Из комментария к поэме А. С. Пушкина «Граф Нулин»: Реалии бытовой культуры

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Из комментария к поэме А. С. Пушкина «Граф Нулин»:

Реалии бытовой культуры

Поэма «Граф Нулин», написанная А. С. Пушкиным в декабре 1825 года в Михайловском, — произведение, отмеченное неочевидной, иронически скрытой содержательной сложностью, заключающее в себе, несмотря на сжатость объема и простоту внешней фабулы, неоспоримо значительные комплексы художественных традиций, философских идей, культурно-исторических свидетельств.

Художественная природа «Графа Нулина» соединяет несколько линий литературной генеалогии, классических и романтических. Рассматривая эту литературную родословную поэмы, следует, в частности, отдать должное наблюдениям В. М. Жирмунского, который в своей известной книге «Байрон и Пушкин. Из истории романтической поэмы» (1924) обратил внимание на «вторую стадию байронических влияний в творчестве Пушкина»[1139]. Именно с ней, с этой «второй стадией» пушкинского байронизма, исследователь связывал поэтические формы «комической поэмы» Пушкина, явившейся своеобразной альтернативой лирической патетике его романтических «южных поэм».

Вместо обычной повышенной эмоциональной окраски, — писал ученый о характере «второго» влияния Байрона на пушкинское творчество, — лирической эмфазы, патетической риторики тех произведений, которые пленили молодого Пушкина, появляется более непринужденный разговорный тон, окрашенный свободным ироническим отношением к героям и к самой теме рассказа; традиционный романический сюжет неожиданно появляется в комическом освещении или даже пародийной трактовке, из условно-поэтической обстановки переносится в повседневное бытовое окружение, наделяется тривиальными подробностями, намеренно разрушающими его романтическую окраску <…> С тем вместе расширяется круг поэтических тем намеренным включением бытовой повседневности, комических и тривиальных подробностей современной жизни…[1140]

Основанием для сближения «Графа Нулина» с обозначенными здесь путями развития байроновской поэзии становится то обстоятельство, что это произведение, последовавшее в творчестве Пушкина за «южными поэмами», заняло в нем такое эволюционное место, которое во многом аналогично месту «комической поэмы» «Беппо» («Верро, a Venetian story», 1817–1818) в творчестве Байрона — это сочинение Байрона последовало за его «восточными поэмами». Неслучайно именно с поэмой «Беппо» соотносил «Графа Нулина» сам Пушкин в эпистолярных автокомментариях 1820-х годов. «…В собрании же моих поэм для новинки поместим мы другую повесть в роде Верро, которая у меня в запасе»[1141], — таково первое сообщение поэта о существовании новорожденной поэмы в письме к П. А. Плетневу от 7 (?) марта 1826 года.

Обновленный байронизм, с его свободным повествовательным тоном, ироническим отношением автора к сюжету и персонажам, прозаической детализацией бытовой обстановки, дает себя знать в различных художественных слагаемых «Графа Нулина», но особенным образом — в одном из слоев поэтического содержания произведения. Этот слой включает в себя большой массив культурно-бытовых реалий 1820-х годов, мозаику характерных подробностей усадебного, охотничьего, модного обихода и повседневности этого времени. Если своей историософской проблематикой «Граф Нулин» входит в «годуновский» круг пушкинских произведений 1820-х годов[1142], то этим культурно-бытовым калейдоскопом с несомненностью примыкает к кругу «онегинскому», к поэтическим мотивам и микромотивам «романа в стихах». Творческие отражения «Беппо» в «Графе Нулине», по-видимому, являются своеобразными параллелями отражениям байроновской стихотворной эпопеи «Дон Жуан» («Don Juan», 1819–1824) в «Евгении Онегине». Это значит, что и вся традиция иронической, а подчас и комической поэтизации будничного бытового предметного ряда, в которой историки литературы нередко усматривали предвестие реализма, знаменовала не столько собственно реалистические начинания литературы, сколько последовательное, хотя и не вполне признанное в этом своем качестве развитие романтической поэтики. Тенденция получила, как известно, одно из крайних выражений в тех стихах «Графа Нулина», которые живописали деревенское окружение героини:

…Но скоро как-то развлеклась

Перед окном возникшей дракой

Козла с дворовою собакой

И ею тихо занялась.

Кругом мальчишки хохотали.

Меж тем печально, под окном,

Индейки с криком выступали

Вослед за мокрым петухом,

Три утки полоскались в луже,

Шла баба через грязный двор

Белье повесить на забор,

Погода становилась хуже —

Казалось, снег идти хотел…

(V, 5)

Эта поэтическая живопись, «фламандской школы пестрый сор», по позднейшему пушкинскому определению, получила резкое осуждение в современной поэту критике. «Экс-студент Никодим Надоумко», под маской которого выступал в печати Н. И. Надеждин, резонерствовал:

Светлый Божий мир сотворен не для того, чтобы мы им брезговали и ругались, а для того, чтобы им любоваться и наслаждаться! Вам не запрещается, конечно, и оттенять ваши эскизы, по примеру великой первохудожницы — Природы; но не забывайте, однако, что изящество картин составляется из светло-тени, а не из одной только тени мутной и грязной! Так точно и поступали все великие поэты-художники!., все великие классики и, если угодно, романтики!..[1143]

По поводу же «фламандского» эпизода в «Графе Нулине» критик предавался форсированной иронии:

Но превосходнейшее chef-d’oeuvre сей прелестной галереи есть панорама сельской или, лучше, дворовой природы, раскинутая магическим ковром пред глазами Натальи Павловны, героини повести <…> Здесь изображена Природа во всей наготе своей — a la antique. Жаль только, что сия мастерская картина не совсем дописана. Неужели в широкой раме черного барского двора не уместились бы две-три хавроньи, кои, разметавшись по-султански на пышных диванах топучей грязи, в блаженном самодовольствии и совершенно эпикурейской беззаботности о всем окружающем их, могли бы даже сообщить нечто занимательное изображенному зрелищу?.. Почему поэт, представляя бабу, идущую развешивать белье через грязный двор, уклонился несколько от верности, позабыв изобразить, как она, со всем деревенским жеманством, приподымала выстроченный подол своей пестрой понявы,

                                            Чтобы ей воскрилий

Не омочить усыпленною грязного моря волною?..[1144]

Утрируя описательные мотивы Пушкина, Надеждин едва ли был прав, видя в них факт разрыва с эстетическими вкусами романтиков. В этой концентрации прозаизмов обнаруживало себя все то же романтическое преодоление классической эстетической нормы, классического канона «благородной простоты и спокойного величия», если вспомнить один из девизов классицизма в чеканной формулировке И.-И. Винкельмана, которое в «южных поэмах» выступало в ином виде — в форме поэтизирования экзотической природы и экзотической этнографии, а также и в углублениях в противоречивую и парадоксальную психологию такого неклассического антропологического типа, как романтический индивидуалист.

Поэтическое освоение и даже своего рода поэтическая каталогизация культурно-бытовых реалий современности в «Графе Нулине» составляет не просто компонент поэтики — этот компонент акцентирован, в отдельных местах избыточен и демонстративен.

Сказать ли вам, кто он таков?

Граф Нулин из чужих краев,

Где промотал он в вихре моды

Свои грядущие доходы.

Себя казать, как чудный зверь,

В Петрополь едет он теперь

С запасом фраков и жилетов,

Шляп, вееров, плащей, корсетов,

Булавок, запонок, лорнетов,

Цветных платков, чулков a jour,

С ужасной книжкою Гизота,

С тетрадью злых карикатур,

С романом новым Вальтер-Скотта,

С bons-mots парижского двора,

С последней песней Беранжера,

С мотивами Россини, Пера,

Et cetera, et cetera.

(V, 6–7)

Достаточно взглянуть на описание багажа пушкинского героя, чтобы оценить принципиальность вещных рядов в поэтике «Графа Нулина». В этих перечнях — а сам прием назывных перечислений не был чужд поэтическому синтаксису Пушкина и в данном случае близко подходил к эффекту комического нагромождения — упомянуты наиболее необходимые предметы из гардероба щеголей. Периодическая печать середины 1820-х годов наполняет эти перечни конкретизирующим содержанием, подтверждая вместе с тем их историческую достоверность. Приведем ряд модных журнальных корреспонденций 1825 года (выделяя курсивом слова, соответствующие пушкинским).

«Фиолетовый фрак с бархатным воротником, бархатный жилет цветом ? la Valliere с золотыми цветочками, еще жилет из белого пике, панталоны из черного казимира, чулки со стрелками, башмаки с золотыми пряжками, бриллиантовая булавка на галстухе, сложенном маленькими складками, — вот как должен быть одет по-модному мужчина, который делает визиты в новый год!»[1145] — «Щеголи носят три жилета вдруг: один черный бархатный, на нем красный, наконец, сверх обоих — суконный или казимировый черного цвета»[1146]. — «В большом наряде щеголи носят жилеты из материи провивной золотом или серебром»[1147]. — «Мужские шляпы имеют низкие тульи, сжатые кверху и широкие книзу, поля широкие»[1148]. — «Веера в страшной моде: обыкновенно дамы носят их за поясом»[1149]. — «Вееры делаются ныне не из бумаги, а из тончайшей кожи; верхняя часть ручки имеет вид лопатки»[1150]. — «С подзорной трубкой или лорнетом можно расстаться в спектакле, положив на перилы ложи, но даме не позволено ни на минуту покинуть своего веера»[1151]. — «Модный плащ, если щеголь едет в <…> фаэтоне, должен быть так обширен, чтобы занял весь экипаж и воротники его висели назади. Такие плащи подбивают бархатом синим…»[1152]. — «Для застегивания плоских узлов в утренних галстуках щеголи носят булавки, на которых изображена из финифти горлица на миртовой ветке»[1153]. — «Щеголи разделились на три партии в рассуждении булавок, которыми закалывают галстух: одни носят булавки с совой, другие с самыми крошечными цветочками, сделанными из крашеного батиста, но третья и многочисленнейшая партия предпочла булавки ? la Jocko, с изображением обезьяны»[1154]. — «Рукава сюртука или фрака должны быть так расположены, чтобы видны были немного рукава рубашки, застегнутые запонками с брильянтом»[1155]. — «Щеголи носят поутру шейные платки с черными и красными полосами»[1156]. — «Щеголи по утрам повязывают шею кисейною косынкою, голубою, цвета желтой серы и лиловою, с крапинками черными, голубыми или зелеными»[1157]. — «В спектакле было много щегольских нарядов <…> Многие щеголи в коротком нижнем платье и парижских чулках, чрезвычайно редких, с прозрачными стрелками…»[1158].

Героиня поэмы, Наталья Павловна, завидев сломавшуюся коляску графа Нулина, «спешит // Взбить пышный локон, шаль накинуть»; это также встречает документальные подтверждения в источниках эпохи. Шаль, появившаяся в модном женском гардеробе в самом начале XIX века, не выходила из моды вплоть до середины столетия. Достоверное свидетельство о распространении шалей находится в письме жившей в России в 1803–1808 годах ирландской путешественницы Марты Вильмот к матери от 20 декабря 1803 года: «Все носят шали, они в большой моде, и чем их больше, тем больше вас уважают. У меня — шесть. Нужно сказать, мода эта чрезвычайно удобна. Шали бывают огромными (даже в три человеческих роста), один конец ее обертывается вокруг руки, другой — спускается до земли»[1159]. В 1825 году журнал «Московский телеграф», рекомендаций которого по части моды придерживалась героиня пушкинской поэмы (см. ст. 165: «Мы получаем Телеграф»), по-прежнему советовал своим читательницам носить шали: «Кашемирские шали, квадратные и шарфообразные, в большой моде. Цвет сих последних белый или пестрый; но края всегда бывают превосходнейшей работы, цветов различных, и на краях тканый борт, который дает цену всей шали, смотря по изяществу работы. Такая шаль видом походит на шелковую, но легче, и делается из драгоценной шерсти тибетских коз. <…> Шелковые шахматные шали (с разноцветными квадратами, как на шахматной доске) в моде для утренних прогулок в экипажах. Вид их странен от того, что квадраты очень велики»[1160].

В том же эпизоде поэмы, в котором граф Нулин оценивает наряд Натальи Павловны, между героями происходит красноречивый разговор:

«Как тальи носят?» — Очень низко,

Почти до… вот по этих пор.

Позвольте видеть ваш убор…

Так… рюши, банты… здесь узор…

Все это к моде очень близко. —

«Мы получаем Телеграф».

(V, 7)

Разговор этот и в своей комической «запинке» содержит типические черты пушкинского времени, быта и культуры пушкинской поры. Снижение линии талии изменило силуэт женского костюма именно в первой половине 1820-х годов. Сравнительно с поясами под грудью, распространившимися после Французской революции как черта ее эстетического уклона к античным формам, низкая талия выглядела как довольно значительная новация в одежде, воспринималась в свете романтического перехода от условности к естественности.

Строка «Так… рюши, банты… здесь узор…» также отражала в себе вкусы эпохи. Рюши — отделка женского платья, присборенная полоса ткани или тесьма, сложенная складками. Обилие мелкой отделки на женской одежде также входит в моду около этого времени, контрастируя с гладкими или сдержанно декоративными поверхностями одежд и тканей предшествующей поры. Об этом свидетельствуют модные рекомендации и картинки, которые в 1825 году печатались в конце каждого номера журнала «Московский телеграф», упомянутого именно здесь, а равно и в других изданиях. «Почти все платья имеют высокие гарнировки до самых колен, в пять или шесть складок…»[1161]. — «Белое муслиновое платье, гарнированное шестью рядами de doubles rushes, плотно лежащих один к другому, из тюля»[1162]. — «Блузы украшаются нарядным шитьем… внизу выложены тремя воланами, не только вышитыми, но еще и обшитыми кружевом»[1163]. — «На танцевальных платьях, кроме уборки внизу, пришиваются волнистые полосы от самого пояса вправо до самой уборки внизу»[1164].

Такого рода поэтизация бытовых мелочей эпохи имеет у Пушкина аналогии только в романе «Евгений Онегин», над которым поэт трудится в это же время, — мелочи бесконечны и в высшей степени характерны. Когда герой пробирается по ночному дому в спальню героини, автор замечает:

             …Вот он подходит

К заветной двери и слегка

Жмет ручку медную замка…

(V, 10).

Это, между прочим, тоже признак модного дома. В январе 1825 года «Московский телеграф» сообщал: «Медь заменяет ныне железо во всех приборах к дверям. В новых домах везде замки медные»[1165].

Важно отметить, что собственно бытовые подробности, подробности моды и предметного обихода, в том орнаменте повседневности, который удается создать поэту, органично переплетены с деталями и приметами обихода культурного — литературного, театрального, музыкального.

«Какой писатель нынче в моде?»

— Все d’Arlincourt и Ламартин. —

(V, 7).

Эти мотивы беседы Натальи Павловны и графа Нулина знаменательны тем, что вводят два литературных имени, которые были, с одной стороны, окружены ореолом популярности, а с другой, вызывали устойчивое неприятие и отторжение Пушкина. Альфонс Ламартин, в значительной степени олицетворявший в 1820-е годы достижения французского романтизма в лирике, сдерживал интерес Пушкина религиозным и даже набожным колоритом своей поэзии. Что же касается Шарля-Виктора д’Арленкура, французского романиста, одного из вульгаризаторов так называемого «христианского романтизма», то симпатия графа Нулина к этому писателю есть уже его характеристика как поклонника возникающей массовой культуры. Упоминание имени д’Арленкура в «Графе Нулине» — единственное у Пушкина. Творчество этого писателя не выходило за рамки коммерческой беллетристики, мода на д’Арленкура была фактически не столько литературной, сколько бытовой, подобной модам на одежду и сувениры. Об этом не раз сообщалось в модных рубриках русских журналов. «Первое издание нового романа д’Арленкура L’Etrang?re уже раскуплено и второе печатается. Давно уже назвали д’Арленкура автором для изданий. Мы упоминали, что модистки готовят башмаки, токи и цвет ? l’Etrang?re»[1166]. — «О новом романе д’Арленкура писали в русских журналах подробно. Мы прибавим, что, несмотря на критики, роман этот сделался любимцем публики, как и все прежние сочинения д’Арленкура. Даже выдумали новый переплет для него: две хрустальные дощечки вделывают по обеим сторонам книги, и под ними помещают портреты автора и героини романа»[1167].

Заключим наш экскурс примечанием к появлению «шпица» в сюжете поэмы. Когда посрамленный герой покидает спальню героини, его неосторожные движения вызывают лай собаки:

Но шпиц косматый, вдруг залая,

Прервал Параши крепкой сон…

(V, 11).

«Шпиц» заслуживает комментария как порода декоративных комнатных собак, распространенная в домашнем дворянском быту по преимуществу в 1820–1830-е годы. Это находит соответствие в III действии комедии А. С. Грибоедова «Горе от ума» (1821–1824), в реплике Молчалина, обращенной к Хлестовой:

Ваш шпиц — прелестный шпиц; не более наперстка;

Я гладил все его; как шелковая шерстка![1168]

В 1852 году в Петербурге под криптонимом М.А.В. была издана книга «О комнатных дамских собачках», где шпицы описывались в качестве реликвий минувших десятилетий:

Порода собачек, именуемых шпицами, в нынешнее время почти вся исчезла, тогда как лет двадцать тому назад была в большой моде у дам <…> Лучшими шпицами считались те, которые, имея умеренную длину корпуса, были поставлены на высоких тонких ногах; притом чтоб шерсть на них была мягкая и длинная, глаза черные навыкате, шерсть одинакового цвета без всяких пятен; мордочки ценились по остроте их и умеренной длине, уши хорошей породы шпицев должны быть стрелками подняты кверху и притом чтоб не были очень большие. Шпицы были почти все белой шерсти, хотя, впрочем, случалось видеть и черных. <…> Многие из комнатных собачек по своей верности к дому, где живут их владетели, бывают столь строги к чужим посетителям, что тотчас лаем своим дают знать не только о лицах, вовсе не бывалых в доме, но и о тех, которые даже часто вхожи в дом.[1169]

Хрестоматийная критическая формула «энциклопедия русской жизни»[1170], созданная В. Г. Белинским для характеристики главного памятника пушкинской поэзии, гораздо менее метафорична и намного более буквальна, чем об этом можно было думать еще в недавнем прошлом.

Ю. М. Прозоров (Санкт-Петербург)