Экфрасис с последствиями (Кузмин, Г. Иванов, Ахматова)[**]

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Экфрасис с последствиями

(Кузмин, Г. Иванов, Ахматова)[**]

1. Экфрастическая оптика в «Портрете с последствиями» Кузмина

Истории экфрастического портретирования Ахматовой в прозе, которая будет изложена в настоящем исследовании, положил начало «Портрет с последствиями» Михаила Кузмина (опубл. 1916). При первом чтении этот рассказ воспринимается как мизогинистское описание непредсказуемой и опасной женской природы.

На выставке сенсацией становится «Дама с зонтиком» работы дотоле неизвестного Дмитрия Петровича Рындина — портрет красавицы, в котором зонтик ловко спрятан. Когда эта дама приходит на выставку, инкогнито, чтобы полюбоваться своим изображением, она слышит неодобрительный отзыв о нем от одной посетительницы. Красавице немедленно начинает казаться, что художник, ее возлюбленный, выставил ее в смешном свете, и, встретившись с ним, она требует от него снять портрет с выставки, грозя разрывом. Рындин, подозревая, что в его возлюбленной говорит тщеславие, соглашается расстаться с ней. Уже в другой обстановке посетительница выставки признается, что портрет красавицы ей понравился, на розыгрыш же ее подтолкнуло присутствие самой этой дамы в зале.

Внимательное вчитывание в «Портрет с последствиями» открывает в нем новую грань. Это — рассказ-ребус ? clef, приглашающий читателя опознать в капризной и тщеславной красавице — Фанни, или Феофании Яковлевне Быстровой, — реальный прототип. Приглашение содержится, в частности, в том, как обсуждается зонтик в названии портрета:

«Конечно, название могло бы легко счесться не за вызов… а за некоторую шалость, за желание подразнить публику» (VI: 279)[965].

А что если это не Рындин, а сам Кузмин шалит, поддразнивает или даже бросает вызов? Тогда читатель должен отождествить себя с выставочной «публикой», гадающей, во-первых, кто эта женщина, изображенная на картине, и, во-вторых, где же зонтик. Такое допущение сужает дальнейшие поиски до классического «cherchez la femme»: искать нужно женщину с красным зонтиком.

К прототипу дамы на портрете ведут два его описания:

«Кто она: жена, любовница, случайная модель, пожелавшая остаться неузнанной, или профессиональная натурщица? Это было трудно прочесть в чувственных и несколько надменных чертах высокой брюнетки, с низким лбом, прикрытым, к тому же, длинной челкой».

«В углу картины… был виден кусочек закрытого зонтика цвета „винной гущи“, и, от цвета ли материи, от названия ли картины, хотелось видеть раскрытым этот зонтик за спиною дамы, чтобы он тоже наложил тяжелый красноватый оттенок на сидящую, вроде того, что вино бросало на ее тонкую руку» (VI: 279).

Так Кузмин воспроизводит внешность — черные волосы, характерную длинную челку и высокий рост, а также манеру себя держать, несколько надменную, — Анны Ахматовой, причем не самой по себе, а с портрета работы Ольги Делла-Вос-Кардовской (1914; рис. 1). На нем Ахматова тоже дана сидящей и держащей в руке — но не рюмку, а небольшую книгу, видимо, стихов. У художницы отсутствует зонтик цвета винной гущи, который бы отбрасывал свет на модель, но зато присутствует аналогичный цвет то ли шали, то ли пледа, перекинутой/-ого через левое плечо. И книга, и шаль/ плед, а также высокие облака и дерево на заднем плане из картины Делла-Вос-Кардовской, в портрет Рындина не попавшие, прописаны зато в «лесной» сцене:

«Дмитрий Петрович сидел за мольбертом, а Фанни поодаль лежала на пледе с книжкой в руке, иногда читая, иногда смотря на высокие облака сквозь пушистые ветки» (VI: 280).

Говоря об экфрастическом характере рассказа, стоит также обратить внимание на педалирование Кузминым женственной натуры изображенной дамы. Именно такую задачу ставила перед собой Делла-Вос-Кардовская, что видно не только по ее работе, но и по дневнику[966]. Другой целью художницы была передача духовного общения с моделью, практически влюбленность[967], как это явствует из самого портрета и свидетельств ее дочери. Кузмин переформатировал особое отношение Делла-Вос-Кардовской к Ахматовой в роман между Фанни и Рындиным, в результате которого модель оказалась приукрашенно-женственной.

Рис. 1.

Последним аргументом в пользу того, что кузминская «Дама с зонтиком» — экфрасис по мотивам именно Делла-Вос-Кардовской, может служить ее более ранняя картина «Дама под зонтиком» (1900-е; рис. 2), давшая название рындинскому полотну.

Так, при помощи разного рода «цитат» из Делла-Вос-Кардовской Кузмин фактически вводит ее «подпись» под портретом Ахматовой-Фанни.

«Портрет с последствиями» — более сложно выстроенный экфрасис, чем просто копирование, пусть неточное, существующего произведения искусства. Тем, что подсказками для обнаружения второго плана служат вопросы типа «Где зонтик?», и тем, что благодаря им читатель включается в поиск второго плана, воспроизводится особый жанр изобразительного искусства. Называемый во Франции devinette, в Англии — puzzle-card, а в России — загадочной картинкой или картинкой-головоломкой, он представляет собой картинку в картинке (см. рис. 3). Отыскать спрятанный второй план позволяет сопроводительный вопрос или же указание типа «Найдите женщину».

Рис. 2.

Поставить знак равенства между Фанни и Ахматовой позволяет также ономастикон героини. Домашнее имя героини, Фанни, рифмуется с Анной, а кроме того, включает в себя Анну фонетически. Но важнее, пожалуй, другое. Вместе с Фанни в рассказ проникает диалог между поэтессой и Николаем Гумилевым. Там-то читатель-интеллектуал и должен обнаружить красный зонтик, который решает уравнение «искомая женщина + искомый зонтик = Анна [Ахматова]». Первая реплика этого диалога — «Меня покинул в новолунье…» (1911, опубл. 1913), где канатная плясунья, alter ego Ахматовой, произносит монолог брошенной, но бодрящейся женщины: «Как мой китайский зонтик красен, / Натерты мелом башмачки!» В «цирковой» поединок с женой Гумилев вступил в «Укротителе зверей» (опубл. 1912) в роли укротителя-неудачника. Это стихотворение сопровождается эпиграфом из «Меня покинул в новолунье…», как раз про красный зонтик. Сам же монолог обращен к канатной плясунье по имени Фанни. О том, что этот обмен репликами Кузмину был известен, можно судить по его рецензии на сборник Гумилева «Чужое небо» (1912) — с насмешливым описанием «Укротителя зверей»[968].

Рис. 3.

Самый последний опознавательный знак появляется в финале. Это поэт, замаскированный соседством с художником, в реплике посетительницы выставки:

«Я так рада, Сережа, что ты у нас не художник, не поэт, а просто молодой человек, и меня любишь» (IV: 288).

Он сигнализирует о профессиональной деятельности Ахматовой.

Фанни, с ее недо-любовью к Рындину, компенсируемой эротизированной страстью к своему изображению и стремлением разделить с художником его славу, персонифицирует любовную лирику Ахматовой. С этой целью Фанни сделана фактически сколком с самообраза поэтессы. Испытывая чувство Ахматовой-Фанни на подлинность или, точнее, деконструируя его как фальшивую «любовь потому что», которой противопоставлена «любовь просто так» (у посетительницы выставки и ее спутника), Кузмин построил или, точнее, подстроил для Ахматовой-Фанни сюжет провала любовных отношений, причем по формуле, созданной им в «Нас было четыре сестры, четыре сестры нас было…» (цикл «Александрийские песни», 1904–1908):

…третья любила, потому что он был знаменитый художник <…> / третья желала, чтоб все о ней говорили и т. д.

Соответственно, «Портрет с последствиями» можно понимать как своего рода диагноз любовной лирике Ахматовой: она не о собственно о любви, а о славе, контроле над возлюбленным, любви к себе и прочих окололюбовных материях.

Если предлагаемая реконструкция «Портрета с последствиями» верна[969], то на сегодняшний день он будет восьмым образцом кузминской прозы ? clef. В этом жанре выдержаны также: «Картонный домик» (опубл. 1907), о романе с Сергеем Судейкиным и петербургских артистических кругах[970]; «Высокое искусство» (1910, опубл. 1911), где в писательнице Зое Николаевне Горбуновой выведена Зинаида Гиппиус[971]; «Двойной наперсник» (опубл. 1908) и «Покойница в доме» (1912, опубл. 1913), с героинями-оккультистками, в которых опознается одна и та же Анна Минцлова, на глазах Кузмина успешно манипулировавшая Вячеславом Ивановым и его близкими[972]. Сюда также относится роман «Плавающие-путешествующие» (опубл. 1915), посвященный реальным и вымышленным посетителям «Бродячей собаки» (в романе — «Совы»), Здесь героини с чертами Ахматовой, Иды Рубинштейн, Паллады Богдановой-Бельской и Ольги Глебовой-Судейкиной[973] даны в новой мизогинистской парадигме. От женской любви, губительной для их партнеров, те образцовые герои-мужчины, что названы «плавающими-путешествующими», обращаются в спасительный гомосексуализм, а их товарищ, так и не порвавший с миром женщин, гибнет. Наконец, в «Кушетке тети Сони» (1907) и «Лекции Достоевского» (опубл. 1913) деконструируется Л. Н. Толстой и его традиции, определившие модернистскую литературу[974].

Жанр ? clef однажды привлек внимание Кузмина-критика. В «Заметках о русской беллетристике. 16» (1912) он высказался о романе Осипа Дымова «Томление Духа» (опубл. 1912) в том смысле, что изображенные там Федор Сологуб, Дмитрий Мережковский и Максим Горький (на которых Кузмин намекает, не называя[975]) могут оставаться неузнанными, ибо произведение безнадежно плохо:

«В этом романе иные критики желают видеть „роман с ключом“ и указывают на того и того петербургского знакомого, но мы, признаться, этих портретов не разгадывали, и от этого интерес к роману для нас не увеличился. Отыскивать же отдаленное сходство между своими друзьями и печальными дымовскими фантошами (фантомами? — Л. П.), иногда довольно предосудительными, — занятие не то чтобы очень дружеское» (X: 157).

Заметим, что сам Кузмин, когда писал в жанре ? clef, выводил в нем как тех, с кем состоял в дружеских и даже любовных отношениях, так и тех, с кем полемизировал.

В беллетризации современников Кузмин упражнялся и в салонных беседах. Ольга Гильдебрандт-Арбенина донесла до нас следующие портреты, созданные, скорее всего, в соавторстве:

«Вяч. Иванов — батюшка; …

Анна Ахматова — бедная родственница;

Н. Гумилев и С. Городецкий — 2 дворника: Г. — старший дворник-паспортист, с блямбой, С. Городецкий — младший дворник с метлой;…

Анна Радлова — игуменья с прошлым;…

Ю. Юркун — конюх;…

Г. Иванов — модистка с картонкой, которая переносит сплетни из дома в дом»[976].

Эти и другие художественные дефиниции соотносят с реальными лицами готовый типаж, часто взятый из литературы.

Вслед за Кузминым портретированием современников занялся тот, кто был им назван сплетницей-модисткой. Безусловно, у Георгия Иванова перед глазами были и другие образцы письма ? clef, ибо Серебряный век был богат на них, однако эта статья сосредоточится лишь на «последствиях» «Портрета с последствиями».

2. «Петербургские зимы» Г. Иванова: Ахматова через призму Кузмина

Влияние Кузмина на Г. Иванова доэмигрантского периода обычно рассматривается как приведшее последнего к созданию собственной манеры письма. При этом каналом преемственности называется не только «из поэзии в поэзию»[977], но и «из прозы одного — в поэзию другого»[978], а выход Г. Иванова из-под влияния датируется 1916 годом[979]. Если общее положение, о влиянии Кузмина, представляется бесспорным, то два частных нуждаются в уточнении. Их способен внести интертекстуальный анализ «Акробатов» (1917, опубл. 1917) Г. Иванова. Этот рассказ демонстрирует, во-первых, наличие еще одного канала преемственности, «из прозы в прозу», а конец влияния продлевает по крайней мере до 1917 года. «Акробаты» представляют интерес еще и тем, что перекликаются с «Портретом с последствиями», ибо в них также фигурирует Фанни. «Портрет с последствиями» Г. Иванов должен был знать, ибо пристально следил за творчеством своего учителя и старшего товарища, а кроме того, был постоянным автором журнала «Лукоморье» — места первой публикации рассказа.

Историей двух юношей, не достигших призывного возраста, в тайне ото всех пробирающихся на фронт, но задержанных по дороге, «Акробаты» восходят к «военному рассказу» Кузмина «Пять путешественников» (опубл. 1915).

Двое самых энтузиастичных гимназистов доезжают до действующей армии, воюют, и портрет одного из них даже попадает на страницы «Петроградской газеты», а трое их менее решительных товарищей, напротив, попадаются жандармам, и те препровождают их в Петроград к родителям[980].

В эту канву Г. Иванов, по стопам автора «Портрета с последствиями», встраивает цирковой диалог Гумилева и Ахматовой[981]. В «Акробатах» две строки из ахматовского «Меня покинул в новолунье…» — «Как мой китайский зонтик красен, / Натерты мелом башмачки!» — процитированы в эпиграфе. Непосредственно же в повествовании действует акробатка Фанни.

Кузминский слой не ограничивается Фанни и красным зонтиком, ибо в «Акробатах» история юношей соединена с историей старожила провинциального городка, приобретая узнаваемо-кузминские гомосексуальные повороты.

Александр Матвеевич Лукьянов, житель Бобровки, на цирковом представлении очарован акробаткой Фанни и ищет с ней встречи. Ему объясняют, что Фанни — замужем, но что за 25 рублей он может навестить ее в отсутствие ее мужа, тоже акробата, Джона О’Гратэна, при условии целомудренного поведения. Во время свидания, за дополнительные 25 рублей, Фанни разрешает Лукьянову поцеловать ручку. Когда Лукьянов становится перед ней на колени, в комнату врываются милиционеры, разыскивающие «учеников Киевского реального училища Ивана Павлова и Алексея Сокольницкого, бежавших на театр военных действий» (II: 198)[982]. Ими и оказываются Фанни и О’Гратэн. История получает огласку в «Справедливых Известиях», и Лукьянов, ставший посмешищем Бобровки, спешит ее покинуть.

Гевдерное qui pro quo настолько нехарактерно для Г. Иванова, что он, устами рассказчика, открещивается от порочной интерпретации событий, настаивая на невинности героев и анекдотичности всего происходящего. Сказанное не отменяет того, что Г. Иванов позаимствовал мотивы переодевания мужчины в женское платье и любви одного мужчины к другому, переодетому женщиной, из «Опасной предосторожности» (1906, опубл. 1907) Кузмина — скандальной комедии с пением в одном действии. О том, что Г. Иванов «Опасную предосторожность» знал, позволяет судить сцена из второй, незаконченной, части его романа «Третий Рим» (опубл. 1931), где карикатурно изображенный, но неназванный Кузмин[983] исполняет песенку из нее, как раз о сходстве природы юноши и молодой дамы:

Между женщиной и молодым мужчиной

Разница совсем не так уж велика.

Как между холмом и низкою равниной

Или как от уха разнится рука:

Все только мелочи,

Все только мелочи; и т. д.[984]

Ср. у Г. Иванова:

«[З]а роялем известный поэт, подыгрывая сам себе, пел:

Меж женщиной и молодым мужчиной

Я разницы большой не нахожу —

Все только мелочи, все только мелочи…

картавя, пришепетывая и взглядывая после каждой фразы с какой-то наставительной нежностью в голубые, немного чухонские, глаза матроса» (II: 116).

В «Опасной предосторожности» гендерные повороты сюжета, скопированные в «Акробатах», таковы.

Под давлением отца принц Флоридаль выдает себя за женщину, переодетую мужчиной, по имени Дорита. Придворный Гаэтано умоляет принца разыгрывать комедию с переодеванием еще три дня, успокаивая его только что процитированной песенкой. Эта интрига призвана защитить принца Ренэ от притязаний его возлюбленный Клоринды. Тем временем Ренэ начинает испытывать сильное чувство к мнимой Дорите, что приводит к объяснению принцев. Тут интрига с переодеванием в женщину раскрывается, однако Ренэ соглашается любить во Флоридале мужчину. Чтобы закрепить союз с Ренэ, Флоридаль собирается его поцеловать.

В самом деле, мнимая Фанни, как и мнимая Дорита, страдает оттого, что ей надлежит выступать в женской роли и соблазнять мужчину. Как и принц Ренэ, Лукьянов теряет от мнимой женщины голову. Как и в случае принцев, объяснение Лукьянова с Фанни должно увенчаться поцелуем.

«Акробаты» — лишь один эпизод в диалоге двух прозаиков, начавшемся до 1917 года и продлившемся после (но как долго, пока не ясно[985]). Каждый из них тем или иным способом вовлекал другого в свою орбиту. Так, Кузмин посвятил «Образчики доброго Фомы» (1915), с историей наивного провинциального юноши во Флоренции, «Георгию Иванову». А Г. Иванов выставил Кузмина в своей эмигрантской прозе — помимо «Третьего Рима», в «Петербургских зимах» (опубл. 1928) и рассказе «О Кузмине, поэтессе-хирурге и страдальцах за народ» (опубл. 1930) — как анекдотического персонажа, каковым Кузмин не был[986]. Это означает, что и в эмиграции Кузмин оставался для Г. Иванова-прозаика отцовской фигурой. Отсюда — его дискредитация, на которую были брошены все известные литературоведению приемы борьбы с предшественником: от апроприации его «собственности» до захвата его символического статуса. Такая гипотеза поддерживается кузминским и ахматовским эпизодами «Петербургских зим», к которым я и перехожу.

В ярком и остроумно выполненном портрете Кузмина Г. Иванов делает упор не на поэзию предшественника, как было принято в Серебряном века, а почти исключительно на его прозу. Отзываясь с похвалой о первых трех «Книгах рассказов» Кузмина (за исключением «Мечтателей»), а заодно — и о его ранних стихотворных сборниках, мемуарист подытоживает: 1909–1910 были годами, когда «[к]азалось, что поэт-денди, став просто поэтом, выходит на настоящую, широкую дорогу» (III:101). Это — прелюдия к более поздней литературной деятельности Кузмина, которая подана под знаком «исписался». Причину скатывания от «прекрасной ясности» к «опасной легкости» (III:108) Г. Иванов видит в смене среды. После элитарного «лагеря» Вяч. Иванова, где Кузмину приходилось волей-неволей соответствовать высоким требованиям, он попал в салон пошлой «бульварной» романистки Евдокии Нагродской. Там его захвалили, и он перестал редактировать свои произведения («Зачем же переписывать, у меня почерк хороший?..», III:104) и разрабатывать новый круг сюжетов. В результате он оказался в плену двух своих ранних тем: мизогинистской, или «Зинаида Петровна дрянь и злюка, она интригует и пакостит, у нее длинный нос, который она вечно пудрит» (III:101), и гейской, «подпоручик Ванечка — ангел» (III:103). Свой обзор взлета и падения таланта Кузмина в остальном легкий Г. Иванов завершает назидательно: у Кузмина «было все, чтобы стать замечательным писателем», но ему «не хватало одного — твердости» (III:108).

Подобные нарекания от эмигрировавших собратьев по цеху Кузмин заблаговременно отвел сам, написав в «Поручении» (1922):

Устало ли наше сердце, / ослабели ли наши руки, / пусть судят по новым книгам, / которые когда-нибудь выйдут.

Среди того, что вышло, есть и прозаические шедевры — «Прогулки, которых не было» (опубл. 1917) или «Снежное озеро» (опубл. 1923). Недавно стала известна и его реакция на «Петербургские зимы»:

«Читал… выдумки Г. Иванова, где мне отведено много места, причем я даже выведен евреем. Как-то при здравом размышлении не очень огорчился»[987].

Критика Г. Иванова в адрес прозы Кузмина разрешила кузминистике отмахнуться от этого вида его деятельности, приняв за данное ее невысокий полет[988]. Однако академический вес такая позиция сможет приобрести не раньше, чем прозе Кузмина будет предложено полноценное литературоведческое осмысление. С другой стороны, необходимо встречное обсуждение негативного отношения Г. Иванова к Кузмину, которое я начну здесь анализом ахматовского эпизода «Петербургских зим»:

«В… кабинете Аркадия Руманова висит большое полотно Альтмана, только что вошедшего в славу…

Несколько оттенков зелени. Зелени ядовито-холодной. Даже не малахит — медный купорос. Острые линии рисунка тонут в этих беспокойно-зеленых углах и ромбах…

Цвет едкого купороса, злой звон меди. — Это фон картины Альтмана.

На этом фоне женщина — очень тонкая, высокая и бледная. Ключицы резко выдаются. Черная, точно лакированная, челка закрывает лоб до бровей. Смугло-бледные щеки, бледно-красный рот. Тонкие ноздри просвечивают. Глаза, обведенные кругами, смотрят холодно и неподвижно — точно не видят окружающего…. [И] все черты лица, все линии фигуры — в углах. Угловатый рот, угловатый изгиб спины, углы пальцев, углы локтей. Даже подъем тонких, длинных ног — углом. Разве бывают такие женщины в жизни? Это вымысел художника! Нет — это живая Ахматова. Не верите? Приходите в „Бродячую Собаку“ попозже, часа в четыре утра.

…Пятый час утра. „Бродячая Собака“.

Ахматова сидит у камина. Она прихлебывает черный кофе, курит тонкую папироску. Как она бледна! Да, она очень бледна — от усталости, от вина, от резкого электрического света. Концы губ — опущены. Ключицы резко выделяются. Глаза глядят холодно и неподвижно, точно не видят окружающего.

Все мы грешники здесь, блудницы,

Как невесело вместе нам.

На стенах цветы и птицы

Томятся по облакам.

…Она всероссийская знаменитость. Ее слава все растет.

Папироса дымится в тонкой руке. Плечи, укутанные в шаль, вздрагивают от кашля.

— Вам холодно? Вы простудились?

— Нет, я совсем здорова.

— Но вы кашляете.

— Ах, это? — Усталая улыбка. — Это не простуда, это чахотка.

И, отворачиваясь от встревоженного собеседника, говорит другому:

— Я никогда не знала, что такое счастливая любовь…

В Царском Селе у Гумилевых дом. Снаружи такой же, как и большинство царскосельских особняков… Но внутри — тепло, просторно, удобно….

— Как вы не похожи сейчас на свой альтмановский портрет! — Она насмешливо пожимает плечами.

— Благодарю вас. Надеюсь, что не похожа.

— Вы так его не любите?

— Как портрет? Еще бы. Кому же нравится видеть себя зеленой мумией?

— Но иногда сходство кажется поразительным.

Она снова смеется:

— Вы говорите мне дерзости. — И открывает альбом. — А здесь, — есть сходство?

Фотография снята еще до свадьбы. Веселое девическое лицо…

— Какой у вас тут гордый вид.

— Да! Тогда я была очень гордой. Это теперь присмирела…

— Гордились своими стихами?

— Ах, нет, какими стихами. Плаванием. Я ведь плаваю, как рыба.

Тот же дом, та же столовая. Ахматова в те же чашки разливает чай и протягивает тем же гостям. Но лица как-то желтей, точно состарились за два года, голоса тише. На всем — и на лицах, и на разговорах — какая-то тень.

И хозяйка не похожа ни на декадентскую даму с альтмановского портрета, ни на девочку, гордящуюся тем, что она плавает „как рыба“. Теперь в ней что-то монашеское.

— …В Августовских лесах погибло два корпуса…

Гумилева нет — он на фронте…

Еще два года. Две-три случайные встречи с Ахматовой. Все меньше она похожа на ту, прежнюю. Все больше на монашенку. Только шаль на ее плечах прежняя — темная, в красные розы».

(III:57–61).

Здесь Ахматова, уже ставшая моделью Кузмина, портретируется в придуманной автором «Портрета с последствиями» экфрастической манере. Она включает не только опору на готовый портрет Ахматовой, но и выяснение сопутствующих ему обстоятельств: насколько точно оно выполнено, и была ли Ахматова удовлетворена им.

Таким образом, Г. Иванов, разжаловав Кузмина из влиятельных и оригинальных прозаиков в незаслуживающие внимания, апроприировал придуманную автором «Портрета с последствием» оптику для изображения Ахматовой. При этом сложные кузминские построения — ребус по принципу картинки-головоломки — упростились до просто экфрасиса существующего портрета, а жанр «с ключом» — до беллетристических мемуаров.

Закономерен вопрос: можно ли сравнивать эти жанры? Мой ответ состоит в том, что они — соседние деления одной шкалы, по которой легко перемещалась модернистская проза.

Как известно, копирование современников в литературе, с той или иной степенью беллетризации, и недовольство, вплоть до обид, на это современников — естественный взаимообмен между литературой и жизнью. В художественной литературе (fiction) такое копирование может быть просто мимесисом, не рассчитанным на узнавание. Но есть и другой случай — рассказы, повести, романы, пьесы ? clef, с вымыслом, подводящим к узнаванию прототипа. В свою очередь, и невымышленная проза (non-fiction) о современниках не лишена хотя бы и минимальной беллетризации. Она налицо при портретировании с приукрашиванием, в так называемых беллетризованных мемуарах. Но даже и при «добросовестном» копировании, в форме собственно мемуаров, она неизбежна, ибо вносится композицией, тем или иным ракурсом подачи современника, выбором фона и проч.

Между четырьмя обсуждаемыми типами портретирования нет четких границ. Прекрасная тому иллюстрация — образ Ахматовой в прозе ее современников, в жанрах ? clef, вымышленных и невымышленных мемуарах. Так, Георгий Чулков, одно время — возлюбленный Ахматовой, вывел ее в заглавной героине рассказа ? clef «Маргарита Чарова» (опубл. 1912) — смертоносной и в то же время самоубийственной femme fatale[989]. Еще одним писателем, запортретировавшим Ахматову в том же жанре, был Алексей Толстой[990]. Послереволюционные рефлексии на тему Серебряного века Михаила Зенкевича, автора «Мужицкого сфинкса. Беллетризованных мемуаров» (1921–1928, опубл. 1991)[991], представляют Ахматову и в собственно мемуарном жанре (сцена у камина), и в беллетризованном виде — как экзотическую роковую красавицу Эльгу Густавовну. В галлюцинациях героя-рассказчика Эльга Густавовна, сексуальная контрреволюционерка, продолжающая дело расстрелянного Гумилева, и покоряет своей женской силой, и отталкивает. Герой-рассказчик сначала полностью вверяется ей — настолько, что делит с ней ложе и участвует в ее антисоветских операциях, но, разглядев стоящее за ней разрушительное начало, переключается на созидание новой советской жизни.

Как же на этом фоне выглядит ахматовский эпизод «Петербургских зим»?

Он выстроен по тому же принципу, что и остальные эпизоды мемуаров: «благословенное время до революции versus упадок после революции». Мотив пореволюционного упадка реализуется здесь и прямо, через соответствующие картины, и косвенно, через рефренное проведение ключевой фразы, изменяющей звучание со сменой контекста. Кроме того, противопоставлением эпох ахматовский эпизод оказывается поделенным на три части. Первая — поэтесса после революции, затворница и мученица, приносящая себя в жертву; такой Ахматовой на улице подают копеечку. Второй — с дореволюционной Ахматовой. Здесь она — богиня, восходящая на литературный Олимп и царствующая на нем как «бражница и блудница» «Бродячей собаки». Наконец, заключительная часть — вновь об Ахматовой-нищенке и копеечке. Соположением дореволюционной Ахматовой и послереволюционной Г. Иванов заодно реализует мандельштамовскую мифологему Ахматовой: Кассандры, оскверняемой толпой во время гражданских бурь («Кассандре», 1917).

Вслед за Н. А. Богомоловым, нашедшим литературное соответствие для опоясывающей советской части этого триптиха, с копеечкой, в «Записках из Мертвого дома» (1860–1862, опубл. 1860–1862) Ф. М. Достоевского[992], я постараюсь выявить «чужое» в средней части. Им и будет «кузминская» оптика, или структурное цитирование. Сразу предупрежу, что она не всегда отделяется от, с одной стороны, ивановского вымысла, а с другой — от мемуарных свидетельств.

Начать с того, что сюжетные коллизии ахматовского эпизода во многом заданы портретом Ахматовой работы Натана Альтмана (1914; рис. 4). Как и в «Портрете с последствиями», изображение героини, выполненное художником, становится первым, чисто внешним, актом знакомства читателя с ней. Кроме того, как и у Кузмина, ее характер и поведение выявляются в специально для этого написанных мизансценах.

Далее, Г. Иванов, совсем по-кузмински, ставит вопрос о соответствии модели ее изображению. Рассказчик «Петербургских зим» настаивает на полном сходстве, что, вообще говоря, отвечает существовавшему в Серебряном веке восприятию альтмановского изображения Ахматовой. Даже и «конкурент» Альтмана, Делла-Вос-Кардовская, сходство признавала:

«Портрет, по-моему, слишком страшный. Ахматова там какая-то зеленая, костлявая, на лице и фоне кубистические плоскости, но за всем этим она похожа, похожа ужасно, как-то мерзко, в каком-то отрицательном смысле»[993].

Иначе реагирует на портрет ивановская Ахматова. Она не идентифицирует себя с полотном Альтмана, а свое изображение сравнивает с «мумией». Такая позиция противоречит похвале Альтману в ахматовском «Покинув рощи родины священной…» (1915): «Все горше и страннее было сходство / Мое с моим изображеньем новым», — но совпадает с ее устными высказываниями, зафиксированными позже:

«А. А. [портрет] не любила. „А вы бы любили, если бы выписали все ваши кости?“»; «Альтмановский портрет на сходство и не претендует: явная стилизация, сравните с моими фотографиями того же времени»[994].

Последняя из процитированных реплик напоминает одну из сцен Г. Иванова: Ахматова, настаивая на несходстве, в доказательство показывает свои фотографии. Возможно, такова была одна из ее «пластинок», которая попала уже в «Петербургские зимы».

Рис. 4.

Еще один пункт схождения между «Петербургскими зимами» и «Портретом с последствиями» — фиксация на женском поведении Ахматовой, ее позах, интересничанье, кокетстве, а также подача этого репертуара через цитирование ее поэзии — прямое у Г. Иванова и скрытое у Кузмина. Но если Кузмин занят характерологическим описанием Ахматовой и диагнозом ее любовной лирике, то Г. Иванов готовит ее метаморфозу, сначала в скорбную плакальщицу, у которой муж ушел на войну, а затем — в нищенку, которой подают милостыню.

Влияние Кузмина — на сей раз как автора «Плавающих-путешествующих» — можно видеть и в том, что Г. Иванов превращает «Бродячую собаку» в царство Ахматовой. Исторически Ахматова едва ли была центром этого клуба, однако Кузмин ей — в лице героини Иды Рубинштейн — предоставил эту роль.

Работая с одной и той же моделью и экфрастической призмой ее преподнесения, прозаики добиваются разных результатов. Кузмин зашифровывает в беллетристическом повествовании современницу и свои суждения о ее творчестве, а Г. Иванов, беллетризуя Ахматову, создает иллюзию подлинного исторического документа, обличающего советский строй.

3. Последнее слово Ахматовой

Последствия кузминских портретов Ахматовой — иногда лестных, иногда «острых», иногда деконструктивных — и ивановских — всегда лестных — были сходными. Ахматова, как по нотам, разыгрывала сценарий, предугаданный в «Портрете с последствиями»: ненавидела все, что выходило из-под пера ее портретистов. Счеты с ними она сводила в салонных беседах (ср. мнение Соломона Волкова:

«Ахматова умела железной рукой кроить чужие репутации. И бывали тут и колоссальные несправедливости — например, „Петербургские зимы“ Георгия Иванова: Ахматова зарубила репутацию замечательной книги, единолично, своей рукой»[995]),

а Кузмина еще и демонизировала в «Поэме без героя» (конец 1940–1965). Принципиально иной была ее реакция на «Мужицкого сфинкса» Зенкевича, не дотягивающего ни до прозы Кузмина, ни до прозы Г. Иванова: «Какая это неправдоподобная правда!»[996] Столь высокая оценка, скорее всего, была вызвана тем, что Зенкевич угадал ипостаси Ахматовой, в которых та хотела фигурировать в чужих произведениях: не сломленная веком роковая женщина, вдова Гумилева и ведунья.

Стараниями Ахматовой — но, естественно, не ими одними — в позднесоветское и перестроечное время Кузмин и Г. Иванов, своими рецензиями (а Кузмин — еще и предисловием к «Вечеру») создавшие ей имя, фактически лишились своего. От дурной репутации растлителя душ и тел (Кузмин) и сплетника, не знающего людей, о которых пишет (Г. Иванов), ахматовские портретисты не отмыты до сих пор. Публикация их наследия, литературоведческие исследования и особенно биографии, которые должны бы восстановить в общественном сознании исторически достоверную картину, эту задачу пока не решили. Лишний раз в этом убедиться мне пришлось недавно, отстаивая честь и достоинство Кузмина перед одним известным писателем, знатоком русского модернизма, воспринимавшим Кузмина негативно, через пересуды ахматовского круга. Пришлось в качестве контраргумента предъявить недавно вышедшую биографию Н. А. Богомолова и Дж. Э. Малмстада «Михаил Кузмин: Искусство, жизнь, эпоха» (2007). Она сделала свое дело, и писатель сейчас работает над плутовским романом из раннесоветского времени — с элементами ? clef и «хорошим» Кузминым в роли утешителя главной героини.

Л. Панова (Москва / Лос-Анджелес)