Борьба с мародерами*

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Борьба с мародерами*

Воспоминания Горького об Андрееве, написанные с большой искренностью, отдающие отчет в хорошем и дурном, дают лишь сомнительное право называть Андреева другом Горького1. Да и сам Андреев в одном из своих писем говорит о Горьком как о единственном своем, но ненадежном друге2.

Горький очень много возился с Андреевым: он признавал в нем несомненный и большой талант. Но он чувствовал также, что талант этот связан с необыкновенно шаткой натурой, насквозь больной не только биологически, а именно социально. Биологическая расшатанность Андреева, его пьянство, его бесконечное циничное размазывание вопросов плоти (как, например, в первом из публикуемых писем) характерны для той промежуточной группы, которую представлял Андреев.

Мало сказать, что Андреев был рупором мелкой буржуазии. Мелкая буржуазия бывает разная. Андреев был рупором провинциальной обывательщины, бюрократической мелкоты и близких к ним прослоек. Это люди, живущие жалкой жизнью, не имеющие никаких перспектив впереди, подыхающие от скуки. На этой почве вырастают в их сознании всевозможные кошмары. Писатель, в котором эти настроения отражаются с особенно яркой силой, не может не стать больным, если бы даже он им не был, но в большинстве случаев рупором таких безнадежных групп являются как раз люди больные.

Пролетарский писатель Горький понимает, что в Андрееве живет это наиболее мрачно-мещанское, но прельщенный талантом Андреева Горький (к его великой чести) делал огромные усилия для того, чтобы направить Андреева на путь вдумчивого самообразования, чтобы приблизить его к пониманию ведущих передовых сил общественности. Это в известной, хотя бы относительной степени удавалось Горькому в то время, когда он нашел себе гигантского сотрудника в своих стараниях в лице самой революции.

Революция увлекла на время Андреева, и хотя произведения, которые он перечисляет как доказательство своей революционности— «Савва», «Иуда», — весьма сомнительные, но все же в них не чувствуется затаенной ненависти к революции, к чуждой стихии, которая обещает разрешить те жизненные проблемы, те «неизреченные ужасы», с которыми слита душа обывателя и которыми он питает свое мрачное человеконенавистническое миросозерцание.

Когда революция обещает тем социальным слоям, к которым принадлежал Андреев, какое-то новое устройство жизни, они готовы поднять голову, прислушаться, сделать шаг вместе с идущими к будущему рабочими массами. Но поражение революции доставляет им злобное удовольствие: «Вот видите, все осталось по-прежнему, как было — так и будет! Именно мы, безнадежные пессимисты, оказались правы. Мы имеем полное основание жить по-свински, ибо никакого исхода из тьмы бытия нет».

Андреев решается в одном из публикуемых писем называть Мережковского и Гиппиус мародерами, он даже говорит о них: «Пока революция двигалась вперед — тащили ее назад за хвост, а теперь являются на поле сражения и обирают убитых», но эта фраза как будто целиком взята из статьи Воровского, который справедливо причислил к мародерам самого Андреева3.

Андреев пишет Горькому: «„Тьма“ — вещь жестоко неудачная, конфузная». Критики, по-видимому, сумели убедить в этом Андреева, но чуть ли не через несколько дней он уверяет Горького: «И в „Тьме“ (откидывая ее слабую форму) я все тот же».

Да, конечно, он все тот же, и в том смысле, что он обыватель-реакционер, и что в тех произведениях, которые он считает революционными («Савва», «Иуда»), он был только плохо переодетым реакционером. Но, повторяю, кое-что все же изменилось — Андреев был и озлоблен и тайно обрадован неудачей революции. Его собственная пониженная жизненная установка, которой он гордился как своей философией, ниспровержение которой он чувствовал как унижение своей натуры, оказалась в его глазах оправданной. Но он не решается сразу занять реакционную позицию и заявить, что к революции нужно решительно повернуться спиной. Собственно говоря, тенденция «Тьмы» именно такова, но взято это по-своему хитро.

Видите ли, революционером нельзя быть потому, что революционер — это хороший человек, а вот есть проститутки, дурные женщины; так не надо издеваться над ними; надо гасить все светлое, чтобы восстановить истинное равенство тьмы; равенство в моральном уродстве, братство — в круговой поруке самой затхлой обывательщины, свободы совершать какие угодно свинства.

Вот как поворачивается у Андреева как будто все еще революционный и морально звучащий лозунг. В этой хитрости чувствуется желание как можно скорее преодолеть разбуженный Горьким и событиями 1905 года голос совести, который говорил Андрееву: «А ведь ты грязный обыватель!»

Андреев создал себе особую лестничку, вскарабкавшись на которую он признал себя вправе сказать: «Все — грязные обыватели, и все должны быть грязными обывателями, а кто не грязный обыватель, тот гордец и эгоист, заслуживающий ненависти в своей изолированности».

«Тьма» была, таким образом, одним из отвратительных нарывов, показавших глубину процесса гниения в обывательской интеллигентской среде.

Следующим произведением Андреева был тот самый «Царь-Голод», о котором он сам пишет в письме от И февраля, что он «отдает запахом спрятанного в погреб покойника». Над этой фразой не мешает задуматься. Андреев человек чуткий. С Горьким он изо всех сил старается быть откровенным. Но что это значит? Каким покойником, по мнению самого Андреева, отдает его пьеса? Этим покойником была революция, которую Андреев хотел схоронить.

Когда на него обрушилась передовая, в особенности марксистская, критика, в том числе моя статья в «Литературном распаде»4, он переходит к обороне. Ну, конечно, «Луначарский только дурак», потому что, видите ли, «он не понял, что в „Царе-Голоде“ изображается не революция, а бунт. Разве у меня нет фразы „не оскорбляйте революцию — это бунт“», — наивно заявляет Андреев.

Андреев вообще никогда не отличался особым умом, но в данном случае это не глупость, это очень большая обывательская хитрость. Неудавшуюся, не достигшую своей цели революцию обыватель сейчас же называет бунтом и, оплевывая всячески этот «бунт», топчет ногами революционное знамя.

Конечно, чистейший пустяк заявление Андреева, что он-де напишет трагедию «Революция»5. Никакой такой трагедии он не писал и написать не мог. Когда пришла настоящая революция, Октябрьская революция, когда она победила, — Андреев облил ее бешеной слюной и желчью. Он оказался в рядах контрреволюции, в рядах эмигрантов, в рядах самых разнузданных ее клеветников. Таким образом, критика была права, когда она прозрела маневр Леонида Андреева. После опыта революции 1905 года человек вдруг оказался не в состоянии дать ничего другого, как фантастическую и претендующую быть грандиозной картину жестокого идиотского бунта. Конечно, обыватель, от имени которого говорит Андреев, не поддерживает прямо буржуазию или помещичью реакцию — он только хочет оставаться в своем болоте. Он брызжет оттуда, из этого болота, на то, что показалось ему высоким и могучим, но, по его оценке, сорвалось.

Все частные возражения Андреева на мою критику сами не выдерживают никакой критики. Они показывают только трусость Андреева: не решаясь выступить как откровенный реакционер, он делает «оговорки».

Кто же, читая «Царь-Голод», не скажет, что рабочие изображены там какими-то чудищами, что хулиганы играют решающую роль? И если к этому еще прибавляется, что часть мнимых «бунтовщиков» является агентами полиции, то это разве возвеличивает революцию? Революция изображена как бунт, но мы никогда не позволим, под предлогом разделения бунта и революции, оплевывать бунт голодных против их эксплуататоров. Шапки долой перед таким бунтом!

Оговорки смешны. Бросается в глаза, например, что бунтовщики подожгли Национальную галерею, — а затем, вскользь, замечание: «Может быть, она загорелась от наших собственных ядер», то есть может быть, ее подожгли революционеры (и опровержения этому нет), а может быть, бунт, вызвав репрессии, создав социальный беспорядок, косвенно загубил великое культурное достояние. Обвинение — и рядом лазейка, в которую можно спрятаться.

И этим ничтожнейшим возражением думал Андреев ответить на статью, в которой «Царь-Голод» разбирается подробно и где подробно разъясняется его глубоко контрреволюционная и клеветническая сущность!

Меняя свои позиции, отступая все глубже в ряды реакционеров, он докатился до рептильной «Русской воли»6, а потом и окончил свою жизнь оголтелым контрреволюционером.

Андреев бесился по поводу отношения к нему критики. Критика действительно относилась к нему довольно плохо. Вся постановка политических вопросов у него была такая спутанная, что против него ополчились не только марксисты, но и часть буржуазной критики.

Андреев в свое время написал в «Биржевых ведомостях» статью, в которой разносил критиков и призывал их «ценить и беречь родные таланты»7, то есть позволять ему, в силу его литературного дарования, всякие мерзкие выпады против революционного движения и рабочего класса.

В 1913 году в письме к Амфитеатрову он еще осмеливался писать, что он на стороне революции: «Позволю себе утверждать — я никогда не был враждебен ни вам (Амфитеатрову. — А. Л.), ни Горькому, ни даже Луначарскому, который налепил мне на лоб клеймо раба»8.

К сожалению, это клеймо Андрееву не удалось стереть. Чем дальше, тем хуже шло дело. Не я налепил это клеймо на чело Андреева. Я просто стер ту розовую пудру, которою он хотел скрыть выступившее на лбу его черное пятно обывательской реакционности.

Сборники «Литературного распада» появились именно для того, чтобы дать боевую оценку тогдашней литературы9. Даже Андреев, которому так сильно досталось от этих сборников, вынужден был признать, что сборник хороший и своевременный. Я думаю, что это признание сделано больше из любезности к Горькому и для того, чтобы скрыть свое отступничество. Но это характерно, ибо даже враги признали появление «Литературного распада» крупным явлением в русской литературе. Отдельные ошибки, которые там можно встретить, думается мне, не должны привести к тому, чтобы эти сборники были вычеркнуты из списка литературно-критических заслуг левого крыла тогдашней социал-демократии.

Кстати, Алексей Максимович вскоре после получения письма Андреева сказал мне: «Леонид прислал письмо по поводу вашей статьи. Он страшно обижен и обозлен, ругается и пытается оправдаться. Утверждает, что вы бьете по своим».

Однако Андреев не всегда относился ко мне с тем пренебрежением, которое он старается демонстрировать в своем письме к Горькому. К сожалению, мой архив погиб безвозвратно. Но у меня было два письма Андреева, относившихся к 1905–1906 годам. Одно из них, довольно длинное, написано по поводу моего разбора нескольких повестей Андреева («Так было, так будет» и др.). Андреев в письме благодарил меня за внимательное отношение к его творчеству, стараясь разъяснить истинный замысел своего произведения, а в конце концов счел нужным «отмочить» комплимент вроде того, что я являюсь одним из самых выдающихся критиков эпохи, и т. д.

Упоминаю об этом совсем не для того, чтобы защищать себя от раздраженной брани Андреева, — для того, чтобы не страдать от подобных «уколов», не надобно даже «бегемотовой кожи»10, о которой говорил Энгельс, — а упоминаю только потому, что это характерно для попытки мрачного пророка обывательщины завязать какие-то сношения с передовой литературой, — попытки, сменившейся потом безудержной руганью, когда его отступление было вскрыто и оценено по достоинству.