Борис Пастернак в кругу нобелевских финалистов

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Борис Пастернак в кругу нобелевских финалистов

Ставшие недавно доступными досье Нобелевского архива, давая новую картину истории выдвижения и обсуждения кандидатуры Пастернака в Шведской академии, позволяют яснее понять соображения и дилеммы, которыми руководствовались и лица, внесшие предложение о поэте в 1958 году, и члены Нобелевского комитета. Как известно, Борис Пастернак был впервые выдвинут в кандидаты на премию оксфордским профессором Сесилем Морисом Баура в письме от 9 января 1946 года[1340]. Выступить с такой инициативой Баура, помимо искреннего его восхищения пастернаковской лирикой и осознания ее в контексте современной европейской культуры, заставили резко выросший в годы войны интерес на Западе к советской литературе и надежды на новое политическое благоустройство мира и конструктивную роль в нем Советского Союза, которые лелеяла либеральная западная общественность в первые послевоенные месяцы. В тот момент Пастернак являлся первым и единственным кандидатом из Советского Союза на получение премии. Вслед за тем был предложен и другой кандидат — М. А. Шолохов[1341]. О выдвижении Шолохова (в отличие от пастернаковского) было сообщено агентством ТАСС, ликующая заметка которого появилась в «Литературной газете» 19 октября. Представленные в 1947 году в Комитет заключения эксперта по русским делам А. Карлгрена по каждому из этих двух кандидатов содержали серьезные оговорки, и ни тот ни другой кандидаты не получили тогда необходимой поддержки, продолжая, однако, вплоть до 1950 года фигурировать каждый год в списке номинантов[1342]. Можно понять, почему после 1950 года советские кандидаты выпали из обсуждения: крайнее обострение международной обстановки, воцарение враждебной атмосферы в ходе эскалации «холодной войны», взятый советским руководством курс на изоляцию от Запада при возобновлении массового террора в стране и общем ужесточениии внутренней жизни исключали возобновление рассмотрения советских кандидатур в «нобелевском контексте», превращали его в затею не только практически неосуществимую, но и чреватую опасностью для советских граждан.

Между тем уже самые первые проявления новых веяний после смерти Сталина в Кремле и в советской культурной жизни[1343] отозвались совершенно неожиданным результатом: 21 января 1954 года председатель Иностранной комиссии Союза советских писателей Б. Н. Полевой направил секретное письмо М. Л. Суслову, в котором информировал о получении «старейшим писателем, академиком» Сергеевым-Ценским циркулярного обращения Шведской академии с приглашением выдвинуть кандидата на Нобелевскую премию по литературе. В нем опытный царедворец, улавливавший новые веяния в верхах, писал:

Нет нужды напоминать Вам о том, что Нобелевский Комитет является реакционнейшей организацией, которая присудила премию Черчиллю за его мемуары, генералу Маршалу, как борцу за мир, и т. д.

Думается мне, что приглашение, присланное Сергееву-Ценскому, можно было бы использовать для соответствующей политической акции, или для публично мотивированного отказа участвовать в какой-то мере в работе этой реакционнейшей организации с разоблачением этой организации, являющейся инструментом поджигателей войны, или для мотивированного выдвижения кандидатуры одного из писателей, как активного борца за мир.[1344]

Из двух вариантов высочайшую санкцию получил второй, положительный — выдвижение советской стороной собственного кандидата[1345], а через месяц, 23 февраля 1954-го, в результате аппаратных согласований разных ведомств, был решен и вопрос о том, выдвигать ли советского или прогрессивного иностранного писателя. Секретариат ЦК КПСС принял предложение Союза писателей о выдвижении Шолохова на Нобелевскую премию по литературе и одобрил текст письма в Нобелевский комитет, подписанный Сергеевым-Ценским. Это решение, в свою очередь, было 25 февраля утверждено и последней, высшей инстанцией — Президиумом ЦК[1346]. В марте секретарь ЦК М. А. Суслов был уведомлен о посланном Сергееву-Ценскому 6 марта ответе из Стокгольма, сообщавшем, что его номинация поступила слишком поздно и что кандидатура Шолохова будет рассматриваться поэтому в следующем, 1955, году[1347].

Возникшая переписка должна была восприниматься как принципиальное изменение самого статуса Нобелевской премии в глазах советских инстанций. Если прежде Шолохова (как и Пастернака) выдвигали зарубежные поклонники, то сейчас советская сторона, бойкотировавшая и третировавшая этот «инструмент поджигателей войны», впервые просигнализировала о своей готовности к сотрудничеству. В свою очередь, «реакционнейшая организация» дала своим выбором в 1954 и 1955 годах основания полагать, что ее литературные предпочтения не обязательно сводятся к одиозным, с советской точки зрения, кандидатурам. В 1954 году премию получил Хемингуэй, а в 1955-м — уже совершенно бесспорно «прогрессивный» западный писатель Халдцор Кильян Лакснесс, один из советских фаворитов в Европе, лауреат Международной Сталинской премии Всемирного Совета Мира (1953). По-видимому, в непосредственной связи с этой нобелевской наградой находилась в начале 1956 года инициатива советской стороны по выдвижению кандидатуры Шолохова еще и на соискание Нобелевской премии мира[1348]. Напомним, что и в первоначальном запросе Полевого, направленном в ЦК, и в составленном Союзом писателей «письме Сергеева-Ценского», номинировавшем Шолохова, выдвижение обосновывалось заслугами писателя как одного из деятельных «сторонников мира». Как бы то ни было, целью такого выдвижения Шолохова и на литературную премию, и на премию мира для советских правительственных кругов было, очевидно, упрочение его репутации и усиление его шансов в глазах членов Шведской академии.

О том, насколько серьезной в 1955–1956 годах выглядела кандидатура Шолохова на Западе и насколько широким было сочувствие к ней, можно судить хотя бы по статье о нем Николая Оцупа, заказанной у автора редакцией «Граней» — журнала, являвшегося рупором наиболее активных врагов советского режима. Статья Оцупа, написанная вскоре после XX съезда КПСС, хотя и содержит множество оговорок, в целом поражает открыто благожелательной оценкой Шолохова и как писателя, и как гражданина. Приветствуя выступление Шолохова на недавнем партийном съезде, Оцуп пожурил его, однако, за то, что тот смолчал там «о главном»: «О том, что и его партия, как бы она ему ни была дорога, не может быть музой поэта: власть предержащая для этой роли не годится. Поэзия и свобода — синонимы»[1349]. При этом Н. Оцуп высоко оценил в статье не только «Тихий Дон», обративший на писателя «внимание всего культурного мира», но даже и «Поднятую целину», хоть и отметил, что в ней отсутствует «трагическая глубина» первого шолоховского романа. С неподдельным восторгом отозвался критик-эмигрант об одном из последних произведений советского писателя — о «Науке ненависти» («сколько в этом коротком очерке величия и простоты»). Завершал он свою статью обращенным к Шолохову призывом отказаться от ненависти к русскому зарубежью, сославшись на участие эмигрантов в движении антифашистского сопротивления на Западе в годы войны[1350]. Все официальные обязанности и почести, которыми был облечен Шолохов (член в партии с 1932 года, лауреат Сталинской премии, член Академии наук, депутат Верховного Совета, делегат партийных съездов, приглашаемый выступать на них с речью), не казались этому критику (как и другим западным наблюдателям) заведомо дискредитирующими чертами. Он в какой-то степени казался параллелью Шостаковичу, в котором, несмотря на послушные исполнения композитором поручений правительства на международной политической арене, всегда видели большого и честного художника и в значительной степени жертву преследований властей[1351].

Можно полагать, что одновременно с возвращением Шолохова в «орбиту» нобелевских номинантов у членов Шведской академии могли родиться надежды на то, что в список номинантов будет возвращен и Пастернак и восстановится, таким образом, ситуация альтернативности, соперничества разных советских писателей, складывавшаяся к концу 1940-х годов благодаря инициативе западных номинаторов. В апреле 1954 года в журнале «Знамя» появились его стихи из нового романа, и казалось, что периоду опалы приходит конец. В кругах, связанных с Академией, очевидно, допускали, что если советское руководство сумело преодолеть прежнее презрение к Нобелевским премиям и если впервые номинация на литературную премию пришла непосредственно из Москвы, то официальная «реабилитация» или «легализация» будет распространена и на второго послевоенного кандидата из Советской России — вышедшего из опалы поэта Бориса Пастернака. С этими ожиданиями, очевидно, и был связан пронесшийся в конце 1954 года слух о том, что поэт является нобелевским кандидатом. Слух, якобы имевший источником какую-то программу Би-би-си, дошел до Переделкина и преломился в переписке Ольги Фрейденберг с Пастернаком.

Между тем в Нобелевском комитете зрело критическое отношение к решениям, вынесенным в последнее время. Новый член его Даг Хаммаршельд, блестящий молодой дипломат, в 1953 году назначенный Генеральным секретарем ООН, утонченный поэт и интеллектуал, в 1954-м заместивший в Комитете своего умершего отца, выражал резкое недовольство избранниками последних трех лет — Черчиллем, Хемингуэем и Лакснессом, — видя в их выборе воздействие политических расчетов, нанесших ущерб престижу литературной награды. Впервые став участником процесса обсуждения в 1955 году и с беспрецедентной энергией продвигая своего собственного кандидата — французского поэта (и кадрового дипломата) Сен-Жон Перса (Алексиса Леже), в котором он видел наследника Бодлера и Малларме и стихи которого сам переводил[1352], — Хаммаршельд писал Стену Селандеру 12 мая 1955-го: «Я голосовал бы против Шолохова по убеждению, основанному не только на художественных причинах и не только по естественному желанию дать отпор попыткам оказать на нас давление, но также и по тому соображению, что премия советскому автору сегодня, неизбежно подразумевая некоторую явно политическую мотивировку, кажется мне идеей нежелательной»[1353]. Сталкивавшийся с топорными методами советских дипломатов по своей службе в Нью-Йорке, Хаммаршельд распознавал в присланной из Москвы номинации правительственную руку и противился самой мысли о возможности допущения советской кандидатуры в элитарный круг лауреатов в момент, когда «дух Женевы» позволял советской пропаганде развернуть «мирное наступление» на международной арене.

Такое априорное исключение русской, советской литературы, подрывающее международный характер премии, не могло приветствоваться другими членами Нобелевского комитета в период «смягчения международной обстановки». Помимо того аргумента, что русская культура оказывалась «за бортом» на протяжении более двух десятилетий (после награды Бунину), сами по себе мощные процессы, начавшиеся в Советском Союзе и в странах-«сателлитах» в первые же недели после XX съезда КПСС, содержание секретного доклада Хрущева, роль интеллигенции за «железным занавесом» приковывали к себе внимание и заставляли гадать, к каким последствиям для всего мира это может привести. И хотя брожение в среде художественной интеллигенции Польши и Венгрии в середине 1956 года протекало несравненно более бурно, чем в СССР, не приходилось сомневаться, что поднятые вопросы, посягавшие на «святая святых» сталинской идеологической системы (в частности, на доктрину «социалистического реализма»), станут мощным катализатором культурных и общественных перемен в лагере социализма в целом.

Этим надеждам и ожиданиям был нанесен сокрушительный удар, когда в начале ноября 1956 года советские войска подавили венгерское восстание, свергнув правительство Имре Надя. Эти события потрясли современников, вызвав бурный всплеск возмущения в кругах западной интеллигенции, питавших дружеские чувства в отношении Советского Союза и с радостными надеждами встречавших симптомы десталинизации в странах социалистического лагеря. Подавление венгерской революции привело к расколу в среде левой интеллигенции во Франции[1354]. 9 ноября в парижской газете «France Observateur», в которой сотрудничала левая, близкая к социалистической партии интеллигенция, появилось заявление «Против советского вмешательства». Среди подписавших его были Жан Поль Сартр, Веркор, Клод Руа, Роже Вайян, Симона де Бовуар, Мишель Лейрис, Жак Превер, Клод Морган и другие видные писатели, которых раньше третировали в советской печати, а сейчас, в атмосфере «Женевы», стали приглашать на ее страницы и издавать[1355]. 22 ноября в «Литературной газете» помещен был пространный ответ советских писателей, написанный в полном соответствии с аргументацией и стилистическими нормами пропаганды той поры. Среди фамилий подписавших его на первом месте красовалось имя Шолохова[1356].

Подавление народного выступления в Венгрии знаменовало, в глазах тогдашних наблюдателей на Западе, бесповоротный конец «оттепели» в СССР и победу сталинистских тенденций в советских верхах. Это впечатление подтверждалось мерами, предпринятыми поздней осенью 1956-го и на протяжении 1957 года (осуждение романа Дудинцева и его публикации, атаки на «ревизионистов» в Польше, запрет третьего номера альманаха «Литературная Москва», принуждение его редакторов к публичному покаянию) и, в особенности, выступлениями Н. С. Хрущева перед писательской интеллигенцией, расцененными на Западе как «смягченный» рецидив «ждановщины» — бесцеремонного вторжения вождей государства в творческую жизнь[1357].

На этом именно фоне и следует рассматривать новое выдвижение Бориса Пастернака на Нобелевскую премию. Произошло оно, как известно, в виде предложения, внесенного шведским поэтом, членом Академии Гарри Мартинсоном, причем в устной форме, 31 января 1957 года — в самый последний момент перед сроком, установленным для внесения кандидатур[1358]. Нам неизвестно, была ли это единоличная инициатива Мартинсона или ей предшествовало обсуждение в кулуарах. Но сами по себе обстоятельства номинации, взятые в контексте конкретной международной политической обстановки, заставляют предположить, что подоплекой этого выдвижения были, с одной стороны, крах радужных надежд, возбужденных на Западе либеральными веяниями, наступившими вслед за XX съездом, а с другой — нежелание сводить советскую литературу к тому полюсу, который выдавался за голос монолитной советской интеллигенции. Те в Академии, кто считали важным присутствие советских писателей в кругу обсуждаемых кандидатур, могли в радостные недели весны и лета 1956 года допускать, что за первой советской номинацией может последовать и другая, что есть шанс возвращения Пастернака, благо запрет на появление его стихов в советской печати был снят, и что тем самым восстановится ситуация альтернативы при выборе представителей советской литературы, существовавшая в 1946–1950 годах благодаря рекомендациям западной интеллигенции. То, что озабоченность в нобелевских кругах вызывала именно «безальтернативность» советского представительства в списке номинантов, косвенно иллюстрируется тем, что когда в следующем, 1958, году кандидатуру Шолохова, вместо прежней официальной советской номинации, выдвинул шведский ПЕН-клуб, Мартинсон присоединился к этой заявке[1359].

Инициатива Гарри Мартинсона в 1957 году выглядела, в глазах членов Комитета, особенно авторитетной потому, что он лично знал Пастернака: он встретился с ним на Первом съезде советских писателей в Москве в 1934-м, был свидетелем того восхищения и почета, какими окружен тогда был советский поэт, и убедился в том, сколь равнодушен Пастернак к проявлениям правительственного благоволения. Мартинсон мог подтвердить, что противостояние Пастернака и советской системы существовало не всегда, что бойкот, в котором оказался Пастернак в последние годы сталинского периода, предопределен атмосферой удушения свободы творчества и что все еще двусмысленное положение выходившего из опалы после смерти Сталина лучшего поэта советского времени объясняется неспособностью Кремля сделать решительный выбор между следованием сталинским нормам и отказом от них[1360].

Что касается репутации лучшего советского поэта, то здесь для членов Нобелевского комитета, русским языком не владевших, картина в 1957 году приобретала большую определенность, чем ранее, когда Пастернак переходил из года в год в список номинантов. В своей первой рекомендации, посланной в Стокгольм 9 января 1946 года, Баура писал:

По политическим причинам русскими он официально не считается самым большим их поэтом, но у меня нет никакого сомнения, что через пятьдесят или сто лет станет ясно, что он ведущий поэт нашего времени. Чуткий к современности, он является своеобразным продолжателем классического искусства Пушкина, и каждое слово у него обладает полным весом и внушительностью. Я убежден в том, что он в высшей степени заслуживает Нобелевской премии.[1361]

Как известно, шведский эксперт А. Карлгрен, составивший в 1947 году по просьбе Комитета подробный отчет, указал на чрезвычайную трудность пастернаковской поэзии и сослался на свою недостаточную подготовленность для ее разбора (признавая, однако, высокое мастерство поэта). Тем временем за пределами СССР появлялись одна за другой книги, провозглашавшие Пастернака лучшим живущим русским поэтом. После того как в 1945–1946 годах в Англии стараниями группы британских философов-«персоналистов» изданы были две книги Пастернака (прозаический и стихотворный его сборники), он и в других западных изданиях — антологиях и обзорах новой русской и советской поэзии — неизменно выдвигался на первое место, и его сравнивали по значению с Блоком и Пушкиным. Такая картина, в частности, вырисовывалась из антологии, составленной в конце 1946 года горячим поклонником советской культуры, близким к коммунистическим кругам Великобритании секретарем новозеландской миссии в Москве Д. П. Костелло. В помещенной там биографической заметке о Пастернаке заявлялось: «Он всеми признан самым большим из живущих русских поэтов»[1362]. В ней также сообщалось — кажется, впервые в зарубежной печати, — что Пастернак пишет роман. В своей работе над антологией Костелло вообще широко пользовался консультациями Пастернака, так что ее можно считать предвестием будущего «тамиздата». Именно к Пастернаку восходят оглашенные в ней точные сведения о смерти Мандельштама в заключении во Владивостоке[1363]. Центральное место Пастернака в русской поэзии двух веков было однозначно выражено и в польской антологии 1947 года[1364]. Во французской антологии того же времени Пастернак назван «магом русского стиха, не уступающим наиболее утонченным и герметичным поэтам Запада»[1365]; в сборнике С. М. Баура 1948 года — «самым прекрасным поэтом нашего века»[1366]; в обзоре советской литературы Глеба Струве — «безусловно самым значительным из ныне живущих советских поэтов»[1367].

В своей вторичной номинации Пастернака, посланной 24 января 1949-го, когда политическая ситуация в мире стала резко ухудшаться, Баура выделил новую, не менее важную, с его точки зрения, сторону — место Пастернака в международном контексте, в контексте европейской поэзии. Отвечая на ежегодное приглашение Нобелевского комитета, ждавшего от него новых достойных кандидатур, он писал:

Я хотел бы настоять так сильно, как только могу, на заслугах русского поэта Бориса Пастернака. С моей точки зрения, он крупнейший современный поэт в Европе, обладающий более утонченным воображением и большей силой, чем Элиот, и в нем своеобразно соединяются модернизм и принадлежность великой традиции. Следует отметить, что в особых обстоятельствах и под разного рода политическим давлением он остался верен безупречному мастерству, и это навлекло на него тяжелые испытания. Я знаю, что Нобелевский комитет испытывает сомнения относительно целесообразности награждения русских кандидатов, но в данном случае нет причины сомневаться, поскольку Пастернак большой европейский писатель. По чистой силе, музыке и мастерству у него нет равных, и я хотел бы убедительно настоять перед вами на его кандидатуре.[1368]

Это письмо давало понять членам жюри, что вклад Пастернака в европейскую поэзию весомее, чем заслуга только что (осенью 1948 года) получившего Нобелевскую премию Т. С. Элиота. То обстоятельство, что именно в Англии складывался культ Пастернака, придавало косвенному упреку в адрес Комитета дополнительную силу. Новое обращение наиболее авторитетного знатока классической и новой поэзии было вызвано не тактическими или политическими соображениями, а глубоко выношенным личным отношением, сосредоточенной работой над воплощением пастернаковских стихотворений на английском языке, наблюдениями над особенностями поэтики и версификации, сделанными «изнутри», в ходе этой работы, и сопоставлением Пастернака с главными поэтическими течениями первой половины века. Письмо прямо перекликалось с напечатанной тогда статьей Баура о Пастернаке[1369]. После этого новых попыток номинировать Пастернака Баура больше не предпринимал, а в 1952 году выдвинул испанского поэта-эмигранта Хуана Рамона Хименеса, который стал лауреатом в 1956-м.

Во вступительной обзорной статье о русской поэзии, помещенной в итальянской антологии Ренато Поджиоли, Пастернак объявлен самым ярким в XX веке, наряду с Хлебниковым, новатором-экспериментатором, достигшим гармонии эмоции и рефлексии, сочетающим в себе поэта-музыканта и поэта-философа, дионисийский трагизм — со стоицизмом. Посвященный ему раздел предисловия завершается противопоставлением Пастернака всей остальной советской литературе: он единственный, кто прокладывает русской поэзии путь в будущее, так как сердце его бьется в унисон с культурой Запада, которую советская культура игнорирует и презирает[1370]. В биографической статье, сопровождавшей подборку выполненных самим Поджиоли стихотворных переводов из Пастернака, снова повторялось, что он — единственный писатель-авангардист в современной России и лучший русский лирик современности, поэзия и проза которого возбуждает живой интерес на Западе. В антологии Рипеллино 1954 года больше всего места было отведено, наряду с Блоком и Маяковским, Пастернаку, и в предисловии составителя подчеркивалось, что наиболее сильное воздействие на русскую лирическую поэзию XX века оказали Пастернак и Хлебников[1371].

Статья оксфордского профессора C. Л. Ренна[1372], очевидно, в деталях обсуждалась автором во время писания с И. М. Берлином, Баура и жившими в Оксфорде сестрами поэта. Автор уклонялся от каких бы то ни было замечаний общественно-политического характера, чтобы не повредить находящемуся за «железным занавесом» поэту. Творчество его в статье предстает как живая связь пушкинских традиций с советским временем. Разбор пастернаковской поэзии (включая стихи военных лет), высокая оценка переводов (особенно шекспировских), утверждение о приятии поэтом революции и нового советского человека — выдают стремление убедить читателя (и, возможно, советские инстанции) в органической принадлежности Пастернака к советской литературе и ценности его для нее. Статья, таким образом, как бы корректировала старые высказывания С. Шиманского, вызвавшие недовольство советского литературного руководства. Но Ренн, видимо, не догадывался, что конечный ее вывод — что и в поэзии, и в прозе, и в переводах Пастернак является лучшим писателем современной России — ничего, кроме раздражения и досады, у московских чиновников вызвать не мог.

Как бы то ни было, к середине 1950-х годов все упоминания о Пастернаке в западной прессе свидетельствовали о неоспоримости и прочности его международной репутации как лучшего поэта современности, и, несмотря на то что такая концепция отражения в советской печати не получала, у членов Нобелевского комитета не могло быть сомнения в том, что это — законная и сопоставимая с лучшими кандидатурами фигура. Старую оговорку Карлгрена о трудности понимания пастернаковских стихов перевешивало растущее число их переводов и множившиеся отзывы квалифицированных знатоков в разных странах. Когда Мартинсон выдвинул Пастернака, одно из препятствий к рассмотрению кандидатуры — недостаточная известность — отпало. Новыми публикациями стихов снимались предположения о снижении продуктивности номинанта (тогда как длительное творческое молчание ставилось в упрек Шолохову). Знаменательно поэтому, что в 1957 году предложение о Пастернаке без препятствий прошло конкурс, в котором рассматривались 49 кандидатур, и вышло в финал. В конечном счете выбор был сделан в пользу Камю, а Эстерлинг, резюмируя дебаты в Комитете и заявив, что пока ни Карен Бликсен[1373], ни Борис Пастернак «не имеют перспектив обсуждаться на переднем плане», дал о Пастернаке следующее заключение:

Что касается Бориса Пастернака, то он сделал, несомненно, оригинальный вклад, оплодотворивший русское лирическое творчество. В частности, он выработал современный метафорический язык, поставивший его в один ряд с экспериментаторами-новаторами Западной Европы и Америки. Даже если Пастернак в целом слегка менее труден для восприятия, чем Jim?nez, он все же не принадлежит к поэтам, которые могут рассчитывать на народный отклик, и избрание его сразу после Jim?nez, наверное, было бы воспринято мировой общественностью как слишком односторонний подход. Было бы также, разумеется, желательно, чтобы кандидатуру выдвинули на родине писателя.[1374]

Таким образом, характеристика Пастернака у жюри включала две оговорки: первая указывала на неуместность избрания два раза подряд «герметических» поэтов. Вторая учитывала щекотливость положения, при котором нобелевская награда «поэта для поэтов» опиралась бы лишь на заключения иностранных знатоков и поклонников. Пастернак оценивался преимущественно или даже исключительно как поэт, а не как прозаик.

На фоне полной приостановки рассмотрения пастернаковской кандидатуры после 1950 года и отсутствия «внешних» его номинаций на 31 января 1957 года впечатляющими выглядят рекомендации, посланные в Комитет зимой 1958 года. Приводим их в порядке поступления их в Стокгольм[1375].

1

Columbia University

in the City of New York

New York 27, N.Y.

Department of Slavic Languages

January 14, 1958

Mr. Uno Willers

The Nobel Committee of the Swedish Academy:

B?rshuset

Stockholm C, Sweden

AIR MAIL

Dear Mr. Willers:

I have your invitation to nominate a candidate for the Nobel Prize in Literature for the year 1958.

I would like to propose as a candidate the greatest living Russian poet, Boris Leonidovich Pasternak (born 1890).

Pasternak began his long literary career with a volume of poetry in 1913, Bliznets v oblake (A Twin in a Cloud). There then followed a series of volumes of verse: Poverkh barryerov (Over the Barriers, 1917), Sestra moya zhizn’ (My Sister Life, 1922), Temy i variatsii (Themes and Variations, 1923); two long narrative poems, Spektorsky, 1926, and 1905 god (The Year 1905, 1927); and subsequent collections of verse: Vtoroye rozhdenie (The Second Birth, 1932), Na rannikh poezdakh (On Early Trains, 1943) and Zemnoy prostor (The Terrestrial Expanse, 1945). He has also published several small volumes of prose — short stories and autobiographical writing: Okhrannaya gramota (The Safe Conduct, 1931) and Vozdushnye puti (Aerial Ways, 1933). Of late years he has been devoting himself mostly to poetic translations, among which are his brilliant translations of Shakespeare’s plays: Hamlet, Othello, and Romeo and Juliet.

Pasternak came from a highly cultured family — his father was a celebrated painter — and he was educated at the University of Moscow and at Marburg, Germany. In poetry he began as a Futurist but quickly developed his own individual style. It is a fresh, innovating, difficult style, notable for its extraordinary imagery, elliptical language and associative method. Feeling and thought are wonderfully blended in his verse which reveals a passionately intense bur always personal vision of life. His prose likewise is highly poetic, perhaps the most brilliant prose to emerge in Soviet literature, and in fiction, as in his long short story, Detstvo Luvers (The Childhood of Luvers), he displays uncanny powers of psychological analysis.

One can best charaterize Pasternak’s literary flavor by describing him as the «T. S. Eliot of the Soviet Union». When a purely objective history of Soviet Russian literature can be written, I have no doubt that Pasternak will take his place among the greatest poets Russia has produced, a place beside Pushkin, Lermontov, and Tyutchev.

Among serious students and critics of literature in the West, especially in England, Pasternak’s greatness is slowly coming to be recognized. Chancellor Bowra of Oxford University, a student of Russian literature, is one of these, and he has translated a fair amount of Pasternak’s difficult verse. A volume of his verse and prose in English has appeared in England and America, and a number of critical articles about him have also been published in these two countries. It has also been reported to me that Harvard University seriously contemplated inviting him to offer its distinguished Norton Lectures a year ago, a position that T. S. Eliot, among other great artists, has held.

The originality and difficulty of Pasternak’s verse, as well as his own aloofness in political and ideological matters, have naturally stood in the way of his popularity in the Soviet Union. On several occasions he has been the victim of official criticism, which no doubt has played its part in his recent concentration on translation. Nor has his position been improved by the recent report that a full-length novel of his, «Dr. Zhivago», which had been banned from publication in the Soviet Union in its original manuscript form, would appear in an Italian translation. Publication of this novel is also promised in England, France, and America My prediction is that it will be a remarkable performance, and will serve to increase the literary prestige of Pasternak in the West, as well as in his own country. For despite the official attitude toward him in the Soviet Union, it should be realized that all Russian writers competent to judge recognize the great stature of Pasternak.

For all these reasons, but particularly because he is one of the two or three greatest living poets, I wish to place in nomination for the Nobel Prize in Literature the name of Boris Leonidovich Pasternak.

Faithfully yours,

Ernest J. Simmons

Executive Officer

EJS: mll

Перевод:

Дорогой мистер Уиллерс,

Я получил Ваше приглашение выдвинуть кандидата на Нобелевскую премию по литературе 1958 года.

Я хотел бы выдвинуть кандидатом крупнейшего из живущих русского поэта Бориса Леонидовича Пастернака (род. в 1890).

Пастернак начал свой большой литературный путь в 1913 сборником стихов Близнец в облаке.[1376] Затем последовал ряд стихотворных сборников: Поверх барьеров (1917), Сестра моя жизнь (1922), Темы и варьяции (1923), две большие поэмы, Спекторский (1926) и 1905 год (1927), и последующие сборники стихов, Второе рождение (1932), На ранних поездах (1943) и Земной простор (1945). Он опубликовал также небольшие прозаические книги — рассказы и автобиографию: Охранная грамота (1931) и Воздушные пути (1933). В последние годы он посвятил себя в основном стихотворным переводам, в числе которых его выдающиеся переводы шекспировских пьес: Гамлет, Отелло и Ромео и Джульетта.

Пастернак вырос в очень культурной семье — его отец был прославленный живописец — и он получил образование в Московском и в Марбургском (Германия) университетах. Начинал он в поэзии как футурист, но быстро выработал свой собственный стиль. Это свежий, новаторский, затрудненный стиль, примечательный необычайной образностью, эллиптическим языком и ассоциативной техникой. Эмоция и мысль великолепно слиты в его поэзии, для которой свойственна высокая напряженность, сочетающаяся, однако, с неизменно своеобразным видением жизни. Проза его также является в высшей степени поэтичной, по-видимому наиболее яркой прозой в советской литературе; в ней, как, например, в большом рассказе Детство Люверс, он обнаруживает исключительную силу психологического анализа.

Точнее всего можно охарактеризовать литературное своеобразие Пастернака, назвав его «Т. С. Элиот Советского Союза». Когда будет написана абсолютно непредвзятая история советской русской литературы, Пастернак, без сомнения, займет в ней место среди величайших поэтов России, в ряду Пушкина, Лермонтова и Тютчева.

Величие Пастернака постепенно получает признание среди серьезных литературоведов и литературных критиков на Западе, в особенности в Англии. Канцлер Оксфордского университета Баура, специалист по русской литературе, является одним из них, и он перевел довольно большое число сложных пастернаковских стихотворений. Сборник его поэзии и прозы появился в Англии и Америке[1377], в этих двух странах вышел и ряд критических статей о Пастернаке. Мне также сообщили, что Гарвардский университет год тому назад серьезно рассматривал возможность приглашения его для чтения цикла престижных Нортоновских лекций — честь, которой, среди прочих больших художников, был удостоен Т. С. Элиот.

Своеобразие и сложность пастернаковской поэзии, равно как и его отчужденность от политических и идеологических тем, естественно, препятствуют его популярности в Советском Союзе. В нескольких случаях он стал объектом официальных нападок, что, без сомнения, и объясняет то, что он в последние годы сосредоточился на переводах. Не улучшилось его положение и после появления сообщения о том, что его большой роман «Доктор Живаго», запрещенный в Советском Союзе в оригинальном авторском варианте, должен был появиться в итальянском переводе. Публикация романа объявлена также в Англии, Франции и Америке. Я могу предсказать, что это будет замечательным событием и будет способствовать росту известности Пастернака как на Западе, так и на его родине, поскольку надо иметь в виду, что, невзирая на отношение к нему официальных кругов в Советском Союзе, все действительно авторитетные русские писатели признают величие Пастернака.

По всем этим причинам, в особенности потому, что он один из двух или трех самых великих поэтов сегодня, я выдвигаю имя Бориса Леонидовича Пастернака на Нобелевскую премию в литературе.

Эрнест Симмонс, заведующий кафедрой.

2

Harvard University

Division of Modern Languages

Modern Language Center

5 Divinity Avenue

Cambridge 38, Mass.

January 15, 1958

Mr. Uno Willers

The Nobel Committee of the Swedish Academy:

B?rshuset

Stockholm C, Sweden

Dear Sir:

It is indeed an honor to be asked to suggest possible nominations for the Nobel Prize in Literature; and you may be sure that I have taken this responsibility very seriously, thinking it over at length and talking it over with a number of academic colleagues and men of letters. I have been given to understand that the name of Boris Pasternak is being put forward this year by other individuals and groups, who are perhaps in clearer touch with the cultural situation in his country and in a better position to assess the niceties of his poetic language. Nonetheless, I should like to associate myself with that nomination, in the thought that support from this country might be regarded as a forteriori testimony.

In a world where great poetry is increasingly rare, Mr. Pasternak seems to me unquestionably one of the half-dozen first-rate poets of our time. He has also written distinguished prose; I am familiar with some of his criticisms and reminiscence, though I have not yet read the long novel that has just been published in Italian. It should also be pointed out that Mr. Pasternak has performed an outstanding service to Russian, English, and world literature by his splendid sequence of translations from Shakespeare. Perhaps the most extraordinary fact about his career is that, under heavy pressures forcing writers to turn their works into ideological propaganda, he has firmly adhered to those esthetic values which his writing so richly exemplifies. He has thus set an example of artistic integrity well deserving of your distinguished recognition.

Of course, there are other authors one might name who are also deserving; one thinks immediately of Robert Frost, E. M. Forster, and Andr? Malraux. But I know of no one whose merit is higher, or to whom the honor at this moment would be recognized as so timely.

Respectfully yours,

Harry Levin

Professor of English and Comparative Literature

Chairman, Division of Modem Languages

Перевод:

Дорогой г-н,

для меня честью является предложить возможные кандидатуры на Нобелевскую премию по литературе; и могу Вас заверить, что к этому делу я отнесся с полной ответственностью, долго обдумывая его и обсудив с рядом университетских коллег и литераторов. Мне стало известно, что имя Бориса Пастернака выдвигается в этом году другими лицами и группами, которые, возможно, ближе знакомы с культурной ситуацией на его родине и лучше, чем я, способны оценить тонкости его поэтического языка. Я тем не менее хотел бы присоединиться к их голосу, полагая, что рекомендация из нашей страны может быть расценена как особенно сильное свидетельство.

В мире, где подлинная поэзия все больше становится редкостью, г-н Пастернак кажется мне одним из немногих действительно лучших поэтов нашего времени. Он автор и замечательной прозы; я знаком с некоторыми его статьями и его воспоминаниями, но не прочел еще его большого романа, только что вышедшего на итальянском языке. Нужно отметить большую заслугу Пастернака перед русской, английской и мировой литературой, заключающуюся в ряде великолепных переводов из Шекспира. По-видимому, наиболее важным в его литературном пути является тот факт, что, несмотря на все попытки заставить писателей подчинить свою работу идеологической пропаганде, он твердо держится тех эстетических ценностей, которые его творчество так прекрасно воплощает. Этим он дает пример художественной честности, которая заслуживает нашего особенного признания.

Конечно, есть и другие писатели, которые достойны премии, — сразу назову Роберта Фроста, Э. М. Форстера и Андре Мальро. Но ни один не заслуживает ее больше Пастернака и ни для одного из них награждение не было бы столь своевременным признанием, как для Пастернака.

С уважением

Гарри Левин,

профессор кафедр английской и сравнительной литературы,

заведующий Отделением современных иностранных языков

3

Harvard University

Renato Poggioli

Department of Comparative Literature

15 Holyoke House

Cambridge 38, Massachusetts

20 January, 1958

To the Nobel Committee

of the Swedish Aсademy:

B?rshuset

Stockholm 6, Sweden

I hereby nominate the Russian writer BORIS PASTERNAK, born in 1890 in Moscow, and still living there, for the 1958 Nobel Prize in Literature.

Boris Pasternak has distinguished himself with at least three great collections of verse: My Sister, Life (1922); Themes and Variations (1923); and The Second Birth (1932). They reveal a lyrical voice as powerful as those of Yeats, Val?ry, and Rilke. He is certainly the greatest poet to appear in Russia since Alexander Blok.

His main collections of tales and memoirs, The Childhood of L?vers (1925) and The Safe-Conduct (1931) (the latter never reprinted in Soviet Russia), reveal him also as a master of prose of European stature.

During the last few years he has written a vast novel, Doctor Zhivago, now available only in Italian translation (Milan, 1958). This novel, patterned after Tolstoy’s War and Peace, is certainly the greatest work of fiction ever written in Soviet Russia, where it will be probably fail to appear.

Besides this, Pasternak is the author of the best Shakespearean translations into the Russian language (Hamlet; Romeo and Juliet, Antony and Cleopatra).

I strongly believe that there are now very few international figures which can compete with this candidate. If I had to nominate a few alternatives, I should however like to mention the following names: Ignazio Silone and Alberto Moravia (Italian novelists); Giuseppe Ungaretti (Italian poet); St.-J. Perse (Al?xis L?ger, French poet); Jorge Guill?n (Spanish poet); Robert Frost (American poet); Vladimir Nabokov (Russian-American novelist).

Renato Poggioli

Professor of Slavic

and of Comparative Literature

Перевод:

Я выдвигаю этим письмом русского писателя Бориса Пастернака, родившегося в 1890 г. в Москве и проживающего там, на Нобелевскую премию по литературе 1958 года.

Борис Пастернак завоевал славу по меньшей мере тремя стихотворными сборниками: Сестра моя жизнь (1922): Темы и варьяции (1923) и Второе рождение (1932). В них проявляется лирический голос такой же мощи, как у Йейтса, Валери и Рильке. После Александра Блока он — бесспорно, крупнейший поэт в России.

Главные его издания прозы и мемуаров, Детство Люверс (1925) и Охранная грамота (1931, последняя никогда не переиздавалась в Советской России), свидетельствуют о том, что и в прозе он — художник европейского уровня.

В последние несколько лет он написал большой роман, Доктор Живаго, ныне вышедший лишь в итальянском переводе (Милан, 1958). Роман, подобный Войне и Миру Толстого, определенно величайшее прозаическое произведение, когда-либо созданное в Советской России, где он вряд ли будет издан.

Кроме того, Пастернак является лучшим шекспировским переводчиком на русский язык (Гамлет, Ромео и Джульетта, Антоний и Клеопатра).

Я верю, что совсем немногие в мире сегодня могут соперничать с этим кандидатом. Если бы, однако, надо было назвать альтернативные имена, я хотел бы упомянуть следующих: Иньяцио Силоне и Альберто Моравиа (итальянские романисты), Джузеппе Унгаретти (итальянский поэт); Ст.-Ж. Перс (Алексис Леже, французский поэт), Хорхе Гильен (испанский поэт), Роберт Фрост (американский поэт), Владимир Набоков (русско-американский романист).

Ренато Поджиоли,

профессор кафедры славянских литератур

и кафедры сравнительной литературы

4

Harvard University

Roman Jakobson

Slavic Languages and Literatures

Holyoke 29

Cambridge 38, Massachusetts

February 14, 1958

To the Nobel Committee of the Swedish Academy:

May I add to the cable which I sent you January thirtieth on my return to the United States in reply to your letter of December, 1957. In my opinion Boris Pasternak is one of the greatest Russian poets of the last two centuries and one of the most remarkable world poets since World War I.

His verse displays a rare power of poetic imagination; an amazing variety of new and original devices in imagery, rhythm, and rime; and intricate symbolism carrying a profound philosophical load. Pasternak’s poems during the fifty years of his creative activity present a monumental unity of one indivisible whole and at the same time exhibit the incessant dynamism of his poetic development so that each stage of his literary biography is unrepeatedly peculiar.

Pasternak’s prose, as I tried to show in a special study (Slavische Rundschau, VII, 1935) is closely connected with his poetry. His several short stories and autobiographical fragments belong to the masterpieces of lyrical prose in modern world literature and are equally novel by their verbal form, refined metonymic imagery, and the acute problems of their content. In his latest works, his novel Doctor Zhivago and his autobiography, Pasternak preserves all the individual features of his early prose and at the same time adheres to the great tradition of the Russian classic novel in its top representatives. The works of Pasternak sharply and boldly pose the pivotal problems of our epoch in its Russian and international frame.

In present-day Russia, Pasternak is perhaps the only outstanding writer who never compromised in the least with official views, attitudes, and requirements. In 1937–38 at the time of the worst pressure, he courageously answered his official opponents at a Soviet literary conference «Why are you all shouting instead of speaking, and if you shout, why all in the same voice?»

I am deeply convinced that when nominating Boris Pasternak for the Nobel Prize, I express the feeling of unnumerous readers and critics of contemporary world literature.

Respectfully yours,

Roman Jakobson

RJ: EP

Перевод: