Некрасов и место поэта в жизни*
Некрасов и место поэта в жизни*
I
Величайший по глубине и объему дарования русский поэт — Пушкин — не мог не определить с полной четкостью место поэта в жизни.
С одной стороны, эпоха, породившая его, была своеобразно революционной эпохой — известная часть дворянства входила в острый конфликт со старым самодержавным порядком и с зубрами своего собственного класса. Это вызывалось, с другой стороны, и общим ходом развития страны и было результатом неизбежной европеизации ее верхних слоев. От своего первого поэта, от человека, который должен был выразить основные тенденции развертывавшейся культурной линии, его ближайшая среда требовала политического самоопределения.
В эту эпоху, когда передовое дворянство, идя путями шаткими, половинчатыми, разбившись на ряд группировок от радикальных до бледно-либеральных, вело все же наступление против самодержавия, Пушкин носил в своем сознании и отражал в своих произведениях довольно острую струю политической оппозиционности и гражданского свободолюбия. Однако непрочность дворянской революции, противоречивость положения представителей господствующих классов, подымающих бунт против своего коронованного вождя, очень скоро сказались общественно — разгромом декабрьского восстания, а культурно — быстрым отходом от политических и гражданских позиций. Отлив этот захватил с собою и Пушкина.
Человек огромного ума и великодушных чувств, Пушкин искал себе оправдания в таком ренегатстве, философски осуждая революционные крайности, довольно скучно отыскивая какую-то тропу либерального консерватизма и, главное дело, уходя в какой-то прекрасной печали, напоминающей солнечный закат по игре своих красок, в чистую поэзию.
Это отступление Пушкина должно было мучить его чрезмерно, так как он по праву мог считать себя и в этот аполитичный период своего творчества социально в высшей степени важным элементом общественного развития. В самом деле, Пушкин учил жить, сознавать свою личность, природу, как гениальный Адам. По-новому, эмоционально, называл он все вещи вокруг, он закладывал гениальный фундамент языка, музыкальной речи, четкой прозы, разнообразия эмоциональных нюансов, игры взволнованной и глубокой мысли. Какой бы класс, какая бы группа после него ни пришли в русской литературе, им необходимо пройти через школу этого Адама, хотя то, чему они выучатся в этой школе, будет ими применено совсем по-иному.
Характерно, что в наше время нашлись критики и писатели, которые всемерно подкапываются под памятник Пушкина? не под тот, который стоит на Тверском бульваре, и не под тот нерукотворный, который Пушкин себе действительно построил, а под стихотворение, которым Пушкин об этом нерукотворном памятнике возвещает. Еще Гершензон уверял, что вся первая часть «Памятника» есть вещь ироническая и что искренне звучит только последняя часть — о «велении божием»1. Недавно опять один из крупных писателей современности2 стал утверждать, что «Памятник» Пушкина представляет собою пародию на «Памятник» Державина и должен восприниматься, как замаскированный выпад против тех «гражданствующих элементов», которые хотят, чтобы «жрец» «брал» метлу, — словно действительно можно поверить, что Пушкин считал пустяками, ненужной вещью восславить свободу в жестокий век всеобщего рабства или проповедовать в полицейско-помещичьей ночи гуманность. Поверить этому, конечно, нельзя. Можно допустить только одно, именно, что в самооценке Пушкина эти элементы поэзии (поскольку Пушкин, был пришиблен реакцией) не оказались первоклассными, — ведь он же действительно не развернул их, не мог развернуть их с достаточной полнотой, — но что он понимал действительно всю ценность этих элементов своей поэзии в глазах народных масс. Таким, думал он, будет он долго любезен народу.
II
Поэтическое творчество Некрасова развивалось в совершенно другой обстановке. Дворянский либерализм, принявший народный характер, продолжал жить, хотя и приобрел черты известной дряблости и сентиментализма. Но дальше гораздо более бурным и могучим кряжем поднималась волна интеллигенции новой формации — разночинцев с их радикально-демократическими политическими настроениями, большей близостью к народным массам, которые они рассматривали как единственную опору в борьбе за свободу.
Конечно, внутренней силой, изменившей таким образом обстановку, был дальнейший рост капиталистического хозяйства в стране. Но если разночинцы, их настроения, учение и тактика были порождением капитализма, то из этого отнюдь нельзя сделать вывод, будто они были прямыми или косвенными защитниками капитализма. Тогдашний капитал, вступивший в теснейший союз с дворянским самодержавием и церковью и показавший, главным образом, свой лик как беспощадный разоритель во имя первоначального накопления, не внушал разночинцам ровно никакой симпатии. Они вызвали его на бой вместе с самодержавным строем, суеверием и прочими проклятиями русской жизни. Это обстоятельство не могло не толкать мысль разночинцев на тот же путь, по которому уже пошли наиболее решительные и дальнозоркие представители дворянства, подобные Бакунину и Герцену, то есть путь социалистических чаяний и стремлений, хотя социализм этот не отличался еще выдержанной научностью.
Некрасов, выходец из дворянской среды, по самому семейному строю, от которого он натерпелся множество горя, при всех обстоятельствах должен был направиться по оппозиционному пути, как это случилось параллельно, например, с таким же, натерпевшимся всякой неправды помещичьим сыном, Салтыковым-Щедриным. Но семья, или, вернее, отец Некрасова, не только измучила мальчика диким зрелищем своего бесшабашного деспотизма, но и, вследствие размолвки, выбросила его на городскую улицу без всякой поддержки.
Таким образом, значительную часть своей молодости Некрасов провел как интеллигентный пролетарий, как настоящий представитель городской бедноты, отличавшийся от других только большею степенью грамотности. Не брезгуя никакой работой, Некрасов, конечно, в особенности стремился к работе литературной на потребу вновь развивавшегося города, охочего до газеты и газетного фельетона. Рифмач, фельетонист, водевилист— вот что такое Некрасов в этот период. И всю массу бумаги, которую он исписал в это время, направляет он на добычу куска хлеба и хоть некоторую поправку своего бедственного положения. В качестве такого пролетария пера встречает Некрасов великого вождя разночинцев — Белинского и через него втягивается в дальнейшее общение с передовым слоем разночинной интеллигенции.
Высокоодаренная натура, Некрасов определился этими факторами с полной яркостью. Ненависть к самодержавию, помещичьему режиму, глубокая жалость к крестьянству, неразрывно связанная с какой-то гордой любовью к тем потенциям, которые заложены в крестьянстве (вспомните изумительные строки, которые поэт посвящал крестьянским ребятам и крестьянским бабам), чувство городского ритма, острая, чисто городская наблюдательность, умение зацеплять эффектным словом большую публику городов, умение с ловкостью высокоталантливого журналиста смешивать горькое негодование, горький пафос и горький смех, принимавший порою характер блестящего фарса, — все это сделало Некрасова очень быстро поэтом-публицистом в первую очередь. И в том мире, который наступал, в мире сугубо выраженного капитализма, Некрасов, вместе со своими друзьями разночинцами, занял совершенно определенное место защитника угнетенных, то есть еще не вполне обрисовавшегося пролетариата, и заклятого врага эксплуататоров.
Время было жгучее и решительное, время кипучей борьбы новых, назревших сил с отвратительным, омертвевшим старым укладом. Такие переходные эпохи в моменты обострения борьбы, конечно, создают все необходимое для публицистики, полной глубокого содержания и пылающей огнем страсти. Некрасов оценивал себя прежде всего не как поэта, призванного повторять вслед за Пушкиным сладостные и светлые слова, посвященные ярким моментам личной жизни или выявлению общих широчайших проблем; Некрасов шел от журналистики. Он хотел взволновать окружающую среду, помочь в деле натиска на, казалось, осужденную временем неправду. С совершенной искренностью провозглашает Некрасов свое знаменитое изречение: «Поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан!»3 Но это нужно понимать только в том смысле, что гражданин должен идти у человека впереди поэта. Некрасов чувствует себя поэтом, то есть человеком, могущим перелить свои переживания в образы и звукосочетания, волнующие сограждан; но именно гражданство-то и должно было служить основой для поэзии.
Гражданская поэзия, политическая поэзия часто бывает искусственна и холодна, но это бывает тогда, когда она сама не дозрела до настоящей страсти, до высокого пафоса. С Некрасовым этого не было и не могло быть. Его острый ум, его отзывчивость, подвижность его натуры заставляли его неугасимо гореть гражданскими вопросами его эпохи. Слишком огромны они были, они поистине не только заменяли собою миросозерцание, но были подлинным миросозерцанием и, врываясь в личную жизнь каждого, становились сверкающим, всеопределяющим центром этой личной жизни. Вот почему Некрасов мог быть в подлинном смысле слова поэтом, напоминать те высокие образы поэтов, которые наметили его предшественники в двух стихотворениях о пророке4. Он действительно мог «глаголом жечь сердца людей»5, он действительно мог прочитать в их глазах «страницы злобы и порока»6 и заставить их иметь собственное их отражение в глубоком зеркале искусства. И при этом проповедь его, переливаясь всеми красками, превращаясь в величественную созвучную музыку, не расходилась с основными лозунгами его эпохи и передовых кругов, определявших ее физиономию.
Однако такая характеристика Некрасова была бы совершенно неполной. Самую большую глубину свою, самый заражающий лиризм свой, самую человечную ноту Некрасов почерпнул из личной муки совершенно особенного свойства, из внутреннего осложнения, выраженного в нем скрещиванием двух диаметрально чуждых друг другу классовых стихий.
Помещик сравнительно мало сказался в Некрасове, помещичество Некрасова дало ему только великолепное знание деревни, мстительную ненависть к крепостникам и проникающее в суть дела пренебрежение к поверхностному и гниловатому дворянскому либерализму.
Дело, однако, в том, что эпоха, в которую развернулся Некрасов, открывала две дороги: одну «в стан умирающих за великое дело любви», в стан борцов за еще туманный социализм, во всяком случае ярко враждебный буржуазно-эгоистическим тенденциям. Другой путь был как раз путь наживы, путь карьеры.
Ломавший крепостничество и быстро выросший капитал открывал возможности всякого рода спекуляции, всякого рода предприимчивости. Даже на литературу наложил он такого рода печать. Журнал, попавший «в жилу времени», мог приносить большой доход, мог выходить большим тиражом. «Не продается вдохновенье, но можно рукопись продать»7, — и если продаешь не свою рукопись, а чужую и при этом во многих тысячах экземпляров, то дело может повернуться очень доходно.
В Некрасове сильно жил буржуа, побитый, конечно, интеллигентом. Буржуазное в Некрасове было отчасти и сильной его стороной. Он был делец, он был превосходный организатор литературного дела, сам себя не забывал, но и весьма недурно устраивал сотрудников своих журналов. Энергичная деловитость, которой он отличался, есть нечто симпатичное. Одно время Некрасова сильно упрекали в скупости, эксплуатации своих товарищей, в каких-то подозрительных аферах, но эти обвинения, по-видимому, отпали без остатка. Прочной осталась только несомненная черта делового человека, знавшего цену и труду и деньгам, настоящего «хозяина».
Не всегда типичному представителю буржуазии, в особенности в период первоначального накопления, свойственно также стремление широко пожить, окружить себя граничащим с роскошью комфортом и т. д. Но это стремление как бы вознаградить себя за скудные дни своей молодости было весьма присуще Некрасову. К этому прибавилась страсть к картельной игре, и здесь страстная натура Некрасова и его большие буржуазно-деляческие наклонности находили себе искусственное выражение. Сюда уходила часть его больших сил на мнимую борьбу и чередование проигрышей и выигрышей.
Вот эти черты — буржуазная предприимчивость, стремление к наживе, с одной стороны, а с другой стороны, расточительность — калечили в глазах самого Некрасова собственный его облик.
Не беда была бы, если бы он не мог преодолеть, скажем, некоторой обывательской робости и отправиться реально в лагерь борцов за «дело любви». Правда, Успенский, который как раз усматривал в интеллигенции два противоположных полюса— героический, «людей долга», и обывательский — «неплательщиков»8, — тосковал по поводу того, что не принимает непосредственного участия в революционной борьбе, и плохо поддавался утешениям друзей, что он-де своей литературной работой самым мощным образом содействует делу революционного движения. Некрасов, которого молодежь беззаветно любила, каждое стихотворение которого являлось центром внимания передовой общественности, мог бы, пожалуй, легко утешиться в том, что у него не хватает духу пойти в подпольные организации и рисковать всем своим существованием в борьбе с ненавистным режимом. Даже то обстоятельство, что подчас ему приходилось ради сохранения своих журналов внешним образом потакать врагу, преклоняться перед ним, легко могло сойти за необходимую военную хитрость. Но чего Некрасов не мог простить себе, это именно своей сладкой жизни, к которой неудержимо звала его его натура, именно тех больших денег, растрачиваемых или теряемых зря, именно того бесконечного количества часов, уходящих на угоду страстям, которые нельзя было назвать иначе, как мелкими, несвойственными сознательному гражданину страстишками. Революционер, выросший в Некрасове за время его полупролетарского существования и окрепший в общении с революционными друзьями, жестоко осуждал в нем буржуазные черты его натуры, а выросший из этого неудавшегося помещика буржуа со всеми его порочными наклонностями крепко сопротивлялся, не желал уступать, держался и за деньги, и за эгоистические, недостойные формы использования этих денег.
Не надо думать, что этот конфликт был поверхностен; напротив, он был чрезвычайно мучителен для Некрасова. Собственный образ жизни казался ему преступным, позорным, но разорвать его золоченые цепи, им самим созданные, он не мог. Отсюда вся полоса совершенно особенных покаянных произведений, величайшим из которых, быть может, останется навсегда «Рыцарь на час»; отсюда его крики о казни, какой нет мучительней и которой он сам себя предает;9 отсюда ужаснейшая скорбь на смертном одре, когда Некрасов, замученный ужасной болезнью, страдал, однако, больше, чем от физического недуга, от угрызений совести. Некрасов, являясь поэтом гнева и мести, поэтом широкой любви к народу, поэтом живой, язвительной иронии, был вместе с тем поэтом великой внутренней душевной боли, как результата разлада, порожденного в нем моментом, в котором он жил, и одновременной принадлежностью его к двум мирам — интеллигентски-социалистическому и буржуазно-деловому.
Не надо удивляться, что Чернышевский послал Некрасову, умиравшему в муках, письмо, которое трудно читать без волнения10. Все помнят это письмо. Чернышевский послал Некрасову свой братский поцелуй. Он говорил ему, что все личные промахи или недостатки прощены ему за огромный подвиг его поэтического гражданского творчества; он говорил ему, что народ ценит его как своего величайшего поэта.
Пушкин понял в своем «Памятнике», чем может быть поэт долго любезен народу, но в этой отрасли гражданско-политической поэзии, непосредственно обороняющей одних и нападающей на других во имя торжества светлых начал жизни, Некрасов, конечно, далеко перерос Пушкина. Однако вправе ли был Чернышевский отпускать Некрасову его грехи, и не должны ли мы сейчас вместе с некоторыми современными ему критиками и биографами вновь поднимать камень против Некрасова или высказывать поверхностные суждения о его неискренности, так как нельзя-де левой рукой заниматься картежничеством, а правой — писать умильные стихи о бедствиях деревни?
Нет. Во-первых, мы, как и Чернышевский, должны строго различать личную жизнь от жизни общественной. Это не значит, чтобы мы должны были быть снисходительны к порокам личной жизни, — вовсе нет; это значит лишь, что Пушкин проводил истину и в другом своем знаменитом стихотворении, в котором старался установить место поэта в жизни11. Пока не требует поэта к его служению тот голос, который превращает его из обывателя в глашатая огромных истин, пока он не взошел на трибуну, с которой он будет говорить к миллионам людей, к целым поколениям, до тех пор он может быть чрезвычайно слаб, погружен «в заботы суетного света», до тех пор он может быть ничтожным человеком. Но надо помнить, что то явление, которое Пушкин определяет, как вдохновение, как зов какого-то божества, есть на самом деле момент переключения личности, после которого она становится исполнительницей социальных функций. Поэт ведь должен сказать нечто, что заинтересует многих и многих, он не может не отрешиться от мелочного в себе, он как бы отмывается от всего этого праха, прежде чем предстать перед тысячеоким своим слушателем. Так это было и с Некрасовым. И Некрасов как общественное явление, Некрасов как организованный голос, как рупор того, что делалось в лучшей части современной ему общественности, остается ценным, независимо от того, что делал в свой будничный день Некрасов-обыватель.
Но этого мало. Ведь свой внутренний разлад Некрасов сделал предметом своей поэзии, он сделал его новой социальной ценностью. В чем суть некрасовской тоски? В разладе с революцией его времени. Разлад этот, однако, испытывается Некрасовым именно как личный его грех, как недостойность его войти в самое сердце его эпохи.
Разлад отдельной личности с революцией, то есть с величайшим подъемом критики существующего и творчеством нового, вообще вещь не редкая, в особенности для индивидуальностей, которые по классовому своему происхождению не принадлежат к группам, являющимся главными носителями революции. Возможно такое ощущение — одновременно колоссального притяжения и внутренней отчужденности от стремительного потока революционных событий. Но в том-то и дело, что Некрасов производил на свет раздирающую трагическую музыку самобичевания по поводу неумения своего побороть этот внутренний разлад.
Мы и в настоящее время наталкиваемся на такого рода явления и даже на попытки отдельных индивидуальностей или групп, которые выразителями таких индивидуальностей являются, выразить в публицистических статьях или в художественной литературе этот факт отчуждения своего от основного явления эпохи. Самоубийство Есенина кое-кто старался истолковать именно как результат такого отчуждения, но не по-некрасовски, не как самоказнь за неумение свое полностью, безоговорочно и плодотворно войти в творческое русло своего времени, а как свидетельство какого-то преимущества личности над слишком-де узкой, малокультурной эпохой, целиком ушедшей в политическую борьбу. Самоубийство Есенина осталось не совсем выясненным, и мне лично кажется, что у самого Есенина чисто некрасовский момент отчаяния, стыда за себя перед лицом глубоко почитаемой, но непонятной или недоступной революции, был налицо. Но есенинцы постарались извратить здесь все взаимоотношения и, напротив, бросить тень на революцию, как якобы слишком сухую и негостеприимную для исключительно даровитых натур. Мотив такого эгоистического противопоставления себя революции — с целью ли художественно ее преодолеть или же с целью оправдать свое нытье и разложение — звучит порою достаточно назойливо в наше время.
Вот тут-то и выясняется для нас новая ценность поэзии Некрасова.
И вдумайтесь только, и сравните слабые зачатки, первые проблески революционных попыток во времена Некрасова, с одной стороны, и огромность талантливой личности поэта, с другой, — и в наше время мировой, победоносной, всеобъемлющей, открывающей гигантские перспективы всестороннего творчества революции, с одной стороны, и, в большинстве случаев, прямо-таки микроскопической индивидуальности на высоких каблуках самомнения — с другой.
В борьбе со всякими формами разложения, разочарования, индивидуального чванства некрасовская покаянная музыка в высшей степени поучительна и полезна. Нет никакого сомнения, что поэзия нашего времени должна быть некрасовской и не может не быть некрасовской. Конечно, не в том смысле, чтобы мы подражали внешним формам некрасовского творчества или воспроизводили вновь его идеи и чувства, его темы и образы, или переживали вновь те радостные ли, мучительные ли чувства, которые вызывала в нем окружающая жизнь и собственные переживания.
Быть некрасовцем — это значит идти дальше Некрасова, преодолеть его на всех путях, как давно оставлена позади современная ему революция нынешним размахом. Быть некрасовцем — это значит идти в направлении той — полной глубочайшего пафоса революции — гражданской поэзии, которую он развернул перед нашей литературой, идти в направлении той огромной искренности самоанализа, который имелся в нем. Счастлив человек, который может считать себя стоящим на уровне революции, достоин тот, кто умеет проверить себя перед великими событиями своего времени и изо всех сил поднимается до их уровня с большим или меньшим успехом. Заслуживает снисхождения и часто социально может явиться очень полезным тот, кто осуждает себя за моменты разочарования, малодушия и эгоизма и старается как можно чаще переживать те «часы», в которые он является действительно рыцарем своего времени. Плох самодовольный человек, считающий себя благополучным, в то время как он только глух к изъянам своей собственной личности, и отвратителен нытик, понуро погружающийся в грязное болото. И отвратительность его достигает предела, когда он осуждает за это погрязание свое не себя, а ту эпоху, до края подола которой он не дорос и не сумел прикоснуться.
В богатой сокровищнице, оставленной нам Некрасовым, все является социально полезным. Как это бывает с истинно крупными людьми, даже недостатки его, даже раны его и раздвоение его делаются в конце концов, пройдя через огонь творчества, чистым золотом, которое может быть с гордостью и пользой внесено в нашу сокровищницу.