«Я чувствую в Вас вечность…» Из писем А. Р. Минцловой к Маргарите Сабашниковой

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Я чувствую в Вас вечность…»

Из писем А. Р. Минцловой к Маргарите Сабашниковой

Биография Анны Рудольфовны Минцловой (1866–1910?) и обширные пласты ее эпистолярного наследия были исследованы и введены в историко-литературный контекст Серебряного века лишь в 1990-е годы. Заслуга «открытия» Минцловой принадлежит в отечественной науке прежде всего Н. А. Богомолову. В своей «маленькой монографии», озаглавленной «Anna-Rudolph», а также в ряде других работ, собранных в книге «Русская литература начала XX века и оккультизм» (1999), Николай Алексеевич обнародовал богатейший материал, освещающий место и роль Минцловой в духовной биографии Вячеслава Иванова, Андрея Белого, Александра Блока, Эмилия Метнера и других писателей в 1907–1910 годах. Одновременно Н. А. Богомоловым были выявлены и опубликованы многочисленные свидетельства, авторы которых пытались — в разное время — осмыслить «явление Минцловой». Все последующие работы, посвященные Минцловой (в том числе и настоящую публикацию), можно рассматривать как дополнение к основополагающему труду Н. А. Богомолова.

Тем не менее личность Минцловой во многом остается загадкой; недоумения, владевшие ее современниками («Что такое эта Минслова?»[2]), не разрешены и поныне. «…И я до сих пор развожу свои руки вопросом — чем было „все это“: безумием, выдумкой, бредом, прозрением, ложью, всем вместе?» — недоуменно вопрошал Андрей Белый в своих воспоминаниях (берлинская редакция)[3]. И в другом месте: «Чем была в своем подлинном виде она (Минцлова. — К. А.) — сумасшедшею, дегенераткой, предательницей, мечтательницей, Сибиллой, хлыстовкой, преступницей? Это — останется тайной для нас»[4].

Андрей Белый, безусловно, прав, полагая, что перечисленные им свойства Минцловой могли органично в ней смешиваться, образуя некий сложный сплав. Исследование этого многосоставного и во многом уникального явления русского Серебряного века, представляющего собой несомненный интерес как для историка культуры, так и для врача-психиатра, — особая и непростая задача.

Источниками сведений о Минцловой являются, в первую очередь, ее письма. Их сопоставление и анализ позволяют сделать, хотя бы отчасти, определенные выводы в отношении личности Минцловой, структуры ее сознания, стилистики поведения и внутренней — весьма интенсивной — эволюции в 1905–1910 годах. Именно письма Минцловой (а не переводы или, скажем, случайные журнальные заметки) воссоздают ее психологический портрет и позволяют судить о ней более достоверно, нежели отзывы современников. С этой точки зрения особую роль приобретают письма Минцловой 1905 года.

О жизни Минцловой до 1905 года, ее занятиях спиритизмом, хиромантией и т. п. сохранились лишь обрывочные сведения, тогда как всё, что происходит с ней на протяжении 1905 года (и позднее), документировано достаточно полно. Суммируя доступные ныне свидетельства, можно утверждать: 1905 год оказался для Анны Рудольфовны переломным. Это был год ее решительного поворота в сторону теософии (хотя правоверной теософкой она никогда не станет), чему в немалой мере способствовало ее личное знакомство с вождями теософского движения: Анни Безант и Рудольфом Штейнером.

Судя по некоторым письмам Минцловой 1905 года, она в ту пору еще не вполне осознавала себя «духовным учителем» (каковым она явится через несколько лет Вячеславу Иванову и московским «аргонавтам»). Однако оценки Безант и Штейнера, обративших внимание на «переутонченность и безграничность впечатлительности» Минцловой (см. п. 1) и якобы оценивших ее «оккультные» возможности, придают ей уверенность в собственных силах. Сообщая Маргарите Сабашниковой о том, что Безант, покидая Теософский конгресс в Лондоне, «благословила ее в таких словах, которые она редко говорит о живущих на земле», Минцлова восклицает: «И от слов ее огнем зажглось мое сердце, навеки теперь» (см. п. 4). Точно такую же «окрыленность» испытала Минцлова и от поддержки Штейнера. «Штейнер говорит, что в Европе он не видит никого с такими громадными силами, как у меня, — радостно сообщала она Маргарите Сабашниковой 9 октября 1905 года (из Берлина), — и у меня так быстро идет развитие, как это бывает через годы только после усиленных занятий»[5].

Письма Минцловой 1905 года содержат немало ценнейших сведений по начальному периоду русского штейнерианства. Но они важны и как биографический источник. В течение летних месяцев 1905 года Минцлова словно испытывает себя и свои возможности. «Во мне все растет какая-то сила, временами пугающая меня, — пишет она Волошину 30 июня 1905 года из Лондона. — И я чувствую себя безумно счастливой от этого»[6]. Она пытается распространить свое влияние почти на всех, с кем встречается в те недели и месяцы: Максимилиана Волошина, Маргариту Сабашникову, Алексея Сабашникова, Константина Сомова, Михаила Чуйко. Каждого из них ей удается — хотя и в разной мере — приблизить к себе, убедить в присущих ей телепатических и гипнотических способностях.

В своих письмах Минцлова — если отвлечься от ее «безумств» и явно болезненных состояний — предстает личностью весьма незаурядной в интеллектуальном отношении: начитанной, осведомленной в разных областях знания; не подлежит сомнению также ее литературный вкус. Она видится до известной степени «художником» — творцом собственной жизни (и, возможно, смерти, обстоятельства которой до сих пор окутаны тайной), сочинительницей легенд о своей причастности к «великим посвященным», «белому братству», розенкрейцерству и т. д.

Письма Минцловой обнаруживают и некий индивидуальный стиль, уже вполне сложившийся к 1905 году, — определенную комбинацию приемов, стилистических и лексических особенностей и т. д. Так, Минцлова подробно описывает свои припадки и «наваждения», вызванные подчас малозначительными событиями (см. п. 4), упоминает о своей слепоте (Минцлова была близорука) в противовес духовной зоркости, намекает на близость к «высшим мирам», постоянно заявляет о своей исключительности: «Мне не нужно никого сейчас, я сильна несокрушимой силой» (п. 4). Она охотно вкрапливает в свои письма имена и факты, почерпнутые в русской поэзии, западноевропейской истории и культуре. Она вновь и вновь возвращается к излюбленным мотивам, акцентируя, например, тему «рук», по которым предсказывала судьбу, или тему Огня — Минцлова не упускала возможности подчеркнуть свое внутреннее родство с этой «священной» стихией. «…Я благословляю его и люблю, — пишет она, например, об Алексее Сабашникове, — и своими огненными и нечеловеческими почти руками я касаюсь его лица, рук, глаз» (п. 6). «Огненный», «страшный», «безумный», «тьма», «ужас» — ключевые слова, определяющие мерцающую («мистическую») тональность и своеобразный настрой ее писем.

«Секрет» воздействия Минцловой на других людей имел, как видно, вербально-артистическую природу. Минцлова являла собой воистину тип Сивиллы; ощущая себя то медиумом, то прорицательницей, то жрицей некоего тайного ордена, она неколебимо верила в свое избранничество, в свои «озарения», в целительную силу своих прикосновений и т. д. При помощи своей эмоциональной, подчас экзальтированной речи, насыщенной «поэтизмами» и сопровождаемой жестами, мимикой, модуляциями голоса и т. д., она творила (изустно и письменно) своего рода «фантасмагорию» (ср. п. 6) — создавала вокруг себя напряженное духовно-мистическое поле, в которое и вовлекала своих собеседников, главным образом тех, кто, следуя поветриям символистской эпохи, искренне и доверчиво устремлялся к «высшим мирам» и был внутренне подготовлен или предрасположен к «сверхъестественному» и «чудесному». Заражая людей своим «мистическим горением», она, с другой стороны, очаровывала их своей участливостью, неизменной готовностью обсуждать их самые обыденные, житейские дела и перипетии личных отношений. Слова любви и ласки, с коими Минцлова обращалась к своим собеседникам и корреспондентам, ее умение вдохнуть в них веру в самих себя — все это действовало почти безотказно. «Она вся отдавалась другому, — свидетельствует Маргарита Сабашникова, — видела в нем то самое высшее, чем он когда-нибудь, может быть, станет; в ее присутствии каждый чувствовал себя приподнятым над повседневностью»[7].

Особенно восприимчивыми к «откровениям» Минцловой оказались в 1905 году Максимилиан Волошин и Маргарита Сабашникова. Они оба находились тогда «на распутье». Ощущение близких и «роковых» перемен, увлечение «сокровенным» знанием, стремление обрести свой собственный путь в искусстве — все это побуждало их безоглядно довериться Минцловой. «…Она <Минцлова> явилась мне как некая фея, могущая ответить на вопросы, которые меня мучили», — признавалась впоследствии Маргарита Сабашникова[8].

В письмах Максимилиана Волошина 1905 года содержится ряд любопытных подробностей, позволяющих уточнить механизм и характер воздействия Минцловой на сознание людей, охваченных, подобно Волошину и Сабашниковой, «эзотерической жаждой». Приведем две выдержки из его писем к Маргарите Сабашниковой.

Из письма от 24 августа 1905 года:

Вчера я опять пережил страшную ночь около Ан<ны> Руд<ольфовны>. Это были опять моменты безумия — когда всходила ущербная Луна-Геката…

Я чувствовал в своих руках пламя, которое то вспыхивало, то совсем замирало.

У нее был еще кроме всего еще припадок с сердцем. Да, я знаю теперь, что есть колдуньи со всеми ужасами колдовства. Было очень жутко… Разные люди, которые живут и жили в ней, говорили разными языками…

Были мгновения, когда я чувствовал полное бессилие сдержать эти взбунтовавшиеся стихии духа…

И ужас и боль за нее, и смертельное утомление.

Какое счастье, что она сама забывает об этих мгновениях…[9]

Из письма от 25 августа:

Мы сидели у Ан<ны> Руд<ольфовны>. Пришли Гриф[10] и Чуйко…

Я случайно подошел к кровати и дотронулся рукой до покрывала. И вдруг оно вспыхнуло и загорелось… Я только дотронулся рукой. Вблизи огня не было. Я быстро свернул покрывало и потушил. И сказал, что случайно уронил спичку, чтобы не испугать Чуйко. Они поверили, но не совсем. Ан<на> Руд<ольфовна> видела, как это было. <…>

Я проводил Ан<ну> Руд<ольфовну> домой и сидел у нее. Когда мы вошли в комнату, меня охватило сразу ощущение присутствия какого-то множества. В зеркалах что-то поминутно мелькало. Какие-то крылья веяли в воздухе. Какие-то касания.

И у меня не было ни капли страха. Какая-то острая радость. Все тело обливалось трепетом и дрожью. Я знал, что ужас стоит рядом, но не может коснуться меня. И холод восторга все время. Точно какое-то тонкое пламя пронизывало.

Но я чувствовал, что я сильнее всего, что наполняло комнату, что я могу приказывать.

«Не делайте резких движений, не вглядывайтесь в зеркала. Вы можете неожиданно прорвать пелену. Вам с этим миром еще нельзя соприкасаться. У Вас еще нет достаточных знаний и подготовки. Это придет значительно позже…» И она стала передо мной и окутала меня каким-то странным покровом пассов, и я почувствовал, что движения и крылья уходят дальше, становятся неслышны, и тот поток радостного ужаса, который струился по моему телу, прекращается.

Еще мгновение, и все стало спокойно. Точно я стоял совсем нагой и на меня надели непроницаемые латы.

«Сейчас очень близки элементарные силы. В Вас громадная сила, которой Вы не умеете владеть. Вы неожиданным движением пробудили огонь и заставили его вспыхнуть. Теперь это может быть еще опасно для Вас. Это астральная зала, которую нельзя проходить одному»…[11]

Впрочем, на самого Волошина образные слова и артистические жесты Минцловой оказывали хотя и сильное, но все же ограниченное действие. Уже через месяц, 25 сентября 1905 года, в письме к Сабашниковой он признается, что «чары» Минцловой, которые он испытал на себе в ночь на 25 августа, «когда весь воздух трепетал крыльями и чьим-то присутствием», обернулись для него через несколько дней «какой-то смертельной, больной усталостью»[12]. Влияние Минцловой на Сабашникову оказалось более глубоким и длительным. Дальнейшая судьба Сабашниковой (и, в частности, ее брачный союз с Волошиным в апреле 1906-го) — прямое следствие ее переписки и личного общения с Минцловой летом и осенью 1905 года.

* * *

Переписка Сабашниковой, Волошина и Минцловой за сентябрь-декабрь 1905 года, частично обнародованная в 1998 году (см. примеч. 4[13]), была посвящена другому аспекту их отношений — встрече со Штейнером и участию в качестве слушателей в его лекционном курсе осенью 1905 года в Берлине. В настоящей подборке на первый план выдвигается сама Минцлова, ее личность и круг ее общения летом 1905 года.

Подлинники публикуемых писем хранятся в Рукописном отделе Института русской литературы (Пушкинский Дом) РАН (Ф. 562. Оп. 5. Ед. хр. 87). Подчеркнутые в рукописном тексте слова выделены курсивом[14]. Все даты приведены по новому стилю (в некоторых письмах указываются — соответственно оригиналу — обе даты).

К. М. Азадовский (Санкт-Петербург)

1

Париж, 25 июля <1905>,

Вторник. Ночь.

Милая и дорогая Маргарита Васильевна!

Я сейчас только вернулась из Руана с М<аксимилианом> А<лександровичем>, мы с ним два дня провели там[15], он три раза писал Вам оттуда, т<ак> что Вы многое уже знаете от него теперь, конечно. Уже ночь, очень поздно — но мне сейчас же хочется написать Вам, дорогая, обнять Вас, заговорить с Вами. Я Вам ответила на Ваше письмо в Лондон[16], надеюсь, Вы получили его своевременно и немедленно же? Я знаю, оно было бледно и смутно, потому что мое изумление, мой безумный восторг от Лондона в первый раз еще в моей жизни не нашли слов для себя — и все слова, слова, которые я так люблю и поклоняюсь им, как богам, — они все точно позабыли свой цвет, свои звуки и отступили назад в безумии и испуге… Т<атьяна> А<лексеевна>[17] получила Ваше письмо в Лондоне, очень радовалась ему и ответит Вам из Генуи — в Лондоне она не успела. Я проводила ее до последнего мгновения ухода корабля. Это была страшная минута, когда при звуках музыки чудного духового оркестра — отплыл пароход. И по волнам полились трубные звуки марша из «Пророка»[18]. И корабль ушел, ушел далеко… Настроение Т<атьяны> А<лексеевны> при отъезде была радость, что она уезжает в Индию. Физически она поправилась. Но чтобы она была спокойна душой — этого я не могу сказать. Сейчас после ее отъезда, по ее просьбе еще из Соутгамптона, я написала Вашей бабушке, Нат<алье> М<ихайловне>[19], подробное письмо об ее отъезде, т. е., конечно, внешнюю форму и облик его, которые действительно чудесны и великолепны. Сейчас я нашла у себя, вместе с Вашим, и ее письмо (т. е. Т<атьяны> А<лексеевны>) из открытого моря близ Гибралтара. Письмо счастливое, довольное. К 12 августу (1 авг<уста> нашего стиля) она будет уже в Коломбо на Цейлоне, и если Вы напишете ей туда, это будет ей громадное удовольствие, т. к. она с истинной, настоящей радостью думает о Вас и любит Вас… Адресуйте письмо так (буквально):

Madame T. Bergengr?n

Au Bord des Reichspostdampfers «Seidlitz»

17-ten Juli von Southhampton nach Colombo

Asien. Colombo. Ceylon.

Freudenberg and Cie.

(von[20] — Ваше имя).

Все это непременно нужно написать.

Сегодня же у меня письмо от Ек<атерины> Ал<ексеевны>[21], она пишет, что К<онстантин> Д<митриевич>[22] не едет в Индию, а что он сегодня уже в Лондоне[23] (мое предчувствие опять оправдалось!), затем едет в Париж и в Меррекюль[24], где надеется встретить ее. Но Ек<атерина> Ал<ексеевна> уже телеграфировала ему в Лондон, что она советует ему поехать прямо морем в Петербург из Лондона, не заезжая в Париж, — разумеется, это будет самое лучшее — и тогда Ек<атерина> Ал<ексеевна> выедет и встретит его в Меррекюле.

Я не знаю никого прекраснее Екат<ерины> Алекс<еевны> Бальмонт[25].

Вот Вам все известия о Ваших, какие я могу дать, мне кажется, это будет Вам приятно узнать поскорее.

Да, Серг<ей> Вас<ильевич> выздоравливает[26].

О Париже я еще напишу Вам — и, разумеется, я буду рада, если М<аксимилиан> Александрович> будет писать Вам все про меня. Но именно о Лондоне я не писала почти никому ничего — кроме М<аксимилиана> А<лександровича> и Ек<атерины> Ал<ексеевны> (отчасти) — и я Вам все напишу, как только соберусь с силами, потому что Вы это поймете, я знаю. Сейчас не могу, потому что измучена и потрясена впечатлениями до изнеможения и полного уничтожения почти.

Но еще хочу рассказать Вам немного о Сомове[27]. Он только что уехал в Россию — и я должна сказать, что эти дни после моего возвращения из Англии он на меня и на всех нас производил самое лучшее впечатление. В нем вспыхнул вдруг неожиданно тот священный огонь, загорелась какая-то нежность души, какая-то страшная чуткость и отзывчивость. Последний вечер (воскресенье 23<-го>) накануне его отъезда и нашего с М<аксимилианом> Александровичем> в Руан мы провели вчетвером, я, Чуйко[28], Сомов и Волошин, мы бродили по старому Парижу. Я взяла руку Сомова — и он не выпускал ее все время, всю ночь почти, пока мы бродили, — и он так слушал, так звучал в ответ всему тому, что я рассказывала ему, — у меня осталось самое лучшее, самое светлое воспоминание о нем, и я обещала ему написать скоро в Петерб<ург> ему (так! — К. А.) — конечно, я это сделаю, и на днях же.

Что касается Макса[29] Алекс<андровича>, — я очень сблизилась с ним, мы видаемся постоянно, и он много светлого и радостного дает мне. Я вижу в нем пробуждение новой жизни, новой личности, сильной и своеобразной. Эти два дня в Руане мы почти все время были вместе — только от одного часу ночи до девяти утра мы расходились и засыпали мертвым сном по нашим комнатам, на верхушке фантастичного отеля на берегу Сены, горевшей странными тревожными огнями. Но я думаю, Вы все это уже знаете из писем М<аксимилиана> А<лександровича>. Целую Вас, дорогая и любимая. До завтра, т. к. сейчас я падаю от усталости. Но я завтра кончу это письмо. Все время я ни на один день не забывала Вас — Я люблю Вас и думаю о Вас все время, постоянно и неизменно. — Вы для меня — радость; и счастье для меня — воспоминанье о Вас, об этих одиннадцати днях с Вами в Париже. Ведь я знаю, я увижу Вас скоро, мне так кажется, по крайней мере. Вы знаете ведь, что Макс А<лександрович> собирается скоро в Цюрих?[30] Он тогда много расскажет Вам обо мне. Чуйко я видаю часто и много. Он — прелестный, и для меня это настоящий праздник видать его. Если он и не пишет Вам, то во всяком случае вспоминает Вас постоянно и ежечасно, могу заверить. Писать меня он уже начал, сделал один набросок — я не знаю, удачен он или нет, т. к. вообще не знаю себя и своего лица, — но меня поразила красота и странность рисунка — я не знала, что такая глубокая ночь у меня в углах глаз и в концах рта. Ну, завтра утром я кончу письмо. До завтра, милая, милая —.

Среда, 26 июля.

С трудом поднялась сегодня, после этих дней Руана я чувствую огромную усталость — я боюсь, Вы не разбираете моих слов, ведь мои руки и слова очень быстро становятся невнятны, когда я начинаю волноваться. Я Вам напишу скоро еще раз, милая. Сейчас мне хочется ответить на то, что Вы говорите о теле, о его победе конечной над духом. Что касается меня лично — это мой главный недостаток, переутонченность и безграничность впечатлительности. А. Безант сразу обратила на это внимание, и это главное, с чем надо мне будет бороться… С усталостью своей я легко справляюсь — я совсем не считаюсь с ней, и когда ощущаю ее, я поступаю совсем так же, как если бы ее не было. Например, вчера я легли спать около пяти утра, после потрясающих сказочных впечатлений этих двух дней. Но я поступила сегодня так же, как всегда, не считаясь с усталостью, — я встала в 8 ч<асов> и не думаю совсем о ней, и она уходит тогда сама наконец, т. к. утомление и боль не выносят равнодушия и невнимания, они требуют заботы и ухода за со бой. Что касается Вас, я думаю не так: мое мнение, убеждение мог глубокое таково, что сейчас, в этот момент, надо Вам заботиться о теле, об организме — об этом футляре, о котор<ом> А. Безант требует, чтобы очень заботились, т. к. его сила и состояние много значат для работы в высших сферах, и <это> имеет большую важность. Это А. Безант говорила в лекции своей «Об оккультизме»[31]. И Вам нужно поработать над Вашим футляром сейчас. У Вас есть несоразмерность духа с телом, и от этого страдает тело, т. к. оно у Вас слабее. Мне так жаль, что мы не с Вами. Я знаю, что если бы у нас был месяц времени, я могла бы помочь Вам вступить на путь победы над организмом. Первое и главное сейчас — сделайте так, чтобы у Вас не было головных болей. Это возможно. Обратите внимание, отчего они идут, — это не только от впечатлений, ведь в Париже это было у Вас редко? Я Вам буду помогать немного на расстоянии — это можно, я это знаю. Целую Вас, дорогая, до свидания!

А. Минцлова

Я здесь еще останусь. Довольно долго, я надеюсь.

2

Париж,

16/29 июля <1905>.

Дорогая моя, я получила вчера Ваше письмо, спасибо Вам. Да, я хочу и я знаю, я могу помочь Вам избавиться от многого, что Вам тяготит и давит душу, что мешает жить. Сначала я хочу снять с Вас головные боли Ваши — и я надеюсь, это удастся мне. Но, конечно, это все потом, я напишу Вам много и подробно с М<аксимилианом> А<лександровичем>, который на днях едет в Цюрих.

Сейчас К<онстантин> Д<митриевич> в Париже. Он здоров, но я с ним почти еще не говорила и еще не узнаю его, того, кого я любила так долго и неизменно (16 лет).

Он думает провести здесь неделю и ехать в Меррекюль к Ек<атерине> Ал<ексеевне>.

Что касается М<аксимилиана> А<лександровича> — нет, это не отражение. Это было пробуждение души. Как это говорится в одной из последних книжек теософских («Венок из асфоделей»)?[32] Душа многих людей спит, спит долго, и разбудить ее может иногда только страшный толчок… Другие просыпаются легче, иные труднее — но это все равно, в конце концов, т. к. время — это лишь условность, какая-то бледная ширма, поставленная людьми, чтобы смягчить для своих глаз слишком яркий свет вечности.

Макс Ал<ександрович> очень много дает мне. В нем очень много поднялось неожиданного. И мне радостно видеть его таким. Он много помогает мне. В Руане в соборе[33], когда я вдруг неожиданно увидела совсем безумный фиолетовый цвет «vitraux[34]», опустившийся и остановившийся у моих ног на полу, — я вздрогнула, чуть не вскрикнула — и, если бы не Макс Ал<ександрович>, я бы вдребезги расшиблась, грохнувшись во весь мой изрядный рост об каменную плиту. Он все время следит за мной и заботится обо мне. Я вижу его и Чуйко каждый день. Посылаю Вам мой лик, который Макс Ал<ександрович> снял с меня в мастерской Чуйко.

Целую Вас крепко, любимая. Не пишу много, потому что это появление К<онстантина> Д<митриевича> сегодня вечером, хотя я и ожидала его эти дни, — все же это поразило меня очень, и я все еще не могу совсем придти в себя. У меня как раз сидел Макс Ал<ександрович> в это время. Мы сговорились каждый день видеться, и завтра К<онстантин> Д<митриевич> придет в 4 часа. Мой портрет теперь придется отодвинуть на эти дни, т. к. времени не будет. Целую Вас, до свидания, дорогая. Это письмо мое не считается, оно совсем лихорадочное.

Сомову я написала, и Чуйко написал ему — на самом деле, Сомов был так удивительно привлекателен и мил, что ему можно и следует писать. Его адрес: С.-Петербург, Ораниенбаум, Кирочная улица (это до 15 авг<уста> русского стиля).

А. М.

3

Париж,

1 августа <1905>.

Дорогая моя, сейчас получила Вашу открытку из Германии. Я Вам написала в Гейдельберг[35], послала одну из моих фотографий (снятых Макс<имилианом> А<лександровичем> в мастерской у Чуйко). Это письмо передаст Вам Макс<имилиан> Ал<ександрович>. Я не вполне спокойна сейчас — здесь, как Вы уже знаете, вероятно, в Париже, Елена[36] и К<онстантин> Д<митриевич>. И мне очень тяжело. У меня все время болят руки — эти корни моей души, самое чувствительное, что есть во мне.

Я рада, что Вы видели Нюренберг[37]. Я знаю его, я была там трое суток и пережила всю сказку и красоту его. Вы были, в Германском музее?[38] Вы ходили ночью при луне по улицам, где живут тени погибших, и те, кого нет уже больше, тихо, несвязно договаривают свои сказки тем, кто слышит их. Желтая страшная Pegnitz[39], до сих пор еще не позабывшая всего того, что она видела, кипящая и рыдающая у дверей, позабытых теперь. Как я люблю реки, уносящие с собой время, убегающие вдаль в страшном и непонятном смятении. Мы жили в Нюренберге у Frauenthor[40], возле дома герцога Альбы[41]. Я люблю его с тех пор, эти камни рассказали мне все про него, про всю муку, изведанную им, — как никто другой, я испытываю ее. Этот человек знал счастье и боль, неведомые никому больше. У него была мысль, как удав, сковывавшая ему душу, мысль, за которой было легко ему идти…[42]

До свидания, дорогая. Я еще напишу Вам, и М<аксимилиан> А<лександрович> расскажет Вам про меня. Он сделал много, много для меня теперь. Я радуюсь, я счастлива, что я узнала его. В нем проснулись громадные силы, глубоко спавшие в нем до сих пор, очевидно, но это его силы, это он, настоящий, — это не отражение, о нет! Целую Вас.

А. М.

4

Париж,

12 августа <1905>.

Дорогая моя, милая. Сегодня получила Ваше письмо и целую Вас обоих за него. Мне доставили большую радость Ваши карточки, я налюбоваться не могу на них.

Нет, дорогая моя, Макс<имилиану> Ал<ександровичу> не надо приезжать для меня. Я теперь сильнее, чем когда бы то ни было. Еще вчера (11<-го> авг<уста>) мне было ужасно. Я была на краю отчаяния, и силы подходили к концу. Но вечером вчера я получила письмо из Лондона и узнала, что Mrs. Besant, уезжая, благословляла меня в таких словах, которые она редко говорит о живущих на земле. И от слов ее огнем зажглось мое сердце, навеки теперь.

И вместе с этим я получила письмо от Штейнера, его встревожило мое молчание, и он пишет, что он хочет приехать сам за мной, сейчас… Я никогда не забуду этой ночи, этого счастья, пережитого мной, этой силы, сошедшей на меня. Да, я знаю теперь, как Дух Святый сходит на людей! Я написала Штейнеру огромное письмо (12 страниц)[43]. Я поражена была сегодня утром, перечитав его, — никогда я не говорила так, я не знала, что я могу так говорить. Нет. Мне не нужно никого сейчас, я сильна несокрушимой силой. Я Вас целую и люблю, милая. Будьте спокойны и счастливы. Ничего дурного Вы не делаете, Вы встанете, сильная и светлая, и пойдете в жизнь, с лампой Психеи в руках[44]. Вы начнете работать — это нужно. И Вам будет удаваться то, что Вы начнете. Отчаяния и тьмы не будет больше у Вас, потому что глаза Ваши теперь обращены к Свету.

___________________

Спасибо Вам за весть о Ек<атерине> Ал<ексеевне>. Теперь, когда все это прошло, я могу рассказать все. Дня за два до отъезда К<онстантина> Д<митриевича> я получаю отчаянные письма от Ек<атерины> Ал<ексеевны>, от которых у меня чуть сердце не разорвалось (не в переносном смысле, а буквально). Она пишет, что она ничего не знает о К<онстантине> Д<митриевиче> (я ей писала ежедневно, и К<онстантин> Д<митриевич> посылал несколько телеграмм), что она с ума сходит от муки и неизвестности и умоляет его, меня, кого-нибудь — дать ей телеграмму о числе, когда он выезжает, что она едет уже в Петерб<ург> встречать его и просит телеграфировать ей по адресу Евреиновых[45] в Пет<ербург>. Я письмо получила в 7 ч<асов> вечера за обедом и помертвела, и обезумела совсем. Я не знаю ресторана, где они обедали здесь (и я с ними несколько раз). Я бросилась к Чуйко, он, к счастью, помог мне найти этот ресторан. Их не было. Я чувствовала, что я с ума схожу. Я бросилась на телеграф, отправила огромную телеграмму Ек<атерине> Ал<ексеевне> в Пет<ербург>. Чуйко увел меня домой. Но я чувствовала, что я должна отдать это письмо К<онстантину> Д<митриевичу>, и я в 9 ч<асов> вечера отправилась к ним, rue Corneille[46]. На площади у Luxembourg[47] я почувствовала, что я ничего не вижу, что кругом тьма и ужас. Я обратилась к кому-то, попросила отвести меня к Одеону.

Кто-то сделал это и, уходя, поцеловал мне руку. У меня слезы этого чужого человека остались на руке. Но К<онстантина> Д<митриевича> не было дома, я оставила ему записку и вернулась домой в фиакре. В 10 ч<асов> К<онстантин> Д<митриевич> с Еленой пришли ко мне (они каждый день приходили). Но на другой день, в субботу, день отъезда К<онстантина> Д<митриевича>, я получаю с телеграфа Montparnasse отметку, что моя телеграмма не могла быть передана по назначению, т. к. M-me Balmont выехала обратно в Москву… Что был для меня этот день, я не хочу и вспоминать. Даже теперь мне страшно вспомнить этот беспомощный ужас и эти слезы мои. Я бросилась к Чуйко. Он посоветовал мне не говорить об этом К<онстантину> Д<митриевичу>, т. к. у них были взяты билеты заранее до Петерб<урга>, они получили деньги от Мих<аила> Вас<ильевича> Сабашникова — и от этого моего сообщения, Бог знает, какие последствия могли возникнуть. Чуйко подал мне мысль после отъезда К<онстантина> Д<митриевича> с вокзала телеграфировать Вашему отцу[48] еще, чтобы он известил Ек<атерину> Ал<ексеевну>. Вообще, если бы не Чуйко — я бы вряд ли пережила эти два дня, говоря по правде. У меня еще было одно очень тяжелое переживание и сверх всего — этот ужас —.

Мы так и сделали. 23 июля (стар<ого> стиля) вечером я и Чуйко проводили К<онстантина> Д<митриевича> и Елену на Gare du Nord[49]. И я послала Василию Михайловичу (Вашему отцу) телеграмму: «Dites Catherine Constantin parti ce soir Petersbourg»[50]. Значит, 24 июля утром Вас<илий> Мих<айлович> получил это — и 25<-го> Ек<атерина> Ал<ексеевна> уехала в Петерб<ург>, а вечером 26<-го> должен был приехать в Петерб<ург> К<онстантин> Д<митриевич>. Вот история этих двух дней последних бальмонтовского пребывания. Первые же два дня после отъезда Максимилиана все было хорошо, с этой стороны.

Чуйко я вижу два раза в день — в 11 ч<асов> утра (до 12?) он пишет мой портрет[51], а в 5 ч<асов> вечера (от 5–7) мы с ним играем Шумана.

О том, где Макс<имилиан> Ал<ександрович>, никто не знает, т. к. я никому не говорила, и все знают только про его открытки с Gare Montparnasse[52] в день отъезда.

Я ему напишу еще сегодня или завтра утром. Нет, пусть он не приезжает, не надо. Теперь я сильна. Скажите ему, что я люблю его и что я много бываю с ним теперь.

А<нна> Р<удольфовна>

Это письмо сообщите Макс<имилиану> Ал<ександровичу>. Я ему напишу завтра, сегодня я очень, очень устала. Целую Вас и его.

А<нна> Р<удольфовна>

5

<Париж.>

20 августа <1905>,

воскресенье.

Дорогая Маргарита Васильевна,

Спасибо Вам за Ваши строки, милая. Пишите мне, когда Вам захочется, и никогда не заставляйте себя… Я могу и без писем знать и чувствовать все — но только письма очень много значат для меня, не меньше, чем слова, которые я люблю глубоко. В письмах руки играют таинственную роль[53]. И у Лермонтова есть стихотворение, которое я не могу вспомнить без страшного, страстного волнения: «Есть речи — значенье темно иль ничтожно — но им без волненья — внимать невозможно…»[54] Он говорил о письме…

Я рада, что Вы начали работать. Я знаю, что Вы сделаете много. Не останавливайтесь, не колебайтесь, не оглядывайтесь назад. Говорите то, что вы думаете и чувствуете, — но думайте только о том, что прекрасно и невозможно.

В Вас есть огромный талант и сила. Вы идете и берете из сказки, из волшебства — это лучший, верный путь. Я не могу до сих пор забыть Вашей Волховы[55], той атмосферы сказки, мглы и тумана, которая сразу захватила меня при виде Вашего эскиза, не конченного, но уже прекрасного. Кончайте то, что Вы начали, не останавливайтесь. Я знаю, что Вы найдете и что Вы на пути уже. Да благословенны Вы будете, навсегда. С радостью и нежностью я думаю о Вас, нежно любимая, очень дорогая и глубоко милая Вы моя, дитя моей души!

От Ек<атерины> Ал<ексеевны> я получила письмо. Все устроилось благополучно. Она получила мои телеграммы и письма (с опозданием, конечно), и она встретила К<онстантина> Д<митриевича> в Петербурге вовремя. Елена уехала. Она с К<онстантином> Д<митриевичем> (т. е. Катя, конечно) уехали в Силламяги (близ Меррекюля). Мне страшно тяжело, я боюсь, что К<онстантин> Д<митриевич> уходит от меня, от Ек<атерины> Ал<ексеевны>, но… я еще не знаю ничего наверное и не хочу знать и видеть наверное.

От Сомова я получила прелестное письмо, обрадовавшее и взволновавшее меня безгранично. Адрес Дурнова[56]: Пречистенка, Штатный переулок, д<ом> Даниловой. От него я тоже получила восхитительное письмо и прелестный потрет его.

С Чуйко мы все <окончание письма не сохранилось>.

6

<Париж.>

Четверг,

24 августа <1905>.

Дорогая моя, сегодня я получила Ваше письмо. Мне было радостно читать его… Не удивляйтесь! Есть печальные, страшные вещи и слова, от которых мне становится легко, и странное чувство счастья охватывает меня. Я начну с самого начала Вашего письма. Отчего я люблю Вас, отчего я восхищаюсь Вами? Я не знаю. Я вижу Вас — своими незрячими глазами я вижу Вашу красоту и люблю ее. Вы знаете, как называют меня самые близкие мои друзья (Строганов[57], которого Вы, кажется, немного знаете?). Он часто, обращаясь ко мне, говорит: «Послушайте, Вы, фантасмагория».

Я знаю, что в Вас есть огромные силы и возможности. И я знаю, что Вы скажете, что в Вас есть, что такое в Вас… и горит неугасимым огнем. Во времени я могу ошибиться, т. к. со временем я не умею очень точно обращаться. Серг<ею> Вас<ильевичу> я предсказала пятью годами раньше, чем должно было случиться, то, что я увидела в нем…[58] Но я почти никогда не ошибаюсь в сущности… И в Вас я, быть может, не точно могу сказать момент. Но от этого не меняется сущность… И Вы все сделаете, что Вы думаете, и скажете людям все, что надо, про Волхову[59] и Лесного Духа[60] и про многое, многое еще. Если сейчас Вы не можете работать — это вполне объяснимо, и темного, тяжелого здесь ничего нет. У Вас есть время еще в этой жизни — и годы, месяцы Вы можете ждать еще. — Почему я думаю, что в Вас есть талант? Потому что от Вашей Волховы у меня до сих пор осталось ощущение счастья и молитвы предрассветной… И портрет Ваш[61], и Нюши[62], и Чуйко[63] дали мне много… И все время я чувствую в Вас вечность, дыхание сил, еще не вставших и дремлющих глубоко… У Вас есть во всем, что Вы пишете, еще иная подземная сила и волнение. И это дает особую окраску для меня Вашей личности. Мне грустно за Вас, что Вы не можете взглянуть на себя теми глазами, какими я вижу Вас, дорогая. Но я покажу Вас Вам самим, я отдерну эту завесу, мешающую Вам дышать и видеть ясно… Милая, милая, я целую Вас. Простите за это письмо. Я очень измучена — я всю ночь не спала (сейчас 5 ч<асов> утра), и завтра, т. е. сегодня мы едем в Версаль. Сомов так упорно и настойчиво просит и пишет о том, чтобы я съездила с Чуйко в Версаль и взглянула бы там на свой портрет, удивительно похожий, говорит он. — Он говорит, что я, живая, стою там, в Версале, до ужаса похожая… Я была тогда тоже Анна — Anne comptesse de Thou[64] — и я умерла в 1547 году… Странно, что я не успела еще отдохнуть с тех пор — а времени было достаточно! Сомов прислал мне точный адрес, где мне найти себя, № и залу (это из новых, оказывается, недавно открытых зал Версаля). Завтра я еду туда с Чуйко (М<аксимилиану> А<лександровичу> некогда, т. к. он уезжает в субботу[65], и я не хочу ни за что, чтобы он слишком утомлялся). Он и так много сделал для меня.

Теперь об Алеше[66]. Про его руку я ничего не скажу Вам. Мне нужно держать его руку своими руками, слышать и видеть пальцами его жизнь и душу — ведь глаза мои весьма смутны, а ошибиться всегда так тяжело!

Я очень хочу видеть Алешу. Скажите ему, что я приеду в Цурик[67] (по дороге в Берлин)[68], чтобы говорить с ним и видеть его. Вчера я очень тяжело и мучительно видела его во сне. Я очень много перестрадала за него в эту ночь, и у меня явилось огромное чувство нежности и ласки к нему. Мне кажется, я много могу дать ему, — и мне хочется дать ему, сейчас[69].

Мне хотелось бы обратить глаза его в ту сторону, где свет жизни… Он в состоянии увидеть его, потому что душа его высока и прекрасна. Отсюда, издалека, я благословляю его и люблю, и своими огненными и нечеловеческими почти руками я касаюсь его лица, рук, глаз. Я мыслью ухожу к нему и думаю о нем сейчас… Бедный мальчик мой, быть может, я помогу ему!

О Чуйко я хочу Вам написать бесконечно много, как только у меня заведется побольше сил. Он — прелестный, и я с каждым днем все больше привязываюсь к нему. Он все лучше, прекраснее с каждым днем становится, и я не могу налюбоваться на него. Он работает много и хорошо — и будет работать еще больше, еще лучше. Но об этом потом я напишу, т. к. буквально падаю от усталости, а мне нужно непременно (т. е. я хочу) отослать сегодня это письмо Вам. Целую Вас нежно. До свидания!

А. Минцлова

7

Париж,

27 августа <1905>,

Воскресенье.

Дорогая моя, любимая, целую Вас за письмо. Пишу сегодня немного, т. к. много работать мне придется ночью. Скажите Алеше, что я по дороге в Берлин заеду в Цюрих, чтобы видеть его, и что на днях я напишу ему лично, а пока я прошу его носить тот камень, который привез ему М<аксимилиан> А<лександрович>[70]. Три раза, в четверг, в пятницу и в субботу ночью (от 1 часу до 2<-х>), я приходила к Алеше. Я это говорила М<аксимилиану> А<лександровичу> подробно. Я подходила к нему, наклонялась над его постелью и целовала его в лоб, а потом рукой три раза проводила по лицу его, ограждая его от боли и тоски. Сегодня приехал к Вам М<аксимилиан> А<лександрович>, он знает, что нужно сделать для Алеши, т<ак> что сегодня ночью я не пойду к нему. Но я теперь знаю, что я могу помочь ему, и радостно сделаю это. Усталости я от этого не испытываю совсем — в начале и в конце только небольшое головокружение, как от высокого взмаха на качелях — подъем и спуск… «Недалека воздушная дорога…»[71]

До свидания, дорогая моя. Я еще напишу Вам. У меня странное убеждение и уверенность явились теперь — я знаю, что Вы напишете одну картину, удивительную, из Египетской Жизни — один из эпизодов «Книги Мертвых»[72]. Это я Вам расскажу потом.

М<аксимилиану> А<лександровичу> мой привет. Нет, мне не нужно совсем теперь, ничего совсем! И никого из людей не нужно. Я окружена сейчас кольцом огня, из которого я не выйду больше. Я с глубокой нежностью и благодарностью думаю о нем и люблю его навеки, и я считаю его одним из прекрасных, необычайных людей земли. Но он далек от меня. — Целую Вас и его, и Алешу. Будьте счастливы и радостны все. Алеше я напишу отдельно.

А. Минцлова

Т<атьяна> А<лексеевна> теперь, вероятно, в Калькутте. Пишите ей теперь: Colombo, India, Ceylon, poste restante[73]. Последнее письмо ее было из Порт-Саида, очень бодрое и светлое.

Да, чуть не позабыла главное: пожалуйста, пришлите мне поскорее карточку Алеши (я ее Вам потом могу вернуть). Мне это поможет думать о нем. Если можно, то лучше ту карточку, где он снимался в тяжелом настроении.