Увеличитель Семен Файбисович. Вещи, о которых не

Увеличитель

Семен Файбисович. Вещи, о которых не

Увеличитель Семен Файбисович. Вещи, о которых не… Семен Файбисович широко известен в узких кругах. Хотелось бы, чтобы такого замечательного автора узнали и в кругах широких. По крайней мере, мне ясно одно: оторваться от чтения его прозы, единожды приникнув, довольно затруднительно. Она, эта проза, апеллирует к нашим рефлексам приникания взором к запретному. Интимному. Потаенному.

Семен Файбисович един в двух лицах: художника и писателя.

Фотореализм так, кажется, определил его метод один из арт-критиков.

Файбисович не только приближает реальную «картинку жизни» к глазам зрителя почти вплотную — он увеличивает, гиперболизирует эту жизнь. В размере подлинника? Нет, подлинник, но в масштабе измененном. Сквозь приближающий бинокль. Человек под лупой. Уж если деталь, то многократно преображенная этим самым увеличением. То, что пишет Файбисович, выламывается из реальности, нарушая ее масштабы.

Масштабы и каноны. И правила.

Файбисович нарушает наши сложившиеся — слежавшиеся — представления о масштабах, правилах и канонах. Именно поэтому его преувеличения ни в каких отношениях с фотореализмом (с его, допустим, blow-up) не состоят.

Предположим, вы женаты. И любите свою жену. И у вас с женой дом. И дети. И друзья дома. Свой круг. Все как полагается. И вдруг все это мироздание рушится — причем разрушается изнутри.

Файбисович сверхоткровенен. Как писатель, как художник — и как человек. То, как он работает, это уже не новая искренность, а сверхискренность, абсолютная открытость, обнаженность. Он выносит на страницы своих книг то, что не было принято выносить, — свою частную жизнь (включая области абсолютно интимных переживаний) в контексте жизни его окружения.

Господи, скажет читатель, да я же знаю этот жанр, — как будто не было телевизионной долгожительницы, передачи «Моя семья» или новенькой «Большой стирки»! Делятся самым сокровенным. Сначала хотели в масках рассказывать, а потом сбросили всю эту мишуру и открыли собственные лица. «Ты сидишь крепко на стуле, Вань? Я о тебе сейчас по телевизору всю правду расскажу, включая твои способности на интимную половую близость — мало не покажется!»

И приходят, и рассказывают.

Отбоя от желающих нет.

И успех (рейтинг) у таких передач оглушительный.

А вот еще одно телевизионное изобретение: несколько человек добровольно помещают себя в условный дом под неусыпный глаз TV-камеры, «старшего брата»; а TV-зрители голосуют и отсекают от финала не приглянувшихся им натуральных — над собой — экспериментаторов. Выигрыш финалиста, того, кто удержался на этом кругу до конца и огреб зрительские симпатии — сумма более чем внушительная.

На первый, и только на первый взгляд книга прозы Файбисовича, особенно роман «История болезни», — из разряда экспериментов над собственной жизнью.

Файбисович резко приближает свой (и наш) глаз к слою реальности — так, что этот самый глаз режет. Почти соприкасаясь с поверхностью жизни. Но уже и не жизни, а ее восприятия художником и писателем — я так вижу… Он меняет точку зрения, меняет ракурс, выбирает освещение — и вообще выбирает, сталкивая увеличенные и преображенные куски бесформенной (на самом деле) реальности, превращая ее в художественную.

Реальные лица, пройдя через художественный взгляд, изменяются — они становятся героями художника.

При этом — сохраняя все признаки одушевленной достоверности. Я, честно говоря, временами поеживалась, читая.

Но роман и повести Файбисовича захватывают не реальностью, нет, не правдой жизни, словно подсмотренной нами там, куда, как правило, не допускают.

«История болезни» захватывает чрезвычайно ярким изображением душевного состояния самого повествователя. Его отчаяния, его крика, его ужаса перед открывшимся безобразием жизни.

Его реакция — это забытая нами, опутанными всяческими условностями, реакция большого ребенка, брошенного внутрь болотистого, засасывающего, испорченного пейзажа с соответствующими пейзажу фигурами. Реакция художника всегда сродни детской, непосредственной реакции — и здесь, в «Истории болезни», это становится очевидным.

Ребенок в сказке Андерсена закричал, что король — голый. И тем сконфузил все королевское окружение. Файбисович предстает сам таким голым ребенком перед лицом королевского окружения. При этом степень драматизма огромна, травмирующие повествователя обстоятельства для него чрезвычайно тяжелы. Но от собственной травмы рассказчик-повествователь освобождается переключением «света» на психологию, ментальность своих персонажей. Собственно говоря, роман и не о любви, и не о семье, и не о крушении круга, хотя и обо всем этом. Роман — о пошлости жизни, той самой пошлости, которую Набоков обозначал латиницей (poshlost).

Повесть «Облако», следующая за «Историей болезни», — это катарсис, освобождение, очищение. И в то же время — это развернутое в забавнейшей беллетристической форме размышление о России и Западе, о разнице менталитетов. Русский человек на рандеву? Скорее — западная женщина на рандеву! Смесь взаимного телесного тяготения, душевной нежности, внезапного озарения-понимания, даже любви (произнесем столь возвышенное слово) оборачивается — вдруг, внезапно — полным непониманием и отчуждением.

И опять Файбисович остается верным своему методу: переливы отношений рассмотрены в лупу, все неровности обнажены, все страсти обнаружены. Финская женщина любит, но по-своему: чтобы все было как я хочу! Феминистка? Да нет, просто западная, свободная, смешная и наивная. Со своими, не понятными нам, причудами — даже в постели с любимым. Самое смешное: постели — много, но это и не эротика, а совсем-совсем другое: человеческое тепло, уходящее и прибывающее, капризное и неудержимое. В общем, облако…

Что касается повести «Дядя Адик», первоначально напечатанной «Знаменем» и даже получившей фирменную «знаменскую» премию, то героем ее (с включением реальной переписки) стал дядя рассказчика, история его жизни за рубежами нашей великой Родины уже на склоне его, дядиных, лет, что не помешало дяде проявлять чудеса находчивости и оптимизма, вызывавшие лично у меня неудержимые взрывы хохота в период чтения повести еще в ее рукописном состоянии.

Но это все — никакой не русско-еврейский юмор.

Не ирония.

Ничего подобного: хотя есть и смех, и евреи, и русские, и много чего еще.

Просто смех Файбисовича — совсем другого качества и происхождения, чем смех оглушающе-развлекательный, смех гадкого авторского анекдота из телевизионной картинки.

Смех Файбисовича имеет благородное происхождение. Он принадлежит той древней культурной традиции, в которой жизнь и смерть, меняясь местами, создает трагикомический эффект. Эффект карнавала. Сказки. Былички. Фольклора в принципе. Устной речи, растворенной в народной смеховой стихии. Поэтому включение реальных документов (скажем, писем дядюшки) в текст не нуждается в объяснении, зачем это делается: естественный голос натуральной жизни уже комичен, если сосредоточен на чем-то частном!

Низ и верх у Файбисовича меняются местами постоянно. В момент соития герой предается глубоким интеллектуальным раздумьям. В момент раздумий ему приходят в голову неприличные мысли. Живые персонажи включены в искусственную раму. Искусственная рама вдруг оживает сама, а персонажи на ее фоне кажутся бумажным коллажем. Я надеюсь, что читатель в этом всем сориентируется. Или — не сориентируется, а ухнет в повествование с головой. Повторяю: оно, повествование, — затягивает.