Глава вторая. Блок-музыкант

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава вторая. Блок-музыкант

В своих воспоминаниях об Александре Блоке близко и тонко знавшая его М. А. Бекетова4 констатирует, что Блок в обычном смысле слова был не музыкальным человеком, то есть музыку он чрезвычайно любил, очень сильно испытывал на себе ее действие, но сам ни на каких инструментах не играл и не обладал хорошим слухом, то есть прежде всего способностью воспроизводить слышанную музыку. Однако тут же М. А. Бекетова прибавляет, что Блоку присуще было необычайное чувство ритма. Сам Блок в известной степени подтверждает это суждение в письме к Андрею Белому:

«Я до отчаяния ничего не понимаю в музыке, от природы лишен всякого музыкального слуха, — говорит он, — не могу говорить о музыке как об искусстве ни с какой стороны».

Но он прибавляет к этому нечто еще более важное, чем отмеченное Бекетовой чувство ритма.

«Таким образом, — говорит он, — я осужден на то, чтобы вечно поющее внутри никогда не вышло наружу»5.

Блок констатирует этим, что внутри его жила некая постоянная песня, некое музыкальное начало, вряд ли организованное мелодически, скорее, очевидно, состоявшее из ритмической смены эмоций, нарастаний и падений, — словом, из какой-то динамически более или менее организованной жизни чувств, настроений, аффектов, крайне родственное с тем, что Блок, очевидно, переживал, слушая музыку.

Так как реально звучащая музыка имеет свою силу не столько в самой материи звука, тона, сколько именно в динамических соотношениях, нарушениях равновесия и его восстановлениях, то очевидно, что Блок, с его слаборазвитым «звуковым» аппаратом (воспринимающим и творческим), обладал, тем не менее, выдающимся аффекциональным динамическим аппаратом. Музыка вызывала в нем глубокие, разнообразные, могучие волнения. Но эти волнения переживал он и без музыки, причем они просились наружу, но, не находя себе выхода в чисто тональном творчестве, они находили его в творчестве словесном.

Гёте обмолвился раз очень оригинальным, хотя и не совсем правильным замечанием. Он сказал, что люди с большой потребностью художественного творчества, но не обладающие ни пластическим, ни музыкальным талантом, становятся поэтами и, так сказать, рассказывают про те зрительные образы или про те звуковые миры, которые они хотели бы создать более непосредственно, не через разум, а для глаза и уха как таковых6.

По отношению к поэту музыкального типа это в значительной степени так. Блок, конечно, не является только поэтом-музыкантом. Он и живописец и пластик, он и драматург и мыслитель. Но нечего и говорить, что как живописно-пластические образы Блока, так и его мысли или объективные изображения им столкновений человеческих страстей и действий остаются далеко позади музыкального значения его поэзии. В известной степени поэзия Блока есть «зам-музыка». Блок был бы, вероятно, более счастлив, если бы он награжден был от природы композиторским даром, и, во всяком случае, музыкальная стихия, овладевая словом как выражением понятия, как названием предметов и т. д., подчиняет их себе, как бы срезывает их острые контуры, превращает их в текучие тени, которые причудливо переплетаются между собой, расплываются, повинуясь внутреннему лирико-музыкальному импульсу автора.

Сам Блок отчетливо понимал именно такой характер своей поэзии. Припоминая знаменитое определение Верлена, требовавшего, чтобы поэзия была «прежде всего музыкой», и рекомендовавшего поэту «свернуть шею красноречью»7, Блок говорит о самом первом периоде своего творчества, который называет «доисторическим»:

«Детство мое прошло в семье матери. Здесь любили и понимали слово; в семье господствовали, в общем, старинные понятия о литературных ценностях и идеалах. Говоря вульгарно, по-верленовски, преобладание имела здесь ?loquence[51]; одной только матери моей свойственны были постоянный мятеж и беспокойство о новом, и мои стремления к musique[52] находили поддержку у нее… Милой же старинной ?loquence обязан я до гроба тем, что литература началась для меня не с Верлена и не с декадентства вообще»8.

Однако нам не стоило бы в этой краткой характеристике социально-художественной сущности фигуры Блока выделять на особо важное место понятие о Блоке-музыканте, если бы дело шло только о констатировании того факта, что эмоционально-музыкальное и ритмически-музыкальное начало преобладает у Блока над мыслью или пластическим образом. Дело не только в этом — оно лежит гораздо глубже. Блок был музыкантом по всему своему существу и воспринимал мир так же, как музыку.

Мы уже говорили о том, почему класс и эпоха требовали от Блока отражения действительности в неясных контурах, отражения отталкивающего, обесценивающего подлинную реальность, либо ищущего в ней символического намека на потустороннее, либо рассматривающего ее как проклятым образом недостаточно прозрачную пелену, закрывающую от глаз сущность вещей.

Эта сущность вещей, этот потусторонний мир, этот мнимо-настоящий мир был своего рода формально шаткой, но, тем не менее, реальной возможностью апеллировать к нему от обид, которые нанесены действительностью разрушающемуся классу.

Символизм Блока не обладал бы достаточной силой, если бы он свелся к более или менее сухой аллегории или какой-нибудь надуманной системе (вроде Штейнера), которая странным образом могла так надолго поработить Белого9 (человека гораздо более рационального или метафизического, чем Блок). Сила Блока заключалась именно в том, что он создавал символы по преимуществу музыкальные. Каждый образ Блока в отдельности, в какой бы период мы его ни брали, не является, хотя бы в порядке символистическом, такой самоценностью, такой отчеканенной культурной монетой, которая могла бы получить серьезное социальное «хождение». Но поскольку все эти символы составляли единую ткань, входили в единый музыкальный поток блоковских поэтических мелодий, постольку они приобретали совершенно своеобразное очарование, своеобразную гипнотизирующую силу, огромную заряженность (мнимую, конечно) многозначительностью, в особенности для читателя, который такой многозначительности за пределами действительности жаждал и искал.

Встреча с философом Вл. Соловьевым и с группой «соловьевцев» в этом отношении только подлила масла в уже горевший огонь. Белый пишет по поводу впечатления, которое на символистически настраивающуюся молодежь произвел первый том стихотворений Блока:10

«Блок первого тома был для нас, молодежи, явлением исключительным; в это время можно было встретить „блокистов“; они видели в поэзии Блока заострение судеб русской музы; покрывало на лике ее было Блоком приподнято: ее лик оказался Софией Небесной, Премудростью древних гностиков. Тема влюбленности переплеталась в поэзии этой с религиозно-философскими темами гностиков и Владимира Соловьева. Символизм той эпохи нашел в лице Блока своего идеального выразителя…»

Музыкальное восприятие мира, твердая уверенность в том, что внутренняя сущность бытия музыкальна (то есть не то что тональна, но прежде всего эмоционально-динамична и составляет поэтому свои особые, иные закономерности, определяемые системой), сопровождали Блока в течение всей его жизни.

Блок не только во всех своих и чужих бытовых переживаниях, в повседневности, с ее скучным и с ее ярким, различает звучащие за всем этим мелодии и аккорды, которые составляют внутреннюю ценность и подлинный смысл совершающегося, но он и всю вселенную рассматривает как своеобразную кору, своеобразную угрюмую и холодную внешность, под которой бушует стихийность, пламя музыкального начала, имеющего свою особую судьбу, велениям которого и подчиняется внешнее. И история человечества также для Блока определялась этим внутренним музыкальным горением. Он полагал, однако, что от времени до времени пламя музыки застывает, уходит вниз, кора становится толще, оледеневает, наступают амузыкальные эпохи, которые Блок считал бездарными, мрачными, которые он ненавидел.

Отметим мимоходом, что такие суждения Блока вовсе не исключительны, в особенности в его время. Нечто подобное утверждал и Шпенглер11. Элементы такого воззрения на мир имеются и у Ницше (его понятие Диониса)12. Колоссальную роль играют такие же представления в миросозерцании и творчестве Скрябина13. Можно было бы перечислить очень много других имен, в том числе имя Белого. Именно в письме к Белому14 по поводу его статьи «Формы искусства» («Мир искусства», 1902) Блок, называя эту статью «откровением», впервые связно развертывает свои представления о «музыкальной первооснове бытия».

Эту всю музыкальную философию, конечно не случайную и не капризную, а дающую ключ ко всей природе Блока как человека и творца, он развертывает в своем дневнике весной 1919 года. В это время Блок сильно занимается проблемой интеллигенции и связанной с ней проблемой гуманизма. Ему кажется, что этот гуманизм умер и сама интеллигенция отжила свое время. Все тогдашние обстоятельства толкали его на путь единственной надежды на то, что народные массы принесут с собой какую-то новую культуру. Это и наводит Блока на целый ряд любопытнейших мыслей, которые он записывает в дневнике.

27 марта он пишет:

«Вершина гуманизма, его кульминационный пункт — Шиллер. Широкий и пыльный солнечный луч, бьющий сквозь круглое стекло, озаряющий громадный храм стиля барокко — „просвещенную“ Европу. Оттого Шиллер так бесконечно близок сейчас, что он так озаряет, так в последний раз соединяет в себе искусство с жизнью и наукой, человека с музыкой. Вслед за этим непосредственно человек разлучается с музыкой; человечество, о котором пел маркиз Поза в пыльном солнечном луче, идет своими путями — государственными, политическими, этическими, правовыми, научными»15.

С тех пор искусство, музыка «струятся своим путем», и дальше:

«Страшный Кант ставит пределы познанию. В ответ на этот вызов, брошенный закрывающимся гуманизмом, взлизывают на поверхность гуманного мира первые пламенные языки музыки, которые через столетие затопят пламенем весь европейский мир».

Блок допускает, что лучшие артисты (музыканты в собственном смысле слова или музыкально воспринимающие люди) хранили некоторый свет ушедшего в глубину, покинувшего людей музыкального пламени. Но вот начинаются проблески революции, величавая безудержная стихия начинает напоминать о себе вновь:

«Лицо Европы озаряется совершенно новым светом, когда на арену истории выступают „массы“, народ — бессознательный носитель духа музыки. Черты этого лица искажаются тревогой, которая растет в течение всего века».

Эти идеи Блок развертывает и дальше.

28 марта в чрезвычайно интересном рассуждении о том, должен ли художник быть аполитичным (об этом будет речь особо), Блок подчеркивает, что политика, как он ее теперь понимает, то есть народная революция, дорога ему именно потому, что она «музыкальна».

«Нет, — говорит он, — мы не можем быть „вне политики“, потому что мы предадим этим музыку, которую можно услышать только тогда, когда мы перестанем прятаться от чего бы то ни было. В частности, секрет некоторой антимузыкальности, неполнозвучности Тургенева, например, лежит в его политической вялости».

Наконец, 31 марта того же года Блок пишет целый маленький философский трактат на ту же тему:

«Вначале была музыка. Музыка есть сущность мира. Мир растет в упругих ритмах. Рост задерживается, чтобы потом „хлынуть“. Таков закон всякой органической жизни на земле — и человека и человечества. Волевые напоры. Рост мира есть культура. Культура есть музыкальный ритм».

И Блок пытается набросать даже очерк истории человеческой культуры с этой точки зрения, в общем совпадающий с кратко набросанными мыслями от 27 марта, которые мы уже приводили.

Остывшая культура, не одухотворенная музыкой, есть цивилизация, рационализм; и ненависть и презрение Блока к рационализму, к «уму», — которым он действительно не был особенно богат и который ему, последышу дворянства, был бы, пожалуй, почти ни к чему, — проявляются здесь полностью:

«Научное движение принимает характер позитивизма и материализма; оно разбивается на сотни отдельных движений (методов, дисциплин). Предлог — многообразие изучаемого мира, но скрытая причина — оставленность духом музыки».

Блок выказывает дальше полное непонимание той истины, которую провозглашал Маркс: «Идея без масс бессильна, массы без идеи слепы»16. Роль, которую наука, преобразованная на новых классовых началах, должна сыграть в революции, ускользает от него. Эта «музыка» для него за семью печатями. Он изображает все дело так, что цивилизация и ее наука сделались достоянием замкнутого круга специалистов, а народные массы противопоставляет им как невежественные. Но именно в этом их невежестве он и видит их святость и значительность.

Дворянин в Блоке может ценить искусство, но наука, по его мнению, дело буржуазное, и через голову науки артистически настроенный аристократ подает руку «священной в своем невежестве» толпе, в бурях и грозах которой он признает нечто родственное своей собственной романтике, своему собственному отсутствию самодисциплины, своему собственному барскому капризу.

Но сейчас нам важно не это — об отношении Блока к революции мы будем говорить в следующей главе. Здесь же важно установить только, что эту революцию Блок воспринимает как высокомузыкальный момент в истории культуры и в космосе. В то время как у Блока можно встретить презрительные артистические выходки (вроде замечания: когда же, мол, наши отечественные оболтусы поймут, что искусство ничего общего с политикой иметь не может), — здесь, в 1919 году, когда «политика предстала перед ним как взрыв музыкальной стихии», он пишет так:

«Я боюсь каких бы то ни было проявлений тенденции „искусство для искусства“ потому, что такая тенденция противоречит самой сущности искусства, и потому, что, следуя ей, мы в конце концов потеряем искусство; оно ведь рождается из вечного взаимодействия двух музык — музыки творческой личности и музыки, которая звучит в глубине народной души, души массы. Великое искусство рождается только из соединения этих двух электрических токов. Сознательное устранение политических оценок есть тот же гуманизм, только наизнанку, дробление того, что недробимо, неделимо; все равно что сад без грядок; французский парк, а не русский сад, в котором непременно соединяется всегда приятное с полезным и красивое с некрасивым. Такой сад прекраснее красивого парка; творчество больших художников есть всегда прекрасный сад и с цветами и с репейником, а не красивый парк с утрамбованными дорожками»17.

Этой музыкальности своей природы Блок, в сущности говоря, был верен всю свою жизнь. Различными критиками, занимавшимися Блоком, сделаны были попытки изобразить борьбу в Блоке начала мистико-романтического и начала реалистического. Я совершенно отрицаю такую точку зрения на Блока. Конечно, если под мистикой понимать стремление к выспреннему, к святости, к чистоте, к бестелесности, тогда действительно приходится отметить, что этот род идеалистически-аскетического мистицизма весьма недолго владел Блоком. Но что противопоставил Блок ему? Элементы реализма, в полном смысле слова, у Блока ничтожны, разве некоторые мысли и образы, посвященные углю и новой Америке18, и еще кое-что. В общем же, отталкиваясь от голубой и розовой мистики, Блок тонул тотчас же в другой — пьяной, чувственной, разгульной мистике. Это, в сущности, отмечает целый ряд исследователей Блока.

Так, например, Александра Ильина («О Блоке», «Никитинские субботники») пишет:

«Вся жизнь Блока полна внутренними отталкиваниями от мистицизма и романтики» и сейчас же прибавляет: «но в дальнейшем каждое такое отталкивание к реализму (?) захлестывалось новой непреодоленной волной максимализма»19.

Если «максимализмом» называются те чувственные оргии, которые сам Блок описывает в своих дневниках и записной книжке, постоянное непробудное пьянство, езда для этого за город и т. д., размышления относительно того, как он воспринял рядом со своей женой «сто, двести, триста или больше женщин, которых имел»20, то это, во всяком случае, несколько непривычное толкование слова «максимализм». Нельзя же левоэсеровское недоразумение Блока (считавшего, что переделывающий на новых началах мир большевизм недостаточно максималистичен, но никогда не смогшего даже сделать попытки сформулировать, какой же должна быть, по его мнению, эта «максимальная» революция) противопоставлять необузданному исканию Блоком какого-то утешения на дне греха.

Началось у Блока действительно с выспренней мистики. Воспитанный в духе довольно церковном и в духе традиционной чистоты и девственности семейных отношений, свойственных бекетовщине, Блок воспринял свою первую любовь к невесте сквозь призму райских полетов. К этому присоединилось то, что соловьевцы самым смехотворным образом окружили этот роман настоящим обожанием, объявили любовь Блока к Менделеевой21 земным отражением Софии — Премудрости божьей и, разинув рты и глаза, сидели за помещичьими завтраками в Шахматове22, выслеживая, как она идет, какие делает жесты, что говорит, и всему придавая мистическое значение. И более благоразумные и трезвые люди поддались этому курьезному самообману. Когда читаешь красноречивые страницы, посвященные М. Бекетовой свадьбе Блока, ее утверждение, что какой-то молодой поляк, не вынесший этих экстатических переживаний, пошел в монастырь, нельзя удержаться от смеха. Настоящему, трезвому человеку вся эта мистическая поэтичность должна была представиться сплошным фарсом.

Гумилев в 1912 году писал в «Аполлоне»:

«О блоковской Прекрасной Даме много гадали — хотели видеть в ней то Жену, облеченную в Солнце, то Вечную Женственность, то символ России. Но если поверить, что это просто девушка, в которую впервые был влюблен поэт, то, мне кажется, ни одно стихотворение в книге не опровергнет этого мнения, а сам образ, сделавшись ближе, станет еще чудеснее и бесконечно выиграет от этого в художественном отношении»23.

Не знаю, выиграют ли от такого реалистического толкования стихи Блока «О Прекрасной Даме», но, во всяком случае, действительно реальный помещичий роман лежит в основе всех фимиамов, вдохновений, мистерий и богослужений этой книги.

В самом Блоке, однако, жило противоположное начало. Вероятно, прежде всего сказалась здесь некоторая доля немецкого здоровья и трезвости, которая ему была присуща. Мы знаем, что Блок, по словам Бекетовой, любил физический труд:

«Блок очень любил физический труд. Была у него большая физическая сила, верный и меткий глаз: косил ли он траву, рубил ли деревья или рыл землю — все выходило у него отчетливо, все было сработано на славу. Он говорил даже, что работа везде одна: „что печку сложить, что стихи написать…“»24

Был период в жизни Блока, когда он чрезвычайно увлекался гимнастикой и возвеличивал ее даже как нечто принципиально огромно важное. Он сам говорит как раз о времени написания «Стихов о Прекрасной Даме»:

«Трезвые и здоровые люди, которые меня тогда окружали, кажется, уберегли меня от заразы мистического шарлатанства»25.

Блок разочаровывается в соловьевщине. Он чувствует, что все эти монашеские, трубадурские трели имеют в себе нечто пустое, выхолощенное.

Рванувшись из плена всех этих бело-голубых призраков, Блок попал, однако, в стихию своей чувственности. Не физическое здоровье, о котором мы упомянули, а отчасти лишь связанная с ним — в общем же патологически повышенная — чувственность бросила его в недра кабацких переживаний, где и зажглись, несомненно, картинно-горящие, полные эротики, отчаяния, мистического стремления дойти до сердца природы через грех, произведения второго, самого длительного, периода блоковской поэзии.

Его бывшие соратники, подобно Белому, ядовито расценивали такой отход Блока. Белый пишет:

«Как атласные розы, распускались стихи Блока, из-под них сквозило „виденье, непостижное уму“. Но когда раскрылись розы — в каждой розе сидела гусеница, — правда, красивая, но все же гусеница; из гусениц вылупились всякие попики и чертенята, питавшиеся лепестками небесных зорь поэта; с той минуты стих поэта окреп. Блок, казавшийся действительным мистиком, превратился в большого, прекрасного поэта гусениц; но зато мистик он оказался мнимый»26.

Белый, конечно, совершенно неправ, называя Блока этого периода «мнимым мистиком». Конечно, мистика Блока здесь не монашеская, но Блок с иронией вспоминает знаменитую фразу: «Не согрешишь — не покаешься, не покаешься — не спасешься». Самые пучины излишеств, горение плоти в сладких муках чувственности испытываются Блоком постоянно как некоторое мистическое переживание. Кабацкий разгул, острая влюбленность, бешеный разврат с доступными женщинами — всё это кажется ему явлениями гораздо более близкими к «сущности вещей», чем какая-нибудь размеренная жизнь в белом помещичьем доме.

Двойственность, которая раскрылась здесь в Блоке, — двойственность монашеско-рыцарских устремлений, навеянных в значительной степени извне, и цыганско-ресторанной поэзии, которую он выдает как бы за особую мировую стихию, — уже отмечена им в звучащем диссонансом стихотворении, вкрапленном в первую книгу стихов:

Люблю высокие соборы,

Душой смиряясь, посещать,

Входить на сумрачные хоры,

В толпе поющих исчезать.

Боюсь души моей двуликой

И осторожно хороню

Свой образ дьявольский и дикий

В сию священную броню.

В своей молитве суеверной

Ищу защиты у Христа,

Но из-под маски лицемерной

Смеются лживые уста27.

Но Блока подстерегает уже другая двойственность, и опять-таки не между пьяной романтикой и реализмом, а между быстро исчерпанной, приведшей к томительной усталости, индивидуальной пляской чувств и нараставшей, не лишенной моментов жуткой тревоги, влюбленностью в Россию, воспринимавшейся, с одной стороны, сквозь весь этот блуд и чад, а с другой — в цветах пожаров надвигавшейся революции.

Я не думаю анализировать здесь более подробно «языческий период» блоковской поэзии. Об этом говорилось и писалось много. Характеристику этого периода Блок сам дает, крича о «надорванной и пронзительной ноте безумия»28 этого периода, говоря про «крик о спасении», о том, что он «топит отчаяние в поисках истины в вине», и т. д.

Белый также еще в самом начале этого поворота нашел правильное ему определение:

«В 1903 году обращается к „нам“ со словами надежды Блок:

Молча свяжем вместе руки,

Отлетим в лазурь.

В 1905 году — устанавливает: рук — не связали; не отлетели в лазурь; корабли не пришли; нас не взяли; и мы — одурачены, на сырых и болотных кочках; мы — „немочь“, игрушки стихий»29.

Словом, это был в значительной степени внутренний крах, и желание увидеть в кабацкой Незнакомке какие-то святые и таинственные черты, фантастически увенчиваясь успехом, так же мало давало утоления внутренней тревоге, как и желание увидеть Софию, Премудрость божию, в своей милой и вполне реальной невесте.

Третий период Блока теснейшим образом связан с революцией. Здесь доминирует роман Блока с революцией, очень своеобразный и требующий своего осмысления форм.

Д. Благой в интересной статье «Александр Блок и Аполлон Григорьев»30, отмечая естественное крушение Блока на демонических путях, удачно формулирует открывавшийся перед Блоком третий путь (Благой называет его вторым, так как не принимает во внимание служения Прекрасной Даме) в таких словах:

«Есть второй путь, сулящий радикальное исцеление, — путь, на который неуклонно толкает поэта, как толкала она стольких других „потомков богатырей“, представителей „гнилого“, „покойного“, „окончательно вымершего“ русского дворянства (все эпитеты самого Блока), историческая диалектика его класса — „бегство“ из чужого и чуждого, „страшного“, погибельного города, назад, но не в свой малый, разрушающийся „белый дом“, усадебно-дворянское гнездо, а в дом большой, „в поля“, „на бескрайную русскую равнину“ — в народ, в Россию. И Блок всеми силами хватается за возможность этого пути».

Третий период Блока, его блуждания по революционным путям, вместе с известным предисловием, созданным бурей 1905 года и последовавшей реакцией, составляют последний период жизни и творчества Блока.