ТРИДЦАТЬ ПЯТЬ ЛЕТ*

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ТРИДЦАТЬ ПЯТЬ ЛЕТ*

Ни одно творчество так не отдалено от своей аудитории, как творчество писателя. Художник, собравший на своей выставке плоды неустанных трудов, — видит своего зрителя, нередко и слышит, как таинственные незнакомцы судят о нем, собираются перед той или иной картиной, отдавая ей большую дань внимания и восхищения. Талантливый профессор с первых дней своей творческой работы живет в тесном слиянии с аудиторией, ведет ее за собой, подчиняет своим замыслам и слову. В этом смысле так же счастливы Никиш и Дузе и любой композитор, переживающий осуществление своей творческой мечты в ярко-освещенной зале перед глазами понимающих и покоренных знатоков.

И только писатель, привязанный и прикованный к письменному столу аскет, — одинок. Книги исчезают в пространстве, переводятся на иностранные языки, живут в человеческой толще неуловимо-своеобразной жизнью. Изредка лишь автор на полях своей книги, взятой из библиотеки, найдет детски наивные пометки читателя, причем читатель этот никогда не сомневается в себе, а всегда готов обратить в подсудимого героя книги и самого автора. Рецензии? Критические статьи? В лучшем случае это та же литература, в худшем — пресная, профессиональная стряпня, либо демагогически-увертливые отписки.

И, быть может, одни «юбилеи» — этапы славного служения перу — создают иллюзию более близкого общения и теплоты между многоликим сфинксом-читателем и одиноким человеком, создавшим в тишине ночей свой пестрый и многогранный мир, воплощенный в его книгах.

* * *

Александр Иванович Куприн — одно из самых близких и дорогих нам имен в современной литературе. Меняются литературные течения, ветшают формы; исканий и теорий неизмеримо больше, чем достижений, — но простота, глубина и ясность, которыми дышат все художественные страницы Куприна, давно поставили его за пределы капризной моды и давно отвели ему прочное, излюбленное место в сознании не нуждающихся в проводниках читателей. Ибо нет в искусстве более высокого и трудного строя. Имитировать и стилизовать можно любой язык, стиль и эпоху — от Гофмана до «Псалмов» Давида. Но крепкое, как здоровье, простое в простоте своей прозрачное и глубокое слово — не подделаешь, и под силу оно только «силачам» — самобытным и неподражаемым художникам.

Дорог нам и с каждым днем все дороже и самый мир купринской музы. Отошедший русский быт (только теперь мы его оценили во всей полноте!) нашел в нем исключительно широкого выразителя, — словно не книга, а сама жизнь раскрывает перед нами одну зеленую страницу за другой. Не судья, не прокурор, автор всегда с нами, — никогда не над нами. Нам, простым смертным, с ним легко и радостно: поймет и никогда камнем не бросит. Есть разные подходы к теме, — купринский, быть может, самый мудрый: русский ли конокрад, контрабандист ли еврей, пароходный ли шулер-студент, — для него прежде всего человек. Художник любуется своеобразием и силой героя, его неповторимым рисунком и заставляет любоваться и нас. Разве тот, кто до конца любит природу, отвергнет крапиву, потому что роза «лучше»?

Целые пласты русской жизни, уютной и неторопливой, в тесном окружении родной природы, которую Куприн до того зорко по-звериному знает, словно он когда-то, до земной жизни, сам был скворцом, — проходят перед нами широкой, насыщающей глаза и сердце картиной…

И каждое из выплывающих в памяти лиц: лесная ли девушка Олеся, уличный ли бродяга, рассказывающий в кабачке свою жизнь, чудесный ли музыкант из «Гамбринуса» до того знакомы нам и близки, точно все это оставленные там в России живые люди, а не вызванные к жизни искусством художника тени из необъятного русского лона. Это ли не величайшее достижение.

* * *

Тридцать пять лет… Сам автор смутно помнит содержание своего первого очерка «О закулисной театральной жизни», который появился в печати 20 декабря 1889 года. И нет больше на свете этого милого очерка, первого робкого опыта безусого юнкера, будущего автора «Поединка». Страницы эти исчезли на всероссийском костре, как исчезли целые библиотеки, города и поколения. Тридцать пять лет славного служения литературе протекло с того дня, и вот автор через объявления в газетах разыскивает на чужбине тома своих сочинений. Тома, которые в изобилии были разбросаны по всем углам России, — стали экзотической редкостью для самого автора…

Стоят ли они на полках коммунистических библиотек? Ведь автор «контрреволюционер» и «наемник Антанты»… Но те одиночки, у кого еще сохранились там книги и память о былой России, — жадно и любовно перечитывают Куприна, об этом мы знаем по случайно доходящим до нас закордонным письмам.

А здесь, на Западе, книги его совершают новый круг: в переводном отражении они входят в тесное и живое общение с европейским читателем и все шире привлекают к себе внимание далеко не гостеприимной к иностранцам критики. Эмигрировал в общем потоке не только автор, но и его книги. Кто лучше и полнее его расскажет недоверчивым чужим людям об огромной, несуразной и милой стране, называвшейся Россией?

* * *

В день «юбилейный» — горький и безрадостный на чужбине день — одну новую сторону в литературно-эмигрантской деятельности А. И. Куприна хочется особенно выделить. Я говорю о его статьях. Одним они кажутся чрезмерно правыми, другие усматривают в них признак подозрительной левизны. Третьи вообще недовольны: почему статьи? Впрочем, что нам до мнений случайных прохожих… Еще со времени редактирования фронтовой газеты Северо-Западной армии «Приневский край» (в 1919 г.) А<лександр> И<ванович> весь ушел в тяжелое и неблагодарное дело антибольшевистской пропаганды. Три этапа — «Приневский край», «Общее дело» и «Русская газета» связаны одной прямой линией: неугасимым неприятием и ненавистью к красному быту, красному политическому иезуитству и бесчеловечности.

Легче всего было, конечно, по примеру многих засесть в башне и остаться весталкой, отделив себя от эмигрантской безъязычной толпы, от поруганной родины высокими замыслами служения чистому искусству. Но путь этот, удобный и почетный, А<лександра> И<вановича> не увлек.

Величайшие мастера — Достоевский и Гейне в свое время сменяли кисть художника на шпагу публициста, повинуясь чувству гражданского долга. Глеб Успенский делал это в продолжение всей своей многострадальной жизни.

Им, безотносительно от личного мастерства, было несоизмеримо легче: перед ними был человекообразный враг, с которым можно было обороняться одним оружием, не уподобляя слово крику вопиющего в пустыне. «Большевизм» — каменная, обрызганная кровью стена, от которой все человеческие слова отскакивают и распыляются в пространстве, и художник, обличающий красную ложь, неизбежно уподобляется Дон-Кихоту. Что ж: не напрасно мы так любим Дон-Кихота и так равнодушны к практическому благоразумию его слуги.

Когда большой человек и писатель средь шума улицы, в толпе усталых, равнодушных и торгующих, заступится гневно и горячо, не заботясь о чеканке слов, за избиваемого человека, за попранную и оплеванную правду, — будем ли мы назойливо упрекать его, что тембр его голоса не всегда ровен, что жесты его недостаточно пластичны? Честь и слава Куприну, что чугунное ярмо антибольшевистского публициста он не сбросил на первом перекрестке (так ведь легко ему это было сделать!) и тащит его на себе до сего дня. Когда-нибудь это зачтется выше многих каллиграфически безупречных беллетристических страниц его собратьев по перу.

* * *

Все мы переживаем теперь четвертую жизнь. Первая протекала когда-то в России широко и беспечно, вторая тревожная и глухая — пришла с первых дней войны, третья — жалкое подобие жизни, которое мы влачили при большевиках, четвертая — эмигрантские серые дни… Пожелаем же в этой четвертой нашей жизни, мы все, случайно уцелевшие от потопа, живущему среди нас родному и близкому нам писателю — дотерпеть, домаяться до пятой жизни — у себя на раскрепощенной родине… И если эта жизнь наступит, ему не придется по газетным объявлениям, словно пропавших без вести родных, разыскивать свои книга. Они возродятся в каждой русской культурной семье желанными и испытанными друзьями.