К теме «Вяч. Иванов и Тютчев»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

К теме «Вяч. Иванов и Тютчев»

С. С. Аверинцев давно посетовал, что Вяч. Иванов известен преимущественно как теоретик, а не как поэт[145]. Несмотря на быстро растущую литературу, утверждение Аверинцева все еще остается в силе: по сей день изучаются прежде всего статьи Вяч. Иванова, тогда как поэтическим текстам уделяется сравнительно мало внимания. В данной заметке и мы не обойдемся без статей, однако попытаемся показать, что стихи не только дополняют теоретические высказывания, но порой вносят в них существенные коррективы.

Тема «Иванов и Тютчев» не нова. Хорошо известно, что поэзия и мировоззрение Тютчева оставили глубокий след в творчестве всех символистов. Особенно ярко это проявилось у самого Вяч. Иванова, считавшего Тютчева «истинным родоначальником нашего истинного символизма» и «величайшим в нашей литературе представителем реалистического символизма»[146]. Такое преклонение наблюдалось и у поэтов, выросших в символистской среде. Неслучайно ранний О. Э. Мандельштам в переписке со своим мэтром-символистом сообщает ему «радостную новость, что могут быть открыты новые стихи Тютчева», и, предвкушая их, восторженно добавляет: «какой праздник нас ожидает»[147].

При всей любви к творчеству своего предшественника в эпоху романтизма Вяч. Иванов не полностью разделял его взгляды. В статье «Поэт и чернь», размышляя о расколе, разделившем поэта нового времени и «толпу», он назвал Тютчева «первою жертвой непоправимо совершившегося». Результат этого трагического разлада — молчание.

Новейшие поэты не устают прославлять безмолвие. И Тютчев пел о молчании вдохновеннее всех. «Молчи, скрывайся и таи…» — вот новое знамя, им поднятое. Более того: главнейший подвиг Тютчева — подвиг поэтического молчания. Оттого так мало его стихов, и его немногие слова многозначительны и загадочны, как некие тайные знамения великой и несказанной музыки духа. Наступила пора, когда «мысль изреченная» стала «ложью» (I, 712).

Другими словами, признавая силу и глубину молчания Тютчева, Иванов находит, однако, в этом молчании ущербность, видя в нем отражение болезненной эпохи.

Будучи символистом, Вяч. Иванов высоко чтил преемственность и традицию. Но это не значит, что взгляды предшественников его полностью удовлетворяли. Его беспокоил разлад между поэтом и средой, получивший столь сильное выражение у Тютчева. Концепция театра Иванова, ставящая своей целью восстановить первоначальное единство публики и актеров, заменив современные зрелища древним действом, связана с его размышлениями на эту тему. Но и в сфере лирики, как мы увидим, он пытался нащупать решение проблемы, являвшейся центральной для искусства нового времени в целом и для Тютчева в частности. Прямым ответом Тютчеву является стихотворение «Молчание»:

             Молчание

                        Л. Д. Зиновьевой-Аннибал

В тайник богатой тишины

От этих кликов и бряцаний,

Подруга чистых созерцаний,

Сойдем — под своды тишины,

Где реют лики прорицаний,

Как радуги в луче луны.

Прильнув к божественным весам

В их час всемирного качанья,

Откроем души голосам

Неизреченного молчанья!

О, соизбранница венчанья,

Доверим крылья небесам!

Души глубоким небесам

Порыв доверим безглагольный!

Есть путь молитве к чудесам,

Сивилла со свечою смольной!

О, предадим порыв безвольный

Души безмолвным небесам!

(II, 262)

Как ни странно, в литературе об Иванове никогда не отмечалось, что это стихотворение непосредственно связано с тютчевским «Silentium!». Оно вовсе не упомянуто в обстоятельной, по сей день не утратившей научной ценности статье Н. К. Гудзия «Тютчев в поэтической культуре русского символизма» (1928). В примечаниях к изданию в «Новой Библиотеке поэта» Р. Е. Помирчий приводит реминисценцию из другого стихотворения Тютчева («Есть некий час, в ночи, всемирного молчанья…», ср. у Иванова «В их час всемирного качанья»)[148]. Комментатор, безусловно, прав, поскольку ивановское стихотворение, как и «Видение» Тютчева, посвящено мистическому прозрению высшей реальности. При этом «Silentium» для «Молчания» имеет гораздо большее значение, и выявление этого подтекста позволяет уяснить программный смысл стихотворения Иванова.

Напомним тютчевский текст:

                Silentium!

Молчи, скрывайся и таи

И чувства и мечты свои —

Пускай в душевной глубине

Встают и заходят оне

Безмолвно, как звезды в ночи, —

Любуйся ими — и молчи.

Как сердцу высказать себя?

Другому как понять тебя?

Поймёт ли он, чем ты живёшь?

Мысль изречённая есть ложь.

Взрывая, возмутишь ключи,—

Питайся ими — и молчи.

Лишь жить в себе самом умей —

Есть целый мир в душе твоей

Таинственно-волшебных дум;

Их оглушит наружный шум,

Дневные разгонят лучи,—

Внимай их пенью — и молчи!

Сходные черты двух стихотворений поразительны. Оба стихотворения состоят из трех шестистиший; оба написаны четырехстопным ямбом (за исключением трех известных ритмических «сдвигов» у Тютчева). Правда, рифменная схема в них отличается, но тем не менее в обоих текстах и здесь есть общая черта: повторение рифм ключевых слов («молчи» у Тютчева, «тишины» и «небесам» у Иванова). На фоне формальных повторов бросаются в глаза и лексические переклички: тайник (таи), луче (лучи), души (душе), неизреченного (изреченная), слово «есть» (причем на первом слоге строки в сходной конструкции). Но прежде всего, конечно, Иванов подхватывает центральную тютчевскую тему, представленную уже в заглавиях. И хотя само слово «silentium» у Иванова отсутствует, в его стихотворении это понятие выражено вариациями: «молчание», «тишина», «безглагольный», «безмолвный» и т. п.

В большинстве изданий латинское заглавие Тютчева переводится как «молчание» или «тишина», что является хотя и точным, но не вполне адекватным переводом. Как хорошо было известно обоим поэтам — и Тютчеву, и Иванову, — слово «silentium» нередко употреблялось в Германии: оно произносилось в начале заседаний как призыв к молчанию. Заглавие Тютчева и следует понимать как императив, т. е. «Умолкните!», тем более что в нем самим автором поставлен восклицательный знак. Но при этом в стихотворении оказывается некий сдвиг (или парадокс), так как адресатом является не группа людей, а один человек («ты»). Впрочем, возможно, что автор и вообще обращается к самому себе и адресата в прямом смысле нет.

Мы поднимаем вопрос об адресате не случайно, ибо в нем коренится расхождение Иванова со своим любимым предшественником. В отличие от тютчевского, стихотворение Иванова адресовано определенному лицу. В то время как тютчевское стихотворение зиждется на характерном для лирики отношении «я — ты», Иванов прибегает к сравнительно менее обычной для лирики форме «мы». Цепи императивов Тютчева («Молчи, скрывайся и таи») соответствует повтор глаголов в повелительным наклонении у Иванова («сойдем… откроем… доверим… предадим»), С одной стороны, герои у Иванова как бы следуют совету своего предшественника, избирая путь молчания («Сойдем — под своды тишины»), а с другой стороны, молчание тут понимается не как отчуждение от другого («Другому как понять тебя?»), но как полное соединение с ним или, вернее, с ней («подруга чистых созерцаний»).

Как нередко бывает в творчестве Иванова, отвлеченное и мистическое оказывается сугубо реальным. Автор эксплицитно обращает «Молчание» к своей жене, Л. Д. Зиновьевой-Аннибал[149]. Стихотворение составляет часть «башенного цикла» и отражает темы, излюбленные башенными жильцами, — Эрос и мистику. Отсюда образ «крылья», указывающий не только на окрыленность поэтического вдохновения, но и на «крылатую душу» у Платона. Как известно, у древнего философа мудрость достигается путем любви.

В своем стихотворении Тютчев демонстрирует глубокую обособленность каждого индивидуума. А между героями стихотворения «Молчание» никакого разлада нет, их, наоборот, связывает взаимно дополняющее посвящение в тайны мироздания. Повелительное наклонение указывает на то, что действие еще не совершилось, но неизбежно совершится. (Установка на будущее подчеркнута «ликами прорицаний» и обращением к спутнице как «Сивилле».) Интересно, как повторяются в стихотворении ключевые понятия поэтики и мировоззрения Иванова. Так, в последней строфе «порыв» (вспомним «Порыв и грани» из «Кормчих Звезд») сочетается с восхождением, которое, в свою очередь, следует за нисхождением первой строфы. В этой первой строфе появляется и излюбленный ивановский образ радуги, символ соединения дольнего и небесного. Если у Тютчева главным приемом выступает парадокс, подчеркивающий невыразимость всего душевного, то у Иванова ведущую роль играет оксюморон («голосам / Неизреченного молчанья») как наиболее адекватное выражение мистического переживания. Для Тютчева язык таит в себе опасность; для Иванова же он — излишен, ибо «порыв» возможен помимо него.

Любопытна у Иванова двусмысленность родительного падежа в заключительной строфе. Если слово «души» относится к «небесам» (т. е. «глубоким / безмолвным / небесам души»), то стихотворение соответствует тютчевской концепции в том смысле, что весь космос находится внутри человека («Есть целый мир в душе твоей»). Если же слово «души» относится к «порыву» («безглагольный / безвольный / порыв души»), то картина иная. В этом случае природа имеет самостоятельный онтологический статус, и человек занимает в ней определенное место. Не исключено, что обе интерпретации верны.

В книге «Cor Ardens» стихотворение «Молчание» является последней частью полного мрачных красок цикла «Сивилла». В «Молчании» намечается выход из тяжелых, порою апокалиптических предсказаний предыдущих стихотворений («От этих кликов и бряцаний», ср. «кликом бледным / Кличу я» во втором в цикле стихотворении «Медный всадник»)[150]. Внутренний космос Тютчева превращается в мировую гармонию, обретенную безглагольным и безвольным порывом двух любящих. Такое переосмысление тютчевского завета лежит в основе «башенного мифа» Иванова — и в основе его концепции символизма вообще. Напомним написанную спустя несколько лет после «Молчания» статью, где утверждается: «если луч моего слова не обручает моего молчания с его молчанием радугой тайного завета: тогда я не символический поэт…»[151]. В «Молчании» многопланное обращение к любимому предшественнику ведет к преодолению его «трагического разлада», к подлинному символизму.

М. Вахтель (Принстон)