Осколки (Из разысканий о русской культуре прошлого века)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Осколки

(Из разысканий о русской культуре прошлого века)

1. Неизвестное прошлое Ивана Ильина

В мемуарах Евгении Герцык, в главе, посвященной философу Ивану Ильину, приведены сенсационные сведения. Герцык сообщает, что Ильин присутствовал на первой «памятной» социал-демократической конференции (т. е. партийной конференции большевиков) в Фолькетс хюс в Таммерфорсе (Тампере), имевшей место в декабре 1905 года[1572]. Конференция оказалась, вне всякого сомнения, памятной, тем более если учесть, что там впервые произошла встреча Ленина и Сталина.

В эмиграции Ильин, будучи консервативным националистом и ярым антибольшевиком, не спешил распространяться относительно своего прошлого. Тем не менее в конце жизни он, по-видимому, все же обратился к жанру мемуаров: набросал для себя ряд — в меру полемических — вопросов, которые намеревался развить, но толком из этого ничего не вышло. Первостепенное значение было отдано другому.

Судя по опубликованным черновикам его дневника за осень 1905 года, Ильин читал политический орган меньшевиков «Искра» (что не мешало ему живо интересоваться анархизмом, а вскоре этот интерес еще более углубить)[1573]. Едва ли есть основания ставить под сомнение слова Герцык. Но тогда тем более странным представляется тот факт, что в подробном отчете Г. Крамольникова о конференции 1905 года Ильин не назван в числе делегатов. У Крамольникова сказано, что был делегирован сорок один человек, но прибыло только сорок. Среди впоследствии ставших особо известными большевиков можно отметить Крупскую, Бородина, Лозовского, Красина, Ярославского. На основе доносов Крамольников сумел назвать тридцать шесть делегатов, с точностью установив личности тридцати четырех. Таким образом, личности шести делегатов, среди них одной женщины, установить не удалось[1574]. Среди этих пяти мог находиться — возможно, неуловимый для осведомителей — заезжий большевистский гость Ильин, носитель фамилии, которая, кстати сказать, являлась известным литературным псевдонимом Ленина.

На конференции вступительный доклад делал Ленин. Сталин остался, выражаясь его собственными, впоследствии часто приводимыми словами, неудовлетворен внешним видом Ленина: «Каково же было мое разочарование, когда я увидел самого обыкновенного человека, ниже среднего роста, ничем, буквально ничем не отличающегося от обыкновенных смертных…»[1575] В фантазиях Ленин представлялся ему сказочным «великаном». К тому же Сталина шокировало то, что Ленин вступал в разговоры с менее выдающимися делегатами. Напрашивается вопрос: с кем именно? На конференции обсуждались два основных вопроса: может ли произойти новое слияние с меньшевиками и как относиться к предстоящим думским выборам. Царило всеобщее возбуждение. Из Москвы то и дело поступали полные драматизма отчеты о ходе кровавого восстания. В перерывах делегаты, согласно некоторым свидетельствам, отправлялись в лес упражняться в стрельбе из револьверов[1576].

История умалчивает о том, что чувствовал и думал Ильин, равно как и о том, что сохранилось в памяти Ленина от короткого знакомства с Ильиным, которого он в 1922 году вышлет из страны как врага народа[1577]. Кроме того, в форме мемуаров Ильин мог бы сообщить и о многом другом: о том, как он, будучи студентом, хранил у себя дома бомбы (о чем известно со слов его кузины Любови Гуревич[1578]), о том, как посетил Толстого, о том, как обсуждал вопросы философии с Зиммелем и Гуссерлем, как лежал на психоаналитической кушетке Фрейда[1579], о своих связях с Министерством пропаганды Геббельса[1580], о своем очередном аресте — перед следующей депортацией, на этот раз из нацистской Германии, или о том, как он благодаря Рахманинову в конце концов смог укрыться в Швейцарии. Но ничего рассказано не было[1581]. Помешала политическая борьба, а воспоминания о таммерфорсских событиях при подобном положении вещей были вытеснены на задворки памяти, о чем мы можем лишь пожалеть.

2. «Неизвестный» Владимир Медем

В письме к Карлу Густаву Юнгу от 1909 года, в котором можно обнаружить целый ряд русских коннотаций, Зигмунд Фрейд сообщает, что некий «женевский русский» Медем получил от него позволение перевести на русский язык «Психопатологию обыденной жизни»[1582]. Фрейд словно знал, что 1909 год станет годом распространения в России его психоаналитического учения — именно тогда начнет издаваться журнал «Психотерапия» и будет сделан перевод ряда его работ[1583]. «Психопатология обыденной жизни» выйдет в Москве в 1910-м[1584]. Тем не менее автор превосходных и подробных примечаний, которыми снабжена переписка Фрейда и Юнга, называет Медема (без указания имени) неизвестным.

Между тем речь идет об известном русском политическом деятеле, одном из лидеров партии еврейских социал-демократов Бунд Владимире Медеме (1879–1923), который через своего с Фрейдом общего друга, Макса Эйтингона, заручился правом перевести «Психопатологию». Будучи посвящена нашим повседневным промахам и поражениям, обмолвкам и симптоматическим действиям, она, несомненно, могла вызвать его живейший интерес, ибо наряду с политикой Медем всегда интересовался экзистенциальной проблематикой. Он обладал также общими медицинскими знаниями: в 90-х годах XIX века несколько лет учился в Киеве на врача (до получения юридического образования).

Медем был, кроме того, блестящим оратором и журналистом. В 1903 году он стал свидетелем раскола социал-демократической партии на большевиков и меньшевиков на съезде, на котором бундовцы примкнули к фракции последних. В 1906-м Бунд с меньшевиками опять вошел в партию как автономная ее часть с представительством в центральном комитете. Медем играл ведущую роль во всех этих событиях, а также в постоянных диспутах на тему социалистической борьбы в рамках еврейской культурной традиции.

В мемуарах «Fun mayn Leben», написанных незадолго до смерти и переведенных в 1979 году на английский язык под названием «The Life and Soul of a Legendary Jewish Revolutionary», Медем свидетельствует о том, что в период с 1908 по 1911 год его революционная деятельность была не столь интенсивна[1585]. Он женился и, под угрозой ареста, бежал в Швейцарию. Именно там он открыл для себя Фрейда. В тот период Медем жил в Кларенсе на берегу Женевского озера, посвятив себя журналистике (он писал на идише для еврейской прессы, а также для солидного «Вестника Европы»), переводам и размышлениям.

В 1913 году Медем вернулся в царскую Россию. Через какое-то время его арестовали и приговорили к четырем годам каторжных работ. Свободу он обрел во время войны, в Варшаве. Он знал цену большевизму, но наряду с этим испытывал растущий скептицизм к идее революции как таковой. Поэтому в 1921 году он предпочел эмигрировать в США, где помимо мемуаров несколько лет писал для еврейской прессы[1586]. Его могила в Нью-Йорке расположена рядом с могилой Шолом-Алейхема.

3. Неизвестная характеристика Горького, данная дочерью Августа Стриндберга

В марте 1914 года Владимира Смирнова и его жену Карин в их гельсингфорсском доме посетил Максим Горький. Большевик Смирнов (Смирнофф) был давним знакомым Горького. Он занимал должность лектора в Гельсингфорсском университете, где читал лекции о русской литературе. Карин Стриндберг обратилась к нему, задавшись целью научиться читать Льва Толстого в подлиннике.

Стриндберг был одним из крупнейших литературных авторитетов для Горького (чье творчество он с самого начала рекомендовал Чехову) — факт неоднократно отмеченный и подробно изученный[1587]. Тогда, в 1914 году, взгляд гостя внезапно остановился на известном портрете молодого Стриндберга, портрете, приведшем его в столь сильный восторг, что Карин Смирнофф тотчас же Горькому его подарила. Спустя несколько месяцев было получено благодарственное письмо, которое давно передано архиву Горького в Москве. Письмо опубликовано, а обстоятельства, связанные с вручением портрета, прокомментированы российскими литературоведами, впервые в составе сборника «Горьковские чтения 1959–1960». В статье сборника процитированы слова Владимира Смирнова в одной из его многочисленных публикаций о Горьком, написанных в эмиграции, которая продолжилась в Швеции. В письме от 22 мая 1914 года Горький выражал гордость тем, что обладает портретом одного из своих «любимых писателей»[1588].

Однако существует гораздо более подробное описание впечатления Горького от фотографии. Вот что рассказывает Карин Смирнофф, также писательница (в этой роли позднее на нее обратит внимание и Горький), в неопубликованном письме от 1963 года тогдашнему директору Королевской библиотеки Швеции Уно Виллерсу по случаю передачи в библиотеку принадлежавших ей портретов Стриндберга:

В связи с Россией я, кстати, вспомнила один эпизод, который, возможно, Вас позабавит. Речь идет о кабинетной фотографии 1884 года, II в альбоме, на которой Стриндберг снят в полный рост в сюртуке[1589].

У меня имелось два экземпляра этой фотографии, и один из них наверняка находится в музее Горького в Москве. Суть же дела состоит в том, что в 1914 году (как я думаю) Горький с Марией Федоровной приезжали в Гельсингфорс и в том числе зашли к нам в гости. Мой муж знал его еще прежде. Горький был не в духе и этого ничуть не скрывал — едва соблюдая приличия, высокий и некрасивый, он ходил по дому, явно желая поскорее уйти. <…>

Тем временем на одной из стен зала Горький обнаружил вставленный в раму портрет Стриндберга, и они с Волей (Владимиром Смирновым. — М. Ю.) начали говорить о Стриндберге. Я вернулась, и мы достали несколько фотографий. Когда Горький увидел тот портрет, который помещен в альбоме под номером 2, он воскликнул: «Великолепный бунтарь!» — и долго смотрел на него. Тогда я сказала моему мужу по-шведски: у нас две фотографии, давай, подарим ему одну? Да, конечно! Я редко видела, чтобы лицо человека так преображалось: просияв, Горький встал; внезапно он сделался красивым, ожил и обратился ко мне с несколькими любезными словами (и тогда я поняла Марию Ф-ну!). К нам вышла мать Воли, тут же внесли самовар, и обстановка стала вполне «непринужденной».[1590]

На самом деле существовало и другое (хотелось бы верить, до сих пор сохранившееся), еще более экспрессивное — и вполне откровенное — описание преображения Горького перед портретом. Это запись, однажды обнаруженная мною в архиве дочери Карин Смирнофф:

В тот день Горький был у нас дома в Гельсингфорсе вместе с Марией Федоровной, сначала недовольный и молчаливый, страшно некрасивый, пока они с В. не принялись говорить о Стриндберге. Когда я подарила ему портрет, он просиял, внезапно похорошел и потеплел. Я никогда не видела, чтобы глаза так могли преображаться; словно озаренное изнутри, и озаренное сильным светом, вслед за глазами переменилось все его лицо, а рукопожатие стало крепким и теплым.[1591]

Едва ли можно удивляться тому, что Горький в 1912 году, в слове памяти, помещенном в «Dagens Nyheter», характеризовал Стриндберга как европейского писателя, имевшего для него наибольшее значение[1592].

4. Неизвестные буриме Чуковского, Евреинова и Кузмина

Имя Норы Сахар, в период эмиграции Лидарцевой (по-французски Лидар), в наши дни — не более чем сноска к биографии Анны Ахматовой. Роман Тименчик вкратце пишет о ней в книге «Анна Ахматова в 1960-е годы»[1593]. Она стала известной прежде всего в качестве журналистки парижской эмигрантской прессы. Как истинная представительница петербургской культуры 1910-х годов она писала об опере, балете и театре. Умерла в 1983-м, но года ее рождения Тименчик не указывает.

Вероятнее всего, Нора Сахар родилась в 1900-м. Однако это точно не установлено, это мог быть и 1899 год. Будучи дочерью известного адвоката Якова Сахара, в 1910 году Нора познакомилась со своим ровесником Сергеем Риттенбергом (1899–1975), чей отец сотрудничал с Сахаром. До нас дошли ее письма, написанные Риттенбергу в более поздние годы, в стокгольмский период его жизни[1594].

В 1917 году Нора Сахар окончила гимназию М. Н. Стоюниной. В послереволюционном хаосе она быстро влилась в литературную жизнь былой столицы, появляясь то в поэтической студии Николая Гумилева, то в Доме искусств. После похорон Александра Блока она приняла решение покинуть Россию и эмигрировать в Берлин, в котором оставалась в течение ряда лет, прежде чем оказаться в Париже. В эмиграции она поддерживала дружеские отношения с Ольгой Глебовой-Судейкиной, Сергеем Кречетовым, Лидией Рындиной, Николаем Евреиновым, Анной Кашиной-Евреиновой и Александром Кондратьевым. Она также работала переводчицей, неоднократно посетив средиземноморские страны, языками которых — итальянским и португальским — превосходно владела.

4 марта 1921 года, когда еще шла Гражданская война, Норе Сахар, по всей видимости, исполнялся 21 год. Свой день рождения она отмечала с гостями — Корнеем Чуковским, Николаем Евреиновым, Михаилом Кузминым и Юрием Юркуном. Первые трое из названных гостей написали в честь именинницы три буриме с намеком на восстание, которое подняли матросы в Кронштадте и которое спустя короткое время, в период с 7 по 18 марта, было по приказу Троцкого с крайней жестокостью подавлено Красной армией под командованием Тухачевского. В письме к Сергею Риттенбергу, написанном уже в 1970 году, Нора Лидарцева вспомнит эти тексты.

Вот импровизация Чуковского: «Зачем, о безумная Нора, / В те дни, когда стонет Кронштадт, / Ты, словно жена военмора, / Устроила пир и парад? / Что, если, как родину Канта, / Тебя покарает Антанта?»

Продолжение Евреинова (с отголосками XIX века в духе Ивана Мятлева): «Ну, достукалися, Нора! Взбунтовался тут Кронштадт! / Ж’вуз ассюр, шеф военмора / Н’э па рад, нон, н’э па рад./ Вот мораль ученья Канта / и ответ сухой д’Антанта».

И в заключение буриме Кузмина: «В какие дни рождалась Нора! / Когда опять вздымил Кронштадт, / И вместо рожи военмора / Увидим майский мы парад, / и радугу родного канта / Вернет нам дружная Антанта».

В комментарии к письму Лидарцева объясняла, что «достукалися» намекает на слова, которые в то время можно было прочесть в стенных газетах: «Достукались, негодяи! Мы вас всех перевешаем, как куропаток!»[1595]

Конечно, тогда было трудно предположить, насколько кровавым окажется подавление Кронштадтского восстания. Известно, что число жертв насчитывает несколько тысяч. Вполне очевидно, что насмешливый, сатирический тон и шутки по поводу Антанты в трех буриме свидетельствуют о последних следах легкомыслия петроградской интеллигенции. Спустя несколько месяцев смерть Блока и расстрел Гумилева положат конец всем иллюзиям. А Норе Сахар останется только эмигрировать.

5. Неизвестная открытка Бунина

В 1933 году Ивану Бунину была присуждена Нобелевская премия по литературе. В силу этого он стал относиться к Швеции с особой благодарностью. В своей Нобелевской речи он назвал шведский «народ-рыцарь» своим благодетелем[1596]. Позднее он — хотя эти слова были криком о помощи — назовет себя «в некотором роде тоже шведом»[1597].

В особенности же у него были основания испытывать благодарность к преподавателю русского языка в Лундском университете Михаилу Хандамирову. Благодаря Хандамирову и именно с мыслью о Нобелевской премии был сделан и издан ряд высококлассных переводов произведений Бунина на шведский язык, выполненных профессором Сигурдом Агреллем и Рут Ведин-Ротштейн. Кроме того, Хандамиров позаботился о том, чтобы Бунин вовремя вступил в переписку с Агреллем. В своих письмах Бунин не раз смог высказать пожелания о том, какие из его произведений следует перевести на шведский[1598]. Без деятельной помощи Хандамирова Бунин бы премии не получил.

Михаил Хандамиров (1883–1960), армянин по происхождению, служил офицером царской армии, в войне был ранен и благодаря помощи Красного Креста приехал в Швецию на лечение. Он стал искусным педагогом Лундского университета, применявшим оригинальные методы преподавания. Он воспитал ряд впоследствии выдающихся шведских славистов; его деятельность, направленная на пробуждение интереса к русской культуре, имела широкий диапазон[1599]. По его инициативе на шведский язык были переведены Иван Шмелев и Марк Алданов, а также — в меньшей мере — Антон Чехов, Аркадий Аверченко и Михаил Зощенко. Сам он был человеком непритязательным и скромным, что, возможно, стало причиной того, что он уклонился от участия в Нобелевских торжествах.

В Швеции Бунин провел менее двух недель. Естественно, Бунину было важно встретиться с Хандамировым, ключевой для него фигурой. Тот предложил Бунину остановиться в Лунде по дороге домой. Но это оказалось не так просто осуществить. Бунин предпочел встречу по пути в Стокгольм. Это следует из ранее неизвестной открытки, которую Бунин послал Хандамирову (с подписанной им собственной фотографией) 30 ноября 1933 года. Вот ее текст:

Дорогой Михаил Фридонович, не знаю, каким путем уедем из Стокгольма, не знаю поэтому, смогу ли заехать в Лунд. Выезжаем из Парижа 3-го вечером, утром 4-го из Гамбурга прямо в Стокгольм. Не знаю, когда проедем Мальмё, думаю, 4-го днем. Ваш Ив. Бунин.[1600]

Бунин и его спутники — жена Вера, подруга Галина Кузнецова и секретарь Яков Цвибак (Андрей Седых) — прибыли на пароме из Сассница в Треллеборг вечером 5 декабря. Они задержались на сутки, поскольку опоздали на поезд в Гамбурге. Хандамиров встречал их в Треллеборге и сопровождал на поезде до Мальмё в окружении журналистов и фотографов. Спустя уже несколько минут Бунин со спутниками отправились дальше в Стокгольм. В подобной ситуации беседа не могла стать многословной. Инициатива принадлежала журналистам[1601].

Бунин сидел в углу дивана своего купе, предоставив Цвибаку право отвечать на все вопросы. Согласно вышедшим на следующий день отчетам местной прессы, он успел положительно отозваться о Сельме Лагерлёф и Августе Стриндберге — «сильный человек, твердый и суровый, не так ли, но великий человек»[1602]. Он также похвалил шведскую еду и шведский самогон «брэннвин» (на всякий случай произнеся слово по-шведски), который он впервые попробовал на пароме[1603].

Репортер газеты «Sydsvenska Dagbladet» рассказал о толчее и возбуждении, на короткое время возникших в маленьком купе, отметив примечательную деталь:

В коридоре перед входом в купе с жаром говорил какой-то господин. Ни у кого не было такого русского вида, как у него. Это был русский лектор из Лунда, Хандамиров, сиявший от восторга, словно это он получил премию.[1604]

В каком-то смысле это было именно так — именно благодаря ему стала возможной эта первая русская Нобелевская премия по литературе.

6. Неизвестное захоронение Эллиса

Лев Кобылинский (Эллис) умер в больнице в Беллинцоне на юге Швейцарии 17 или 18 августа 1947 года. Официальная дата смерти — 17 августа. Но по документам администрации Кладбища Локарно он скончался 18-го[1605]. Может быть, он умер во сне, и поэтому было трудно точно установить день.

Кобылинский похоронен на Кладбище Локарно при когда-то монастырской церкви Санта-Мария-ин-Сельва на окраине старого города, у самого подножья горы св. Троицы, где он жил последние годы — более четверти века своей жизни. В течение шести лет за могилой присматривала его спутница жизни, Иоганна ван дер Мойлен. Но когда она при довольно неясных обстоятельствах внезапно скончалась во время отдыха на Сицилии в декабре 1953 года, в живых не осталось никого из родных, кто мог бы ухаживать за могилой и платить за ее содержание. Сама ван дер Мойлен была похоронена в Палермо[1606].

По прошествии без малого двадцати лет со дня смерти Кобылинского, в декабре 1966 года, администрация кладбища приняла решение о том, чтобы сровнять с землей как его могилу, так и могилы еще тридцати одного «неимущего», что и произошло в феврале 1967 года[1607]. Останки Кобылинского были перенесены в братскую могилу, так называемый оссарий, костехранилище, в одном из уголков кладбища. Вместе с тысячами других там он теперь и покоится.

Жертв сталинского террора — Павла Флоренского, Осипа Мандельштама — нередко погребали в коллективных могилах. В благополучной Швейцарии Кобылинского в конце концов постигла та же участь, поскольку после него не осталось ни родственников, ни близких друзей, которые могли бы позаботиться о сохранении его могилы.

В год принятия решения об «очистке могил» на том же кладбище Локарно был предан земле дадаист Ханс Арп. Надгробие над его могилой ныне привлекает к себе немало посетителей и даже упоминается в туристических проспектах, тогда как оригинальный русский символист, вдохновитель Андрея Белого и Марины Цветаевой, обрел свой последний покой в анонимном костехранилище.

7. Неизвестный год смерти Владимира Метцля

Сегодня имя русского композитора начала прошлого века Владимира Метцля почти полностью забыто. Если кто-то его и помнит, то лишь благодаря фантастической симфонии «Потонувший колокол». При упоминании Метцля в трудах по истории музыки как год его рождения указывается 1882-й, в то время как вместо даты смерти стоит вопросительный знак. Представляется, что пришло время его упразднить.

Отец и дядя Метцля были немецкоговорящими иммигрантами из Праги, по всей видимости, еврейского происхождения. В 1870-х годах они основали первое рекламное агентство на территории России и со временем стали владельцами огромных богатств. И материально, и духовно отец Метцля, Людвик, принимал активное участие в музыкальной жизни Москвы. В этой среде вырос и сформировался юный Владимир, закончивший Московскую консерваторию, где его учителями были Сергей Танеев и — позднее — Василий Сафонов. Дипломной работой стала одноактная опера, в основу которой легло сказание о затонувшем в Балтийском море городе Винете. В первые годы XX века Владимир Метцль переехал в Берлин, чтобы там начать карьеру композитора и дирижера (находясь под сильным влиянием друга семьи Артура Никита). Определенный успех ему принесло еще одно произведение на тему воды, симфоническая поэма «Потонувший колокол», созданная по мотивам одноименной драматической сказки в стихах Герхарта Гауптмана («Die verunkene Glocke»). Сказка повествует о литейщике, который не в силах сделать выбор между верной женой и волшебной нимфой, повседневностью и мечтами[1608]. Это столь характерное для своего времени, насыщенное символами произведение позднее было исполнено Никишем в Москве и Сафоновым — на гастролях в Лондоне. За ним последовала еще одна симфоническая поэма под названием «Traumgebilde» («Сновидение»), Надо полагать, с наступлением заката эры символизма карьера Метцля пошла на спад. А в 1913 году в манифесте футуристов «Садок судей II» название фирмы «Метцль & К» появляется как метафора бездушного капитализма[1609].

Метцль остался в Германии, предпочтя карьеру пианиста и дирижера карьере композитора. После ужесточения политического режима в стране он, судя по всему, перебрался в Лондон, где к концу жизни развлекал музыкой богатых пенсионеров в доме для престарелых «Beacon Home for Elderly People» в Челвуде, между Брайтоном и Лондоном. Умер Метцль 25 марта 1950 года и похоронен в Натли. По неизвестной причине на могильной плите указана ошибочная дата смерти — 26 марта[1610].

М. Юнггрен (Стокгольм)