III. Тяжесть и агрессия

В соответствии с брошенным Островской замечанием о связи страха и ненависти, у названных фобий имелась сильная агрессивно-оборонительная изнанка. Ахматова могла не только испытывать страх, но и внушать его, иными словами, была не только жертвой параноической атмосферы, но и ее проводником и даже источником. Своим моральным и физическим весом, неприступным молчанием, величавым присутствием-отсутствием Ахматова производила гнетущее, а то и устрашающее действие на незнакомых с ней, отбивая у них дар речи, память и другие человеческие способности. Слова робость, страх, трепет, оцепенение, тяжесть и т. п. кочуют из одних воспоминаний о ней в другие.

У меня сперло дыхание, и я почти ничего не помню о нашей первой встрече, помню только ее одну <…> Наверно, я читала стихи <…> Что она о них говорила, я не помню, несмотря на то, что это было бесконечно важно для меня.

[С]транное дело, эти люди не запоминались <…> Таково уж было свойство Анны Андреевны: без всякого намерения, помимо своей воли, она вытесняла, затмевала всех окружающих, они тушевались, стирались из памяти. Их словно не было, когда была она.

[Алигер 1991: 349, 360]

[О]бреченность <…> излучавшая силу. Как и все, чьи первые визиты к ней я наблюдал потом, я <…> «вышел шатаясь», плохо соображая что к чему, что-то бормоча и мыча. Я уходил, ошеломленный тем, что провел час в присутствии человека, с которым <…> ни у кого на свете не может быть ничего общего. Я поймал себя на том, что мне уже не важно, понравились ли ей мои стихи или нет <…>

[Найман 1989: 13]

Кстати, о робости <…> В первые минуты и люди почтенного возраста, и молодые, знаменитые и не знаменитые, почти каждый, знакомясь с ней, робел и лишался обычной непринужденности. Пока она молчала, это было даже мучительно.

[Козловская 1991: 385–386]

Анна Андреевна вообще была неразговорчива <…> у нее была тягостная манера общения. Она произносила какую-нибудь достойную внимания фразу и вдруг замолкала. Беседа прерывалась <…> и восстановить ее бывало трудно <…> [Э]та «прерывность», противоречащая самому существу «беседы», была тяжела <…> величавость поведения сдерживала свободное излияние мысли.

[Шервинский 1991: 285]

[С]тало как-то страшно даже, точно увидела человека из другого мира; [я] не смела на нее смотреть.

[Любимова 1991: 420, 422]

Общение с Анной Андреевной при свиданиях с ней с глазу на глаз всегда было нелегким. Трудность эта иногда переходила даже в какую-то тяжесть.

[Виленкин 1990:24]

Величавость <…> Преодолеть робость, не скрою, поначалу было нелегко <…> показалось, что такой <…> могла быть, в лучшие свои минуты, Екатерина II.

[Гозенпуд 1990: 311]

Не без трепета входил я в огражденную затейливой чугунной решеткой усадьбу графа Шереметьева.

[Эвентов 1990: 360]

[Ахматова: ] — Лотта уверяет, что однажды, когда я в Клубе писателей прошла через биллиардную, со страху все перестали катать шары.

[Чуковская 1989: 162]

Видела <…> я только ее <…> Она села. Веранда, только что гудевшая оживленными голосами, затихла, замерла <…> Наши оживленные застольные беседы замолкали с ее появлением <…> Присутствие Ахматовой сковывало и тех, кто ничего о ней не знал. В ее молчаливости, в посадке головы, в выражении лица, во всем облике было нечто, внушавшее каждому почтение и даже робость.

[Эта] величав[ая] женщин[а], уме[ла] оцепеняюще действовать на присутствующих.

[Ильина 1991: 569–570, 573]

Во всех состояниях видел я Твардовского у телефонного аппарата. Но <…> оробевшего, лишь только стал набирать номер [Ахматовой], — такого не видел <…> В голосе Твардовского были какие-то не слышанные мной раньше сверхпочтительные интонации. И напряжение: не обронить бы не то слово.

[Кондратович 1991: 674–676]

Мне часто задают вопрос, не жалею ли я, что на год опоздал, что не имел возможности лично познакомиться с Анной Ахматовой <…> [С]кажу, что я этой случайности даже немного радовался. Многочисленные рассказы о том, как многие страдали, падали в обморок или теряли способность к речи при визитах к этой страшноватой даме, на меня сильно действовали, — мне тогда было двадцать семь лет, и у меня был характер несколько застенчивый.

[Верхейл 1992: 47]

Вспомним также, что Исайя Берлин «не смел возразить» Ахматовой на самые фантастические речи и потому «молчал». На этом фоне редкими смельчаками выглядели люди, трепета не испытывавшие.

[Она] сказала мне: — А вы меня не боитесь <…> Ахматова не внушала мне той цепенящей робости, того придыхания, которое овладевало многими людьми, посещавшими ее <…> я ужасно жалел ее.

[Меттер 1990: 385]

«Подавляющая» уже сама по себе, Ахматова становилась еще «страшнее», когда сознательно становилась на позиции «силы» (в том числе — «силы через слабость»).

[Б]ез телефонного звонка зашла одна моя приятельница и застала у меня Ахматову. На моих глазах Анна Андреевна облачилась в свою непробиваемую броню <…> Приятельница моя оробела <…> говорила не полным голосом, а шепотом, будто рядом больной. Сильное впечатление умела произвести Ахматова на свежего человека!

[Ильина 1991: 591]

Когда Надя представила меня Ахматовой, она лежала, вытянувшись на тахте в своих красных штанах, и сделала особенное лицо, надменное и жеманное. Это меня обидело: ведь я не из тех, о которых, по словам Нади, она говорила недовольно: «Они делают из меня монумент». Долго еще меня не покидала скованность в ее обществе <…> Впоследствии я часто замечала, что перед женщинами Анна Андреевна рисовалась, делала неприступную физиономию, произносила отточенные фразы и подавляла важным молчанием.

[Герштейн 1991а: 248]

[М] аленький Лева просил ее: «Мама, не королевствуй!» Страх оказаться рядом с ней мелким сковывал самых близких людей.

[Роскина 1991: 532]

Мне скучно и неприятно. Я просто не выношу Ахматову в больших дозах. Она лицемерна, умна, недобра и совершенно поглощена собой.

С ней очень тяжело.

Ахматова холодна и неприятна.

Я часто вижу Ахматову — она держится с ледяной холодностью и надутостью — она снова печатается!

[Ostrovskауа 1988: 52, 53, 58, 68]

Интересный сюжет складывается из двух независимых рассказов помощниц, посещающих Ахматову в больнице.

Вообще к старости она стала сердиться по всяким пустякам, часто раздражалась без причины <…> [Я] спросила, что привезти в следующий раз. Она сказала — боржом. Когда я притащила тяжелую сумку с бутылками, то услышала: «Вы привезли боржом? Он мне совершенно не нужен, можете увезти его обратно».

[Роскина 1991: 529]

В неурочное время телефонный звонок: Анна Андреевна просит немедленно приехать, передает медсестра. Встревоженная, я помчалась в больницу <…> Свой взволнованный рассказ Анна Андреевна начала фразой: «Пришла NN, стукнула на стол боржом и сказала…»

[Герштейн 1991б: 546]

Знаменательна реакция Герштейн (явившейся по «немедленному вызову»):

[Я] не переставала дивиться памяти [Ахматовой] <…>: задолго до инфаркта я обратила ее внимание на смелость выражения Л. Толстого в повести «Хозяин и работник»: «молодайка <…> обмахнув занавеской <…> самовар, с трудом донесла его, подняла и стукнула на стол».

[Там же]

Загипнотизированная цитатными играми Ахматовой, Герштейн в упор не замечает ее капризного помыкания обеими заботливыми «подданными»[670].

Но это, так сказать, житейские мелочи, настоящий же «гнев» приберегался для провинившихся на литературном фронте.

— Это они сделали без моего ведома и теперь боятся показываться мне на глаза (Ахматова по поводу объявления издательством ее книги о Пушкине).

[Латманизов 1990: 509]

[О]дна наша родственница <…> позволила себе <…> что-то высказать о Пушкине. Анна Андреевна тут же наложила на нее руку, и бедная любительница Пушкина затрепетала, как мотылек на ладони. Хорошо, что божественный гнев прорывался не часто, его суровость ставила жертву в трудное положение. Трогать Пушкина при Анне Андреевне было небезопасно.

[Шервинский 1991: 285]

Среди типовых возбудителей ахматовского гнева были:

• уже упоминавшиеся вольности, реальные или воображаемые, в обращении с биографиями Гумилева и ее собственной:

[Ахматова] угрожающе: — Я сделаю <…> из них <…> свиное отбивное <…> (о западном издании Гумилева).

[Чуковская 1980: 454]

Гнев в ней вызывали публикации тех авторов мемуаров, которые писали о том, как она якобы ревновала Гумилева.

[Иванов 1991: 498]

[Н]аибольший гнев она обрушивала на Кузмина <…> и особенно темпераментно она негодовала на эмигрантских поэтов-мемуаристов, касавшихся в своих писаниях ее личной жизни, — на Г. Иванова, С. Маковского, И. Одоевцеву. В их воспоминаниях она находила измышления и искажения («вранье», как она говорила).

[Максимов 1991: 113]

• ревнивое отношение к другим поэтам и даже недовольство критиками, занимавшимися не ее творчеством или недооценивавшими ее, Гумилева или Мандельштама:

Однажды, гуляя <…> я позволил себе сказать, что мне никогда не была близка поэзия Гумилева. Я тут же понял, что этой темы лучше не касаться. Анна Андреевна реагировала на мое замечание бурно, почти резко.

[Шервинский 1991: 296]

<…> похожее на соперничество отношение к тем наиболее выдающимся современным ей русским поэтам, с которыми ее обычно сопоставляли <…> оттенок недовольства тем, что я занимаюсь не ее поэзией, а творчеством Блока.

[Максимов 1991: 120–121]

Как Анна Андреевна ни дружила с Харджиевым, одной вещи она ему никогда не прощала <…> как он смеет любить не только Мандельштама, но и Хлебникова! Анна Андреевна даже подозревала, что он любит Хлебникова больше Мандельштама, и это приводило ее в неистовство.

[Мандельштам 1991: 322–323]

• нарушение этикета по отношению к ее литературному имени:

В 1953 году Эм. Казакевич напечатал <…> «Сердце друга». Там есть такая фраза: «Девочки увлекались стихами Анны Андреевны Ахматовой». Она была просто вне себя. «Я ему не Анна Андреевна! Я не имею чести быть знакомой с этим господином! Я Анна Ахматова и никак иначе он не смеет меня называть!» Пытаясь ее успокоить, я стала невнятно оправдывать Казакевича <…> Ахматова закричала: «Ах, вот что! Вы, значит, считаете, что можно так поступать <…> вы никогда не станете литератором!»

[Роскина 1991: 528]

• любая непредусмотренная утечка информации:

Анна Андреевна <…> стала сердиться и тогда, когда вообще что-то становилось известно о ней, даже если это была правда.

[Там же: 528]

• не одобряемые ею жены и возлюбленные выдающихся людей (Пушкина, Блока, Гумилева, Модильяни, Пастернака, Мандельштама), а часто и сами эти люди (Цветаева и даже Пастернак, не говоря уже о Кузмине, Г. Иванове и Цветаевой);

• вообще всё, что выходило из-под ее контроля или нарушало желанный самообраз, вплоть до мелочей быта, снижающих ее олимпийски-королевственный имидж:

Анна Андреевна приехала в Москву, позвонила и огорчилась: она не любит, когда я не на месте.

([Чуковская 1980: 404]; Чуковская в это время была в Крыму)

Хозяйство <…> вела Сарра Иосифовна Аренс [жена брата жены Пунина], почти семидесятилетняя старушка, маленькая <…> с печальными глазами. Тихая, нежная, услужливая, самоотверженная, она боялась Ахматовой, но ничего не могла поделать с неистребимым желанием дать отчет о расходах и находила момент пробормотать о подорожавшем твороге, на что та немедленно разъярялась: «Сарра! я вам запретила говорить мне про творог».

[Найман 1989: 147]

Не ограничиваясь простыми защитными реакциями, Ахматова предавалась и более изощренным — «зловредным» — властным играм.

— Федор Кузьмич [Сологуб] очень не любит, когда к нему рано приходят. Я знала это, но все-таки пошла рано — из зловредства, конечно! <…> Он сказал мне: «Приходите каждый день!» Анреп посмотрел на нее и сказал: «Вы глупы». АА рассказывает это как характеристику того, до чего она может довести даже такого выдержанного человека, как Б. В. Анреп.

[Лукницкий 1991а: 122–123, 96]

[У] нее были свои требования к собеседнику, которые не всегда легко было понять. С одной стороны, конечно, предполагалась любовь к ее стихам, знание ее поэзии, а с другой стороны — ее раздражало, что ей смотрят в рот, не осмеливаются ни в чем возразить.

[Роскина 1991: 533]

Не со всеми подобные садомазохистские маневры проходили безнаказанно.

АА: «К [В. К. Шилейко] я сама пошла <…> Чувствовала себя такой черной, думала очищение будет». Пошла, как идут в монастырь, зная, что потеряет свободу <…> Шилейко мучал АА <…> (тут у АА <…> на губах дрожало слово «sadiste», но она не произнесла его. А говоря про себя, все-таки упомянула имя Мазоха).

Шилейко всегда старается унизить АА в ее собственных глазах, показать ей, что она неспособна, умалить ее всячески.

[Лукницкий 1991а: 44, 237]

Может быть, она и добра. Может быть. [Но] в ней очень много злобы и злословия, как и в ее «Поэме» <…> [О]на очень одинока. Орлица <…>

«Ваша „Поэма“ полна злобы и непрощения» [говорю я ей]. [Она] капризна <…> подвержена колебаниям своих ненадежных и хрупких настроений <…> часто больна <…>

Ахматова всегда знает, как зарезать, выбирая самые невинные слова и самые ядовитые интонации.

[Ostrovskауа 1988: 9, 10, 16, 19]

Некоторые мемуаристы не ограничиваются констатацией ахматовской «агрессии» и предлагают психологические объяснения.

Она одинока — очень. И начеку <…> из недоверия и боязни новых ран.

[Там же: 44]

А <…> скрывалось за внешним обликом вот что. Как у многих женщин <…> в душе Ахматовой жила стихия боязней, испугов и страхов, постоянное ожидание беды <…> обостренное до предела.

[Адмони 1991: 334]

[В] душе у Анны Андреевны накопилось столько тяжелого, что оно не могло не обнаружиться в любом разговоре. В молчаливости

Ахматовой таилось нежелание открывать себя перед людьми <…> можно было уловить в словах Анны Андреевны горькую ноту <…> [Б]рак с Пуниным был ее третьим «матримониальным несчастьем».

[Шервинский 1991: 288]

И снова за общими трапезами я вижу Ахматову величественно строгой, сурово-неприступной. Теперь я знаю, что это броня ее.

[Ильина 1991: 572]

[Г]ордыня доводила ее иногда <…> до капризов, проявлений несправедливости, почти жестокости <…> я вполне отчетливо ощущал шевеление в ней этой гордыни. Самоутверждение принимало у нее подчас наивные формы.

[Максимов 1991: 120]

Аналогичные компенсаторные модели поведения усматривают у Ахматовой и ее западные исследователи. Бет Холмгрен в своей книге о Надежде Мандельштам и Лидии Чуковской констатирует психологические проблемы Ахматовой, которая была «„негодной [unfit] матерью“ своему сыну и самой себе» [Holmgren 993: 198] задолго до наступления сталинского ада и в дальнейшем спроецировала эту черту на обращение со своими текстами, которые она передоверяла коллективным заботам своих помощниц[671]. Согласно Роберте Ридер, американскому биографу Ахматовой, своими корнями этот склад характера мог восходить к травматическим детским впечатлениям от беспомощного безволия матери, которую обманывал, а затем и покинул муж — отец Ахматовой [Reeder 1994: 2–3].

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК