паричок ангельской масти вынула и на Бородулина его так круглым венчиком и скинула. Сверху обручем медным притиснула, — то ли для прочности, то ли для красоты.
Глянула она с трех шагов в кулачок:
— Ох, до чего натурально! Известкой бы вас побелить, да в замороженном виде на постамент поставить — и лепить не надо…
Посмотрел и Бородулин в зеркало, — что наискось в простенке около козлоногого мужика висело… Будто черт его за губу дернул.
Ишь срамота… Мамка не мамка, банщик не банщик, — то есть до того барыня солдата расфасонила, что хочь в балаганах показывай. Слава Тебе, Господи, что окно высоко: окромя кошки никто с улицы не увидит.
А молодая вдова в раж вошла. Глину вокруг станка вертит, туловище в сыромятном виде на скорую руку обшлепала, заместо головы колобок мятый насадила. Вертит, пыхтит, на Бородулина и не взглянет. Спервоначалу она, вишь, до тонких тонкостей не доходила, абы глину кое-как обломать.
Потеет солдат. И сплюнуть хочется, и покурить охота смертная, а в зеркале плечо да полгруди, как на лотке, гольем торчат, вверху рыжим барашком пакля расплывается, — так бы из-под себя табурет выдернул да себя по морде в зеркале и шваркнул… Нипочем нельзя: барыня хочь и не военная, однако обидится, — через адъютанта так ушибет, что и не отдышишься. Упрела, однако ж, и она. Ручки об фартух вытерла, на Бородулина смотрит, усмехается.
— Сомлели? А вот мы передышку чичас и сделаем. Желательно походить — походите, а то и так в вольной позиции посидите.
Чего ж ему ходить в балахоне-то энтом с обручем? Запахнул он плечо, слюнку проглотил и спрашивает:
— А из каких он, Антигной энтот, будет? В богах басурманских числился, либо на какой штатской должности?
— При крымском императоре Андреяне в домашних красавцах состоял.
Покрутил Бородулин головой. Скажет тоже… При императоре либо флигель-адъютанты, либо обер-камердинеры полагаются. На кой ему ляд при себе хахаля такого в локонах содержать.
А барыня к окну подошла, в сад по грудь высунулась, чтобы ветром ее обдуло: тоже работа не легкая, — пуд глины месить — не утку доить.
Слышит солдат — за спиной писк-визг мышиный, портьерка на кольцах трясется. Покосился он взад на оба фланга, чуть с табуретки не сковырнулся: с одного конца барынина горничная, вертеха, в платочек давится, с другого денщик адъютантский циферблат высунул, погоны на нем так и трясутся, а за ним куфарка, — фартуком пасть закрывает… Повернулся к ним Бородулин полным патретом — так враз всех трех и прорвало, будто по трем сковородкам горохом вдарили… Прыснули, да скорее ходу по стенке, чтобы барыня не застигла.
Обернулась барыня от окна, Бородулина спрашивает:
— Вы что же это, солдатик, фырчите?
И ответить нечего… Кто фырчит, а кто обалдуем на табуретке сидит. Обруч набок съехал, глаза, как гвозди: так бы всех идолов в палисаднике вместе с барыней к хрену и высадил. Вздохнул он тяжко, — Бог из глины Адама лепил, поди Адам и не заметил, а тут барыня перед всей куфней на позор выставила…
Эх ты, гладкая! Сколько у ерша костей, столько и барских затей… Знак за отличную стрельбу выбил, по гимнастике, по словесности первый в роте, и вот достиг, — из-за адъютантской пали-туры в Антигнои влип и не вылезешь… Не барыниным каблучкам присягал, чего ж в простыню-то заворачивает?
Видит барыня, что солдат совсем смяк. Полепила она еще с малое время, передничек сняла и деликатным голосом выражает:
— Ежели вам, например, невмоготу, чего ж зря сопеть-то… Энто с простого звания людьми часто бывает, — от умственного занятия до того иного с непривычки в полчаса расшатает, будто воду на ем возили… Да и мне лепить трудно, ежели натура на табуретке простоквашей сидит. Для фантазии несподручно. Идите, солдатик, в лагерь. А завтра с утра беспременно приходите. Я завтра постановку головы вам сделаю, а что касаемо ног, уж я их вам наизусть с какого-нибудь крымского болвана приспособлю.
И полтинничек новый Бородулину из портманетки презентовала. Барыня была справедливая, тоже она не любила, чтоб около ее даром потели…
* * *
Заявился Бородулин в лагерь, — около передней линейки стоит ихней роты фельдфебель, брюхо чешет, в бороду регочет.
— С легким паром. Отполировался?
— Так точно. Столик в полную форму произвел.
— Ты мне столиком не козыряй… Барыня-то до коих пор тебя вылепила? Антигноем заделался. Смотри, в Питер на выставку идола твоего пошлет, заказов не оберешься.
Взводные тут которые, — свои-чужие, — в руку похохатывают, земляки ухмыляются.
Сгорел Бородулин… Вот так пуля! Стало быть, по денщицкому полевому телефону уже дошло… В городе рубят, по посадам щепки летят.
Тронулся он было дальше, в свое отделение, а сзаду так и наддают:
— Ишь ты, доброхот! Такие-то тихие, можно сказать, и достигают.
— В карсет его засупонила. Лепись!
— Ен и сам вылепит… Ай да Бородулин, первую роту не посрамил.
Прибавил солдат ходу, — сколько не брешут, еще и на завтра останется.
Ан тут ротный с батальонным, старичком, по песочку мимо палаток прогуливаются.
Стал Бородулин во фронт. Батальонный на него глазами ротному показывает.
— Антигной?
— Он самый. Ну, что ж, Бородулин, потрафил?
— Не могу знать, ваше скородие.
Тянется солдат, а сам, как вишня, наскрозь горит.
— Ну, ступай отдохни. Замаялся поди. Ишь, орел какой… Можно сказать, выбрала!
А уж какой там орел, — курицей в палатку свою заскочил, куска хлеба не съел, до самой вечерней поверки винтовку свою чистил, слова ни с кем не сказавши.
Утром, только на занятия вышли, Бородулин ни гу-гу, будто вчерашнее во сне привиделось. Однако фельдфебель пальцем его к себе поманил.
— Собирайся, гоголь. Адъютант вестового присылал, чтоб беспременно тебе кажное утро у барыни лепиться. Портянки-то свежие надень, — либо носки тебе фильдебросовые из штаба округа прислать. Павлин ты, как я погляжу.
Взмолился тут Бородулин, чуть не плачет:
— Ослобоните, господин фельдфебель… Заставьте за себя Бога молить. За что ж я в голой простыне на весь полк позор принимать должен? Уж я вашей супружнице в городе опосля маневров так кровать отполирую, что и у игуменьи такой не найти.
— Не подсыпайся, братец, не могу. Ты солдат старательный, сам знаю. Да как быть-то? Ротный из-за тебя с полковым адъютантом в раздор не пойдет… Потерпи, Бородулин, экой ты щекотливый. Солдат только на морозе да в бане краснеть должен. Однако ты там смотри, — в адъютантский котел с солдатской ложкой не суйся… Адъютант у нас серьезный. Ступай.
Вот и позавтракал: селезень и тот упирается, когда его резать волокут, а солдат и серьгой тряхнуть не смеет.
* * *
Помаршировал Бородулин к барыне, в кажном голенище словно по пуду песку, — до того идти неохота. Слободою проходил, слышит из белошвейной мастерской звонкий голос его окликает:
— Эй, кавалер! Что ж паричок-то не надели, мы для вас бантик розовый заготовили…
Обернулся он, а в окне четыре мамзели, одна на другой лежит, пальцем на него указывают.
— Антигной Иванович! Зашли бы к нам, что брезгаете? Чай, мы не хуже барыни, — красоту бы свою нам показали…
— Плечики у вас, сказывают, пуховые… Может, голь-кремом смазать прикажете? Что ж так барыне в сыром виде показываться.
Наддал солдат, щебень под каблуками так сахаром заскрипел. А вслед самая озорная, девчонка шелудивая, которая утюжки подает, на всю улицу заливается:
— Цып-цып-цып!.. Солдатик!.. В случае, глины на вас не хватит, пришлите к нам, у нас на дворе свиньи свежей нарыли!..
Ишь, уксус каторжный!.. На всю слободу оскоромила. Взял он наперерез проулком к адъютантской фатере направление, в затылок мальчишки в два пальца свистят, приказчики из москательной лавки на улицу высыпали:
— Эвона! Монумент глиняный на занятия вышел… Что к чему обычно — брюхо к опояске, солдат к барыниной ласке.
— На соборной площади тебя, сказывали, поставят, — смотри не свались!
Развернулся было Бородулин, хотел одного, который более всех наседал, с катушек сбить, ан тот в лабаз заскочил. Сел, пес, в дверях на ящик, мешок через плечо перекинул, ноги раскорячил, — показывает, как солдат на табурете в позиции сидит…
Прямо, можно сказать, убил. Грохот, свист… Сиганул Бородулин через забор, да пустырями, по задворкам, на барынину улицу, как петух из капусты, вынырнул. Зашел с черного хода, будто его на аркане топить волокли. Только мимо куфни проскочить нацелился: горничная за куфарку, куфарка за денщика, — трясутся, заливаются, слова сказать не могут. Прошел Бородулин словно босыми ногами по битой посуде… Барыня на скрип вышла, про здоровье спрашивает. Послал бы он ее по прямому проводу, да нижним чинам в барском доме деликатные слова заказаны…
В два счета обрядила его по-вчерашнему, — локонцы эти собачьи промеж ушей натянула, на правом плече бляха, левое окороком вперед.
— Как сомлеете, скажите… Я зря человека мучить не люблю.
Добрая, что и говорить! А сама такую муку придумала, что кабы не служба, кота б она на крыше лепила заместо Бородулина…
Мнет барыня глинку, миловидно дышет. Туловище кое-как обкарнала, на патрет перешла. Чиркуль со стены сняла и для проверки дистанции стала солдату между губой и носом да промеж глаз тыкать… Наизусть, значит, не умела, — а тоже берется…
Злой он сидит, как волк в капкане. Да волку, поди, легче, — лапу отгрыз и поминай, как звали. А тут, отгрызи-ка! На чиркуль глаз скашивает, как бы в ноздрю не заехал, и все ухом к портьерке: не регочут ли там энти гадюки домашние… Хорошо ему, денщику адъютантскому, — курносый да рябой, как наперсток, — в Антигнои-то не попал.
Встрепенулась тут барыня:
— Ах-ах! Совсем из памяти вон. Портниха ж меня там в будуварном покое дожидается!.. Делов столько, что почесаться некогда. Вы уж, солдатик, посидите, ручки-ножки поразомните, а я там мигом по своей женской части управлюсь. Орешков ли пока не желаете погрызть, только на паркет не сорите.
С тем и упорхнула. Сидит Бородулин, преет, табурет под ним покрякивает. До орешков ли тут, кажись бы, самого себя с досады перегрыз. Нечего сказать, поднесла ему барыня: и проглотить тошно, и выплюнуть не смей.
А за спиной фырк да фырк… Ляпнуть бы туда туловищем своим глиняным.
Ан тут портьерка в сторону, — старая старушка, которая при барыниной дочке в няньках состояла, на пороге стоит, в коридор зычным голосом командует:
— Кыш, пошли прочь на куфню! Еще и чужих понавели смотреть, — эка невидаль, — с солдата мерку сымают… Вон отседова, не то барыне доложу, она вас живо распатронит.
И в монументную комнату колобком вкатилась. Посмотрела на Бородулина, аж чепчики заскребла:
— Тьфу ты, нечистая сила! Ишь, как живого солдата в крымскую девку обработала…
Солдат, бедный, так голенищами с досады и хлопнул:
— Что ж, бабушка, самому не сладко… По городу не пройти, — так и поливают. Привязала меня твоя барыня через адъютанта, как воробья на нитке, куда ж подашься…
— А ты не гоноши… Какой роты?
— Первой, бабушка… Под арестом ни разу не был, стрелок хоть куда, — из пяти пуль все пять выбиваю… Вот и дождался производства. Барыне б твоей полпуда мышей за пазуху!
Пожевала старушка по-заячьи губами, обсмотрела со строгостью Бородулина, однако ж смягчилась.
— Внучек у меня в Галицком полку служит тоже в первой роте. Вроде тебя. Винтовку за штык на вытянутой руке подымает… Ну, что ж, сынок, надо тебе ослобониться. Барыня у нас ничего, да вот блажь на нее накатывает, все норовит кобылу хвостом вперед запречь…
— Да как же, бабушка, ослобониться-то?
— А ты старших не перебивай. И не такие винты развинчивала…
Походила она по комнате, морскому богу в морду с досады плюнула и вдруг — хлоп — на прюнелевых ботинках подкатывает к табуретке, веселым шепотом скворчит:
— Нашла, яхонт… Ей-богу, нашла! Куда дерево подрубил, туда, милый, и свалится! Барыню нашу нипочем не сколупнешь, — адъютантом вертит, не то что солдатом на табуретке. Однако есть и на нее удавка: запахов она простых не переносит, — субтильная дамочка. Почитай, с самого детства, чуть что, чичас же из комнаты вон…
— Да где ж я, бабушка, запахи энти-то возьму?
— А ты, Скобелев, вперед не заскакивай… Завтра спозаранку, прежде чем на муку свою идти, редьки скобленой поешь, сколько влезет, да еще полстолько… Понял? Да луковицу старую пополам разрежь и подмышками себе натри до невозможности. Вот как вспотеешь, не то что барыни, мухи на паркет попадают. Чу, идет… Пострадай уж, сынок, сегодня, а завтра помянешь ты меня, старуху, добрым словом.
И с тем на прюнелевых ботинках выкатилась, будто светлый ангел.
Барыня взошла и опять за свою глинку. Воззрилась она раз-другой, сережками потрясла:
— Чудной вы, солдатик. То, как сыч, сидел, а теперь, вишь, веселость какую в лице обнаружил. Посурьезнее нельзя ли. Антигнои, они веселые не бывают.
А как тут сурьезным сидеть, когда все нутро у солдата от старушкиных слов так и взыграло…
* * *
Далее что и рассказывать?.. Как на другое утро стал солдат на посту своем табуретном редькой отрыгивать, да как потным луком от него, словно из цыганского табора, понесло, — барыня так и взвилась, да еще на евонное счастье дождик шел, — окна не откроешь…
Стала она с ножки на ножку переступать, да кружевным платочком вентиляцию производить, да глину с тоски не в тех местах мять, где полагается…
К грудям ей подкатило, насилу успела выбежать, — можно сказать, аж люстра матом покрылась, до того солдат нянькин рецепт во всей форме произвел.
Ждет он, пождет, нет барыни. То ли ему одеваться, то ли дальше редькой икать… Да и совесть покалывать стала: барыня к ему «солдатик-солдатик», а он со шкурой ее от глины и оторвал. Что ж, сама виновата, — хочь бы, скажем, Ермака с него лепила либо генерала Кутузова, а то такую низменную вещь.
Стал он деликатно каблуками постукивать, чтоб редьку заглушить, ан тут нянька гимнастерку ему несет, глаза, как у лисы, когда она из курятника с полным брюхом ползет.
— Ну, милый, полный расчет. Оболокайся да ступай в лагерь, нам ты боле не надобен… Ух, и начадил ты, однако, — сига закоптить можно…
Курительную монашку зажгла и в угол отвернулась, пока солдат с себя поганую одежу сымал.
Затянул он поясок, обдернулся, полушалок с турецкими бобами из кармана вынул и старушке с поклоном преподносит:
— Примите, бабушка, за совет, за беспокойство. Из волчьей ямы, можно сказать, вытащили…
— Ах, свет мой! Глазастый-то какой, — вот уж угодил старухе… Спасибо, сынок. Кабы с плеч лет пятьдесят скинуть, я бы тебя, ландыш, и не так отблагодарила. Однако, ступай, — до того от тебя простой овощью разит, что и разговор вести невозможно.
Встряхнулся Бородулин, налево — кругом повернулся, подошвой о пол хлопнул, — аж все голые мужики-бабы по стенкам затряслись…
1931