Промышленность и искусство*
Промышленность и искусство*
Было время, когда утонченные представители художества относились к промышленности как к своему главному врагу. Стоит только припомнить по-своему великолепную утопию Морриса «Вести ниоткуда», самой основой которой являлось устранение из грядущего социалистического общества всякой машинной индустрии и замена ее ручным трудом. Вспомним также хотя бы Рескина, еще не так давно бывшего властителя дум многих и многих эстетически мыслящих европейцев, в том числе и русских. Ведь одним из устоев рескинианства было его коренное отвращение к фабрике, к железной дороге, как к элементам, испортившим пейзаж, к фабричной продукции, как к яду, который своими штампованными товарами отравляет быт.
Если мы перечитаем доводы различных эстетствующих врагов промышленности и пораздумаем над ними, то увидим, что в них есть доля правды. Меньше всего правды, конечно, в том, будто бы заводы и фабрики, железнодорожные мосты и движущиеся поезда вместе с рельсовыми линиями, всякого рода туннели, виадуки испортили европейский пейзаж. Нет никакого сомнения, что тут имеется большая ошибка. Ко всему этому глаз эстета прежних поколений не привык. Все это казалось ему грубым, грязным, утилитарным, искусственным, а поэтому и заслуживающим осуждения.
Действительно, античный мир, Средние века, Возрождение, даже XVII и XVIII века в своих постройках по линии природы не нарушали гармонии и как-то больше считались с условиями пейзажа. Но какое, в самом деле, дело до пейзажа строителю большого завода с несколькими трубами, возносящимися к небу, для того, чтобы прокоптить его синеву облаками черного дыма? Какое дело до пейзажа инженеру, разрешающему вопрос о том, как кратчайшей линией железной дороги соединить два пункта? Однако же, отнюдь не преследуя целей украшения пейзажа, чуждые какому бы то ни было эстетству, инженеры, строители путей сообщения и больших индустриальных предприятий вовсе не испортили пейзажа.
Мы сейчас относимся к этому иначе. Огнедышащие заводы не кажутся нам безобразными. В фабричных трубах мы все больше и больше видим своеобразную красоту. Железная дорога, не только поскольку мы живем ее жизнью, передвигаясь по ней с необычайной быстротой, но и поскольку она явилась элементом пейзажа, стала для нас по-своему дорогой. Мы с интересом и чисто эстетическим внутренним движением смотрим на несущийся вдали поезд, и многие железнодорожные мосты мы готовы отнести к своего рода шедеврам строительного искусства, как равно и некоторые вокзалы. Сколько уже накопилось у нас превосходных описаний какого-нибудь железнодорожного узла, описаний, дышащих красотой. Еще недавно я имел случай прочесть чудесную страницу, посвященную чисто железнодорожному пейзажу, у Германна в его романе «Кубинке»1.
Конечно, и тут можно ставить перед собой некоторые вопросы, на которые я позднее укажу, вопросы в духе того, не мог ли бы постепенно инженер, строитель путей сообщения и промышленных предприятий в некоторой степени принимать во внимание и требования человеческого глаза? Но об этом ниже.
Гораздо больше правды в том, что говорится о фабричной продукции.
Конечно, омерзительная дешевка, вытеснившая добросовестный ремесленный труд, есть несомненное понижение культуры. Конечно, фабрикант, стремящийся к тому, чтобы убить на рынке всякую конкуренцию дешевизной, очень часто не останавливался даже перед ухудшением продукта с точки зрения просто его добротности. Если рисунок какого-нибудь ситца, форма каких-нибудь тарелок, шляп и т. д. претендовали на какую-нибудь эстетность, то обыкновенно в смысле потворства вульгарнейшим вкусам толпы. Впрочем, тут очень трудно сказать, кто кому потворствовал: приноравливалась ли фабричная индустрия к вульгарному спросу или, наоборот, создавала сама этот вульгарный спрос. Посмотрите, например, на явление моды. Ведь здесь дело идет уже не о каких-нибудь колониальных народах, которым сбывают скверный ситчик, грубо размалеванный разными красками; не о рабочем или крестьянине, который покупает, хочешь не хочешь, потому что дешево, — всякую отвратительную рухлядь для своей обстановки. Нет, за модой следят главным образом барыни из буржуазии, представительницы богатых и якобы эстетствующих семей.
Ведь модница — это, казалось бы, человек, обращающий особое внимание на свою наружность. И между тем что проделывает фабрика с модой? Она лепит ее, как хочет. Большие портные и большие фабриканты, сговорившись с маленькой кучкой журналистов и кокоток, лансируют[146], как им угодно, быть может, бессмысленнейшую форму туалета: сегодня один, завтра другой товар; пускают в ход то замшу, то парчу, то тот или другой мех, делая его бесконечно желанным для каждой буржуазной женщины, заставляя платить за него втридорога, потому, видите ли, — это мода. «Так носят» — это, можно сказать, сакраментальная фраза в устах огромного числа женщин. Раз «так носят», то хотя бы это было и не к лицу, хотя бы это было «наперекор рассудку», как говорил старик Грибоедов2, все равно: женщина непременно напялит на себя соответственный туалет и заплатит дань соответственным предпринимателям, данную моду выдумавшим и пустившим в ход.
На этом примере можно видеть, каким путем деградирует вкус фабрики. Он угодлив там, где вкус не разборчив и где он не противоречит дешевке, и он подчиняет себе этот вкус там, где того требуют выгоды сбыта.
Разве можно отрицать, что не только квартиры рабочих и служащих, но и квартиры огромного большинства буржуазии набиты невероятным хламом со стороны эстетической, — хламом, почти исключительно фабричного производства.
Но выводы, которые делали из этого люди типа Морриса и Рескина, неправильны. Дело совсем не в том, чтобы машинная индустрия непременно и неизбежно должна была мастачить такие скверные предметы сбыта.
Наоборот, машинная индустрия при дальнейшем своем развитии могла, а отчасти даже и всегда была в состоянии производить очень тонкие художественные вещи либо без всякого прикосновения руки человеческой, либо с последней обработкой рабочим-мастером.
Не характерно ли, что Рескин в начале своей карьеры считал все фотографические способы воспроизведения сплошным ужасом, что он считал вытеснение гелиогравюрой ручной гравюры признаком глубокого варварства и что в конце своей жизни, перед лицом изумительного совершенства, которого гелиогравюра достигла до его смерти, он должен был признаться, что здесь открываются новые сферы для своеобразного искусства3.
Промышленность, сущность которой заключается в легком и дешевом воспроизведении любого количества экземпляров определенной вещи, врывается в такие области, где, казалось бы, она никоим образом не возможна. Еще недавно все издевались над механическими музыкальными приборами, а в настоящее время имеется музыкальная машина «Миньон», которая воспроизводит исполнение автором или великим виртуозом на каком-нибудь инструменте музыкальных произведений с такой колоссальной точностью, что его можно после смерти исполнителя подвергать тончайшим научным физико-акустическим или эстетическим анализам.
А в области театра? Кто мог предположить, что возможно иное воспроизведение актерской игры, кроме исполнения его, хотя бы это было и в сотый раз (что казалось уже чем-то промышленным)? А теперь кинематограф начинает создавать кинотеатр, в котором актер может играть перед сотней тысяч людей после своей смерти, и так же хорошо, как в самый удачный вечер своей жизни, кинематограф, который соединен для этих целей с усовершенствованным фонографом. Я не считаю, конечно, необходимым превратить «Великого немого» в «посредственно болтающего». Огромная эстетическая ошибка — навязать экрану слово, но все же нужно сделать так, чтобы мы могли на веки вечные запечатлеть наших великих актеров, великих ораторов с их фигурой, с их голосом, с их патетикой, и это, разумеется, величайшее завоевание. И уж, конечно, с формальной точки зрения, это чистейшая индустрия, раз данное художественное явление можно потом распространить в любом количестве и крайне дешево.
Индустрия — волшебница, и весь вопрос в том, есть ли эта колоссальная популяризация, это колоссальное удешевление, которое достижимо на путях индустрии, непременно вместе с тем вульгаризация, ухудшение, упадок?
Да, это так, поскольку индустрия служит капиталисту. Капиталист только в том случае пойдет на улучшение качества, в особенности художественного качества своей продукции, если он будет знать, что это повышает его барыш. Между тем это далеко не всегда так. Часто дешевая вещь при худых качествах выгоднее для него, чем хорошая, но более дорогая. Хотя бывают и обратные случаи — когда фабрикант должен пускать чрезвычайно дорогие и чрезвычайно совершенные вещи по безумно дорогой цене, специально для эксплуататоров. Серединой может быть только здоровая продукция, считающаяся с эстетическими потребностями человека. Считаться же с эстетическими потребностями человека — это не значит представлять себе, какой сейчас вкус, и идти ему навстречу, а это значит также формировать этот вкус. Плох тот художник, который считал бы своей обязанностью потрафлять на вкус публики, хотя бы и культурной, и хорош только тот художник, который стремится поднять на какую-то высоту этот вкус сограждан, на которых он эстетически воздействует.
Вот тут-то я и перехожу к чрезвычайно важной, на мой взгляд, мысли, которую нисколько не выдаю за оригинальную, но которая должна быть понята во всей своей простоте, без излишней запальчивости и без карикатурных преувеличений, на которые мы часто за последнее время наталкиваемся.
Необходим неразрывный союз промышленности и искусства.
Ставить себе эту задачу в рамках буржуазного общества почти совершенно безнадежно. Это может быть выявлено только в частных случаях. Но ставить себе эту задачу в рамках коммунистического общества абсолютно необходимо.
Я, конечно, прекрасно понимаю, что у нас в России в наш тяжелый переходный момент можно добиться лишь небольших результатов в этом отношении. Меньше всего мы сможем взять этот Иерихон индивидуального вкуса, разрыв между промышленностью и искусством, крикливыми трубными возгласами фальшивого конструктивизма4. Но кое-что в этом направлений делается, и то, что делается, должно быть усилено…
В какую же сторону именно надо направлять нам наши усилия? Сейчас я не буду говорить о специфических задачах в России: об этом можно будет поговорить особо. Сейчас я возьму проблему в ее общих чертах, как она стоит не только перед нами, но как она станет и перед Европой с приближением к коммунизму.
Прежде всего я возвращусь к первой проблеме.
Индустрия врывается в природу, в пейзаж и портит его. Верно это или нет? Верно ли, что старый средневековый замок, что какая-нибудь руина поэтична и прекрасна, а новый, рационально построенный на основах строительной индустрии завод, новое здание, хотя бы, скажем, гигантский сталелитейный завод непременно некрасивы?
Это, конечно, абсолютно неверно. Нужно быть окруженным всевозможными предрассудками пассеистского типа для того, чтобы утверждать подобное. Правда, Толстой с несколько враждебным чувством определял самое слово «поэтическое» как такое, в котором воскресает нечто отжившее5. Такое определение поэтического, пожалуй, очень понравилось бы антипоэтически настроенному флангу футуристов, но это, конечно, вздор. Поэтическое — это значит творческое и так должно быть понимаемо. Чем больше в чем-либо творчества, тем больше и поэзии.
Но творчество может проявлять себя в чисто утилитарной форме. Оно и в такой форме поэтично. Даже такая вещь, как французский большой рынок съестных припасов, — дело весьма поэтичное, и под руками Золя, не теряя ничего в своей зловонности, уродливости, тем не менее производит чисто поэтическое впечатление6, ибо в этом рынке сконцентрирована огромная энергия, ибо в нем чувствуется гигантский пульс брюха Парижа, одного из огромных центров человеческой культуры, человеческой судьбы. Самый уродливый завод, грязный, скученный, со всевозможными отбросами, с непропорциональными линиями, неудавшийся завод с точки зрения архитектурной, все же поэтичен, если на нем кипит работа, если в нем сказывается творчество, если он, скажем, является аванпостом культуры, вдвинутым в какой-то пустырь, где человек жадно приник этим заводом к таящимся в глубине земли угольным и рудным массивам.
Но значит ли это, что индустриальное творчество не может обратить внимания на свою эстетическую сторону, на свою форму? Как нельзя более далек я при этом от того, чтобы принаряживать индустрию; она в этом нисколько не нуждается7, наоборот, во многом она совершенно независима от архитектора и художника и уже сейчас достигла замечательных эстетических результатов.
От океанского парохода требуется громадная величина, легкость, скорость и наивысший комфорт. Естественно, что поставленная таким образом задача, будучи совершенно удовлетворительно разрешена нынешним инженером-кораблестроителем, привела к тому изумительному эстетическому результату, о котором говорит Корбюзье Сонье8.
В других своих статьях он говорит об автомобиле, об аэроплане и обращает внимание на изящное, простое решение целого ряда проблем конструкции, меблировки, пропорции частей, к которым еще не приблизились архитекторы, находящиеся в плену у старых форм, и которого, можно сказать, шутя и попутно, так сказать, грациозно, достигли инженеры. Но инженер во всех этих случаях был заинтересован изяществом формы. Ему хотелось построить такой пароход, такой автомобиль, такой аэроплан, который радовал бы глаз.
А в большой индустрии ставит ли себе инженер подобную цель? Иногда, несомненно, да. Несомненно, что сама по себе машина почти всегда красавица. Я редко видел неуклюжие машины, а если пойти в хороший музей и посмотреть, как та или другая машина развивается, то вы почти всегда будете видеть нечто подобное развитию животных организмов. И там есть какие-то ихтиозавры и мастодонты, и там вначале что-то неуклюжее, несогласованное, неугаданное, а потом, чем дальше, тем больше, машина одновременно приобретает, в отличие от животных организмов, и величину, и мощь, и внутреннюю согласованность, и изящество. Животные виды мельчали и совершенствовались, а машина крепнет и совершенствуется, но совершенствуется несомненно. Есть машины, в которые можно влюбиться, и когда в них всмотришься, то замечаешь, что дело не только в пропорциональности частей и целесообразности движений, которые производит машина с силой и грацией, но также и в известном кокетстве инженера-строителя. Самое сочетание полированных и окрашенных поверхностей, от времени до времени очень скупо, но целесообразно пущенный орнамент, необычайная чистота вокруг такой машины, какой-нибудь выложенный плитами пол, широкие стеклянные окна, пропускающие массу света (припомните, например, большие электрические станции), — все это производит невыразимое эстетическое впечатление, которое заставляет каждого из нас признать, что иная подобная стальная, чугунная красавица с полным правом может поставить себя выше любой живой или бронзовой квадриги в античном вкусе.
Так вот: было бы очень хорошо, если бы чем дальше, тем больше, и не только в школьно-формальном порядке, втягивались архитектурные и архитектонически-эстетические элементы в индустрию. Инженер не должен быть только утилитаристом, или, вернее, он должен быть утилитаристом до конца; он должен сказать себе: я хочу, чтобы моя динамо-машина была чрезвычайно дешева, была чрезвычайно продуктивна и чтобы она была красавица.
Если подобные соображения будут входить в сооружения каждого мастера, в постройку каждой грандиозной фабричной трубы, если инженер будет задумываться над целесообразною, с точки зрения человеческого вкуса, и отнюдь не вредною, с точки зрения утилитарной, пропорциональностью создаваемого им, то мы будем иметь лишний большой шаг в ту сторону, где индустрия и искусство объединяются в одно…
То же самое, конечно, и в продукции. Техник, создающий предметы сбыта, должен быть художником, создающим предметы потребления человека, который хочет не просто потреблять, а радоваться вещи, которую потребляет. Важно, чтобы пища была не только сытной, но и вкусной, но в тысячу раз важнее, чтобы полезный предмет быта был не только полезен и целесообразен, но и радостен. Скажем это слово, вместо все еще кажущегося загадочным слова «красивое, изящное» (тут сейчас же начнутся всякие споры, будут обвинять нас в эстетизме), скажем так: радость. Радостно должно быть платье, радостна должна быть мебель, радостна должна быть посуда, радостно должно быть жилище. Художник-техник и техник-художник — два родных брата, когда-то будут заботиться о том, чтобы машинное производство не принижало, а подымало вкус человеческой массы, и человеческая масса, перестав быть толпой, сделается требовательной в этом отношении.
Техник-художник — это есть инженер, прошедший рациональную школу по изучению потребностей человеческого глаза, слуха и по методам, способствующим удовлетворению этих потребностей. Художник-техник есть человек, от природы одаренный верным вкусом и творческими, в направлении радостности, способностями, который опять-таки прошел, во-первых, рациональную школу художественного мастерства, а во-вторых — техническую школу, ибо делом его будет входить в качестве помощника, входить в качестве важного сотрудника в производство каждого продукта.
Все это, в сущности, делается и сейчас в индустрии, но все это делается случайно, трафаретно, безвкусно, все это нуждается в огромной поправке.
Но здесь перед нами станет другой вопрос: а есть ли какие-нибудь законы вкуса, которым можно учиться? Что вы хотите этим сказать? — спросит меня какой-нибудь пассеист. — Наверно, вы хотите сказать, что такой художник должен изучить все стили: ордена античного строительства, стиль всех восемнадцати Людовиков и т. п. и т. п.
Но вместе с тем футурист злорадно скажет мне:
— Ну что такое вкус? Вкус зависит вполне от вариаций данного дня. Разве можно говорить о законах вкуса? Это дело индивидуального творчества и массовых поветрий. Боже сохрани искать здесь чего-нибудь устойчивого, классического; боже сохрани замораживать вечный бег изобретательности, и больше всего правы те теоретики Dada9, которые говорили: не важно, чтобы предмет был красив, чтобы предмет был умен, чтобы предмет был добр, а важно, чтобы он был нов, чтобы он был невидан.
И то и другое, конечно, чистейший вздор. Мы не можем сейчас сказать, чтобы наука об искусстве уже созрела, но ясно, что она дает со всех сторон богатые ростки. Если вы будете читать такую книгу, как учебник профессора Корнелиуса, вы убедитесь, как жадно ищет наиболее серьезная часть Германии этих устойчивых законов, в данном случае зрения10. Но то же самое может быть отнесено и к явлениям акустическим. Музыка в этом даже ближе к разрешению своих принципов. Музыка имеет, по существу говоря, глубокую науку о музыкальной красоте, эта наука только несколько закостенела и переживает сейчас своеобразную борьбу новаторства в ней; но новаторство это, расширяя пределы музыкальной науки, конечно, остается верным тем основным принципам, которые, может быть, несколько узко, но верно угаданы были постепенно сложившейся музыкальной теорией.
В области зрительных впечатлений, линейных, плоскостных и красочных, мы имеем гораздо меньшую систему, но и она начинает намечаться. Человек пока что все еще имеет один нос, два глаза, два уха, и пока он остается более или менее неизменным физически, в этом смысле он остается в значительной степени равным себе и психически. Основы математического мышления, основы логики остаются те же; и как форма прически не изменяет, по существу, коренного человеческого типа, так и модные поветрия не изменяют основного в человеке. Правда, можно видеть и уродство. Таким уродованием, напоминающим сплющенные черепа, громадные зады или искалеченные миниатюрные ноги различных причудливых цивилизаций и т. д. являются фальшивые отходы от каких-то основных законов простого, прекрасного, пропорционального, целесообразного, убедительного, устойчивого, гармоничного и вместе с тем богатого, насыщенного, которое лежит в глубине всякого истинного шедевра, который можно только затмить со временем и который потом всегда выплывает и занимает свое несокрушимое место в сокровищнице человечества через двести или триста лет, две или три тысячи лет после того, как шедевр этот родился.
Есть объективные законы вкуса, и как объективные законы гармонии или контрапункта допускают безграничное творчество, безграничное количество творческих вариаций и плодотворную эволюцию всего своего массива, так точно, конечно, и общие законы вкуса, общие законы каких-то особых пропорций допускают всевозможную свободу их применения.
Гигантская художественная задача, которую разрешим не мы, которую мы, может быть, только подготовим для наших сынов, будет заключаться именно в том, чтобы найти простые, здоровые, убедительные принципы радостности творимого и применить их через посредство гигантской мощи к еще более грандиозной, чем теперь, машинной индустрии, к строительству жизни и быта наших счастливых ближайших потомков.