О ПРОШЛОМ И НАСТОЯЩЕМ
I. ОБ АЛЕКСАНДРЕ БЛОКЕ НЕСКОЛЬКО СЛОВ
Александр Блок был высок ростом, голубоглаз, светловолос. Он говорил всегда тихим и спокойным голосом. Он читал стихи так, как будто видел их перед собой написанными, но не очень крупно. Читал внимательно, как будто не зная еще содержания следующих строчек, прочитывал, а не читал.
В первые дни войны 1914 года я встретился с Блоком на улице. Мы ходили долго, говорили о том, что идет война, что она будет жестока, долга и что она втягивает нас. Блок читал вести о войне так, как читал стихи. Он оставался поэтом, лириком, поэтом известным и любимым немногими. Те, кто любил его, не ощущали будущее так, как он.
Беседу с Блоком во время Октябрьской революции записал Маяковский. Горели костры. Блок говорил о революции и одновременно о том, что сгорел в деревне его дом с большой библиотекой.
Но поэтический голос Блока изменился в революции. Было написано стихотворение «Скифы». Написал Блок поэму «Двенадцать», самую сильную из всех вещей, когда бы то ни было им созданных.
Прежде Блок ходил по городу, заходил в трактиры, смотрел на людей, оглушающих себя водкой и пивом, смотрел на пьяниц с глазами кроликов. Его прогулки были прогулками по чужому городу. Он — отдельно, город — отдельно. Содержанием стихов был рассказ о том, что город непохож на поэта.
Перед последней поэмой Блок ходил по городу с другим настроением. Дело для него было не в сгоревшем доме.
Дело в городе, ветре, который над ним дует, дело в истории.
Блок жил и перерешал для себя большие вопросы. Он думал о том, что большинство его знакомых стали правыми эсерами, что они ждали полуреволюции и стали контрреволюционерами, как только пришла революция полная. Он думал в своей пьесе «Катилина» о том, что спор Цицерона с Катилиной надо решить в пользу Катилины, что надо пересмотреть все прошлое.
«Двенадцать» — поэма всем известная. Блок никогда не читал ее сам. Он мог ее слушать, но голоса для того, чтобы прочесть то, что сам написал, Блок не имел. Поэма «Двенадцать» оказалась очень большим грузом. Он поднял груз, донес его, но надорвался. Он кончил свою длинную литературную дорогу подъемом. Но это был конец жизни. Блок продолжал писать прозу, думал о будущем, оставался спокойным.
Я видел его еще раз. Это была одна из последних встреч. Кажется, это было первого мая, когда на миноносцах, стоящих у моста Революции, был поднят красный флаг, когда украшенная колонна на Дворцовой площади казалась переломленной. Над городом стояло большое солнце; фабрики не работали, и дым не подымался из труб. Солнце стояло в большом пустом воздухе. Трава была не топтана. Город был пуст, — люди ушли на демонстрацию.
Блок говорил о Шекспире, о «Короле Лире». Для него главным вопросом был вопрос о культурном наследии. Он работал в театре, говорил с актерами, любил поэзию Маяковского.
Тогда существовали люди, думающие, что новый человек не будет даже думать, что мысль — это несчастье прошлого. «Новый человек», — думали они, — должен был просто самотеком «вытечь» из новых условий.
История казалась им книгой лжи и штрафным журналом.
Блок в странном конце «Двенадцати» (он сам удивлялся ему) хотел по-своему выразить то, что история продолжается, что новый человек имеет все богатство ее.
II. О МАЯКОВСКОМ И О ЛЮБВИ
У Маяковского революция не пересекала жизнь. Она дала ему интонацию, широту и окраску голоса. Она пришла для него ожиданно, как восход солнца.
До революции Маяковский проталкивался в литературу. Его одаренность была видна сразу. Газеты говорили о его трагической маске, о могучем голосе, но все время не признавали поступь Маяковского. А он был груб, он наступал. Буржуазные газеты знали, знала кадетская «Речь», во имя чего наступает Маяковский. Они скоро поняли, что к нему не приложим обычный способ обуздывания талантливого человека.
Талантливый человек входил в литературу с протестом. Когда-то к Наполеону вбежала прусская королева.
— Милосердие, император, — сказала она, — милосердие.
— Садитесь, — ответил Наполеон.
В мемуарах он записал: «Я сказал ей садитесь потому, что сидящая женщина не может быть патетична».
Так обращались до революции с молодежью.
Говорили, — садитесь, вот вам место в наших журналах, вот вам благосклонная рецензия, будьте как все.
Маяковский прошел жизнь, не садясь. Он ощутил историю и во имя ее пересоздал стих.
Я, осмеянный у сегодняшнего племени,
Как длинный скабрезный анекдот,
Вижу идущего через гору времени,
Которого не видит никто.
Дальше шли стихи: «В кровавом венце революций грядет 16-й год». Он ошибся только на год.
Маяковский вошел в революцию, как человек, который ждал ее прихода.
Пушкин в конце жизни занялся исследованием русского стиха, ссылался на Тредьяковского, Радищева, Востокова, говорил, что нужно стих приблизить к народному.
Вопросы о реформе стиха подымались в России обычно людьми революционно настроенными. Так говорил об этом Пушкин, который указывал, что реформаторство Радищева в стихе связано с его неуклонной революционностью. Русский стих, которым созданы великие произведения, вырастая, все еще не мог преодолеть наложенных на него когда-то правил, из которых он вырос.
Почувствовал другой стих Блок, но решил новый русский стих Маяковский, решил просто, не думая об этом.
Революция развязала его именно потому, что у нее были свои задачи и лозунги, у нее были слова, которых нельзя было изменять, которые должны были лечь в стих.
Так Маяковский, ставший поэтом революции, пересоздал русское стихосложение. Он писал в Роста, он писал рекламы, он писал поэмы, возвращаясь к ним с опытом агитационного стиха.
Не всегда у великого поэта есть великие соседи.
Не всегда теория успевает за практикой в искусстве.
Среди лефовцев — друзей Маяковского — были люди убежденные, что поэзия в революции отживет, что поэзия умрет. Были пролеткультовцы, которые говорили, что революционному народу не нужно образности, что вообще в искусстве исчезнет вымысел, будет только документ. Были люди, которые упрекали великого поэта революции в том, что он пишет о любви.
Маяковский был поэтом и рассказывал о любви. Рассказывая об этой любви, он оставался революционером.
Эта была борьба за будущего человека, который шире, а не ?же человека вчерашнего. Борьба за будущее, борьба за мир настоящего и освоение истории — содержание послеоктябрьской литературы.
Маяковский начал работать в революции, писать для нее.
Города пустели.
Потухли печи, трубы отопления стали холодными.
В московской комнате Маяковского был ледяной мраморный камин, в углу одно окно.
Комната суживалась к окну и действительно была похожа на лодочку.
В этой лодочке плыл Маяковский через бурные годы.
Сугробы стояли в Москве окаменелыми волнами на два аршина над землей.
Валил дым, на полу «Роста» писал Маяковский плакаты, писал стихи о революции, о борьбе с разрухой.
Любовь его большая, долгая. Он представлял любовь с воскрешениями. В его стихах рассказывается о том, как он погибает, уходит из земли, возвращается снова и снова продолжает ту же любовную тему.
Я не пишу хроник. Поэтому вспоминаю о другом.
В начале лета да и сейчас еще у подъезда Художественного театра стоят очереди на «Анну Каренину».
Милиция регулирует очередь.
Раз милиционер закричал толпе: «Граждане, будьте же культурными, нельзя же всем попасть в один театр».
Почему Анна Каренина, которая любила одного, а имела сына от другого, почему Анна Каренина, муж которой не такой уж злой, но неприятный, почему умершая под колесами поезда Анна Каренина нужна сейчас народу, который весь хочет попасть в один театр?
Любовная тема вернулась в нашу литературу, стала одной из основных тем, но она вернулась совершенно по-новому.
Люди, которые стояли рядом с Маяковским, думали, что эти темы сняты.
А они возвращаются потому, что человек после революции стал еще больше человеком, расцвел, стал более требовательным. Ему нельзя сказать, что женщина, которая любит, не равна ему по состоянию. Этого вопроса нет, он снят жизнью. Но вопрос любви остался. Жадность к жизни усилилась. Сперва для поэтов только сама революция в целом была темой (так часто песни поются о самой песне), а потом революция стала не только темой искусства, а содержанием и требованием всей его жизни.
Вот этот путь через отрицание к утверждению, через войну к миру, через революцию к жизни — большой путь для поэта. У нас есть большие поэты. Был Хлебников, большой экспериментатор, много давший Маяковскому. Революция в самом Хлебникове вызвала такие вещи, как «Ночь в окопах». Преждевременная смерть не дала Хлебникову возможности вырасти вместе с революцией, перейти от исключительных вдохновенных строк, от вдохновенных обломков к большим, для всех понятным вещам.
Существует простота пошлости, простота романса и существует вторая простота, простота формулы, простота коперниковской системы, простота плана пятилеток, которую понимают все. Путь настоящей поэзии и прозы — путь к этой второй простоте. И Маяковский ее достиг.
III. О ГОРЬКОМ И О ПЕРВОМ ПОКОЛЕНИИ ПИСАТЕЛЕЙ
Многие старые писатели молчали в первые годы революции. Горький продолжал старую свою линию, потому что это была линия революции.
Одна из лучших его книг — книга о Толстом. Она написана была в первые годы революции в темном доме, стоящем над круглым однобоким Кронверкским проспектом, охватывающим парк и Петропавловскую крепость.
Тихий город без дыма и без правильного городского движения лежал внизу, как арена.
Пустая Нева, сверкающий купол Исаакиевского собора и под куполом галерея с решеткой.
Оттуда можно видеть наступающего врага.
Мир смотрел на эту арену боя.
Горький писал о Толстом, Владимир Ильич Ленин ждал эту книгу и даже досылал за ней.
Революция дала Горькому окончательное понимание Льва Николаевича, дала ему площадку, с которой можно было увидеть великого писателя.
У Горького — великого революционера — было величайшее ощущение прошлого.
Революция, будущее было связано для Горького с реальной жизнью.
Веря в будущее, он и до революции был патриотом, он любил рассказывать об особенных русских людях, талантливых самородках из народа.
У Горького было ощущение, что надо не потерять культуры прошлого.
Он сам узнал культуру сразу, ему нужно было искать недостающие звенья, поэтому его никогда не оставляла мысль о сводных изданиях, о принятии, суммировании всей мировой литературы, которая понадобится вся сразу.
Он пересматривал и записывал Толстого, для того чтобы редкая судьба и редкий характер гениального человека не потерялись для страны и мира.
Горький говорил, что писателю надо не пропускать нашей современности, он знал, как трудно будет нашим потомкам примириться с тем, если наша великая эпоха останется мало или плохо изображенной.
У Горького было ощущение удачливости страны, поэтому он любил людей, переоценивал их иногда и сердился на них, если они оказывались не удачливыми, если они не побеждали жизни.
Жизнь Клима Самгина — это пересмотр, суммирующий пересмотр старого мира, это оценочная комиссия человеческих характеров, пересмотр судеб. «Жизнь Клима Самгина» недоверчивая книга. Горький знал, что от старого принять можно далеко не все, он изучал характер околокультурного человека, который все видел, был рядом с великими событиями, а сам остался пуст. Горький любил литературу, любил Маяковского и был поссорен с ним злой волей врагов.
Горький знал, как трудно писать. Старый мир должен быть пересмотрен, закрывать на него глаза, считать его несуществующим — это трусливая ложь.
Нужно научить людей чувству превосходства над старым.
Поэтому Горький любил Зощенко, который многим казался писателем, говорящим о мелком.
Недавно напечатан в «Звезде» новый рассказ Зощенко. Рассказ называется «20 лет спустя». «Двадцать лет спустя» Зощенко очень хорошо написал. Раньше он писал, как у нас говорится, сказом. У него был герой, маленький человек, живущий плохо, не понимающий того, как он живет. Читатель Зощенко испытывал превосходство над его героем. Он читал и узнавал о герое больше, чем сам герой про себя говорил. Иногда героя Зощенко отождествляли с Зощенко. Это неверно. Герой был неважный. На героя Зощенко сердился. Сам Зощенко рассказывал, что этот герой не может зажечь электричество в своей комнате, — уж очень неприглядно живет!
В то же время Зощенко писал живые и замечательные новеллы, с необыкновенным чувством языка, писал чрезвычайно доходчиво. Его новеллы хороши. Они известны всем, их рассказывают в беседах.
Я видел Зощенко на публичном вечере. Он читал свой рассказ совершенно спокойно. Аудитория смеялась все больше и больше. Рассказ транслировался в эфир. Смеялись радисты, и, наконец, не выдержал и удивился на свой рассказ сам Зощенко.
Теперь герой Зощенко вырос. Он строит, он начинает жить, он становится большим. Он тоже, как люди в проезде Художественного театра, хочет всей жизни, хочет большой любви. Электричество загорелось, жизнь оказалась большой.
Всеволод Иванов увидел жизнь большой сразу.
Он увидел ее от Иртыша до Москвы и Индии.
Всеволода Иванова — новеллиста, автора рассказов «Дите», «Долг», автора экзотических рассказов и простой повести «Бронепоезд» — очень любил Горький.
Новая литература вбирает в себя старую, но рождена новой жизнью.
Богданов, Переверзев думали, что человек рождается непосредственно из своего окружения. Богданов думал, что мысль — это проклятие человечества.
Эти люди классовую психологию подменяли классовыми инстинктами, они мыслили нашу жизнь, как муравьиную жизнь, а человека, как деталь пейзажа.
Эти люди оформляли свои мысли под разными названиями, были «пролеткультовцами», «кузнецами».
В самой основе их психологии лежит представление о том, что культура находится в простейшей зависимости от своего базиса.
Революционный выбор прошлого был непонятен им. Они не могли понять будущего, как план, будущее было для них, как карта, лежащая в колоде.
Поэтому у них не было ощущения выбора в своей истории, преодоления и использования прошлого.
Эта мысль в самой своей основе глубоко нереволюционная. Психология человека, судьбы его, его борьба казались им уже ненужными. Нe будет любви, не будет системы меняющихся жизнеотношений, — думали они.
Всеволоду Иванову писать трудно, но очень интересно, потому что у него очень реальное ощущение мира, у него есть черты горьковской жадности к конкретности жизни, он совершает сложный отбор элементов для будущего своего творчества.
Он весь в лесах, как большая стройка.
У Бабеля иначе. Бабель начал писать рано, печатался еще до революции и замолкал на десятилетия. Он нам дал одесские рассказы и книгу о конармии. Сейчас Бабель снова пишет. У него большие литературные промежутки. Много раз мы слышали его, он рассказывал о разных вещах. Если бы он записал половину того, что он рассказывает, это были бы очень большие вещи.
Нельзя сказать про Бабеля, что он пишет. Он переправляет свою старую тему, его тема частная, у него еще нет общей темы. Одна из прежних вещей Бабеля, пьеса «Закат», плохо сыгранная в театре, — очень большая вещь.
Но Бабель не может оторваться от прежних удач, он как-то не самоотвержен в искусстве, он заперт в теме.
Он может зря пропустить много лет. Настоящих лет.
IV. О ШОЛОХОВЕ
Шолохов не пропустил настоящего.
У некоторых из нас, бывших «серапионовцев», время начала революции было временем увлечения Гофманом. Оно объяснялось тем, что жизнь, новая жизнь после революции казалась нам фантастикой. Мы изображали историю гротесково потому, что прошлое казалось нам прежде всего странным. Ирония и то, что я в своей поэтике назвал остранением, искусство видеть мир непривычным и как будто от себя отодвинутым, — это не высокий путь искусства. Когда у нас появилось чувство времени, чувство непрерывности истории, чувство ответственности за нее, когда мы почувствовали, что наша история имеет своим выводом Октябрьскую революцию, — стало ясным, что история и настоящее не могут быть изображены гротесково.
Вот о большом, простом и пишет Шолохов. Поэтому он у нас любимый писатель.
«Тихий Дон» и «Поднятая целина» вещи всем известные. Эти книги каждым хорошо и сильно прочитаны; они растворены уже среди читателей. Шолохов решает не за своих читателей, а решает вместе с ними. Он отказался в своем искусстве от экзотики, хотя и пишет о казаках.
Когда-то Ленин, выходя из заседания, увидел плакат. На нем было написано «царству рабочих и крестьян не будет конца».
Он удивился тому, как мало понимают люди, сочинившие этот плакат, в революции, как не понимают они, что классовое общество умрет, что в социалистическом обществе не будет крестьянства и не будет рабочих, не будет пролетариата в том виде, в котором он был при капитализме.
Плакат провозглашал неподвижность жизни.
Мы присутствуем при глубочайших изменениях в психологии людей.
Из богдановской, пролеткультовской и переверзевской «системы» понимания людей выходило, что люди навеки приращены к своему хозяйственному бытию.
Если бы это было так, то мир не двигался бы, у людей не было бы выхода из их судьбы.
Мы, современники пятилеток, видим, как меняются люди, как изменяются, например, крестьяне.
Реальнейший крестьянин определенного села или станицы изменяется целиком, его навыки, реальные поля, которые вокруг него лежат, лошадь, которую он имеет, быки, хлеб, который он ест, все это изменяет свое отношение.
У Шолохова «Поднятая целина» — это вещь, наполненная конкретностью. Каждый казак имеет свое лицо, ничего не пропущено, не упрощено.
Вещь об изменении психологии классов некоторые плохие писатели пытались создать на пренебрежении к этой психологии, на пропуске ее.
Просто приехал трактор, повернул, срезал межу.
Столетиями писатели от Сервантеса до Бальзака и Толстого изображали неподвижность крестьянской психологии.
Шолохову удалось показать реального крестьянина-казака во всей сложности его семейных отношений, показать, не лишая его психологии, и показать это в то же время в изменении психологии, коренном пересоздании всей его системы мыслей и поведения.
Реализм Шолохова — вторая простота, большая простота настоящего социалистического искусства.
V. О ФОЛЬКЛОРЕ И НОВЫХ ЛИТЕРАТУРНЫХ ЯВЛЕНИЯХ
Рядом с нами живут братские народы; живут таджики с грандиозной стихотворной культурой, уходящей в тысячелетия, живут украинцы, грузины. На Дальнем Востоке живут народы, некоторые из них имеют еще только фольклоры, а не литературу. Старые литературы, старые романы создавались в странах, где уже миновали времена фольклора. Они опирались на воспоминания. В нашей стране фольклор не умер. Он здесь, он рядом с нами. Отношение между фольклором и новой литературой еще не решено, но в фольклоре — сила нашей литературы.
Маяковский иногда думал, что надо отказаться от имени. Он написал поэму «150 000 000» и не подписал ее. Он говорил, что сто пятьдесят миллионов — имя автора его поэмы. На самом деле: наше время, наш труд стали авторскими. У нас подписывают труд бетонщика, труд человека, который складывает кирпич, труд комбайнера.
Наша страна — страна имен и в то же время страна общего и совместного труда. Профессиональный писатель останется, но рождается и новый тип писателя.
Книга Белякова о его полете — настоящая книга с хорошими образами, с ощущением трудностей и воздуха полета.
С Северного полюса Кренкель пишет телеграммы, которые читаешь с волнением, как вещи художника.
Учитель с Чукотки пишет книгу, хорошую книгу.
Это не означает, что у нас не будет специалистов-писателей, — они, конечно, будут, — но у нас искусство всюду, даже, действительно, в траве.
Тематика этой не фольклорной и не профессиональной литературы очень широка.
Это не документальные книги, а книги-документы о непропущенной жизни.
VI. О НИКОЛАЕ ОСТРОВСКОМ
В Библии существует книга Иова.
Вероятно, это одна из самых старых частей этого древнего и разнохарактерного свода.
Иов был богат, у него было много детей. Судьба у него все отняла.
Наконец, горе коснулось кожи Иова: он заболел проказой. Иов спорит с богом, он не верит в справедливость мира.
Это очень древний спор, очень сильное начало пересмотра человечеством старой своей веры.
Иов спорит за себя.
Человечество запомнило Иова, горести его казались предельными.
Но в истории человечества нет горя больше, чем горе Николая Островского. Молодой, сильный, он был парализован. Он не мог глотать пищу, он ослеп. Этот ослепший человек писал книгу, и для того, чтобы буквы ложились в строку, он придумал прорезать в фанерке узкую щель и еле движущимися пальцами вписывал через эту щель слова своего романа на бумагу.
Судьба Островского, его мужество поразили не только нашу страну, но и весь мир.
Мы видим, как вырастает человек, конец романа показывает огромные запасы мужества у этого человека.
27 сентября 1935 года Островский написал для книги «День мира» письмо о том, как он живет.
В Сочи море, солнце, цветы, всего этого он никогда не видел. Где-то недалеко живет Сталин, он никогда его не увидит.
Островский писал спокойное письмо о солнце и пробуждении во тьме.
Он писал о своем дне, о дне человека, который ест при помощи зонда, который не видит, не двигается.
В письме рассказывалось о том, как приходит к нему архитектор. Островскому строят дачу. Архитектор рассказывает о том, как выглядит море и горы из этой дачи. Люди пишут Островскому о том, как они живут. Приходит к нему сценарист, рассказывает о сценарии картины, которую Островский никогда не увидит. Но в письме не было отчаяния, не было даже любования своим горем.
Книга Островского — большая книга с неожиданным героическим концом, который показал, как серьезно и значительно, как внутренне органично все то, о чем в ней рассказывается. Эта книга о новом человеке.
Когда он умер, то к нему пришли молодые, и шли мимо его гроба долгими сутками.
Их молодость увеличивалась, когда они на него смотрели, они чувствовали огромный запас своей силы и огромность своих обязанностей.
В почетном карауле стояли писатели, друзья.
Караул сменялся.
В почетный караул становились также и слепые, становились безногие. Они становились, свидетельствуя, что они будут бороться так, как Николай Островский.
Книга Островского — большая книга. Борьба за дрова для города и борьба с поляками, и борьба с троцкистской оппозицией, описанные в ней, проникнуты одной волей большевика.
Книга и судьба Островского говорят о человеке после Октября. Он стал более индивидуален, чем прежде, но он сильнее может опереться на свое время, у него есть ощущение счастья другого человека, своего согражданина и соплеменника. В этом — корни того оптимизма, который пронизывает трагическую жизнь и трагическую книгу Николая Островского.
VII. ОБ ИСТОРИЧЕСКОМ РОМАНЕ ПОСЛЕ ОКТЯБРЯ
У Алексея Толстого и у Тынянова есть одна особенность, отличающая их от старых романистов. Старый романист, когда писал об истории, переплетал ее жизнь с жизнью второстепенного героя. Изображалась история великого человека, но она была отделенной от частной жизни.
Вальтер Скотт вплел в жизнь французского короля историю шотландского стрелка тем, что их гороскопы имеют сходное положение звезд.
Мериме в «Хронике Карла IX» отказался от изображения смысла событий и переходил на изображение весело живущего дворянина с его частной жизнью.
Старый исторический роман опирался на промежутки в истории, наш новый исторический роман кажется, на первый взгляд, лобовым. Мы изображаем основные исторические события. Мы изображаем Пушкина в его основном деле, в писании стихов, пишем биографию стихотворений, а, беря тему Петра Первого, пишем биографию сражений и дел.
Может быть, это объясняется тем, что у нас содержание романа — это не борьба отдельного человека с прозой жизни во имя какой-то высшей поэзии. Для нас работающий человек не выключен из жизни. Он живет. У нас отношение к работе такое, какое было раньше только у поэта к стихам. Поэтому мы можем изображать человека не в некоторых «особенных» моментах его жизни, не во время вспышек его гения, а в большой непрерывности. Мы уважаем и прошлое за настоящее.
Наши романы, может быть, кажутся иногда неуклюжими, как первая электрическая машина. Они, может быть, неправильно рассчитаны, но они правильно угаданы. Наш писатель должен прийти в нашу жизнь, внеся самого себя. Поэтому у нас может писать хорошо тот, у кого большая жизнь, который хорошо ее знает.
Новое рассказывает новый исторический роман. Алексей Толстой — человек с большой писательской судьбой. У него большой талант, большое уменье наполнять конкретностью вещи.
В одном его рассказе говорится о том, что длинная кошка прошла по спинке дивана. Кошка ему не так уж нужна. Она прошла между делом. Но у него такое искусство видеть вещи, такое реальное осязание вещи в ее жизненной сущности, что кошка действительно становится длинной и всего длиннее тогда, когда идет по очень узкому краю мебели.
В послеоктябрьском искусстве Алексей Толстой начал с фантастических вещей, но знают его больше всего по «Петру». С этим царем не могли справиться старые романисты. Они то ужасались, то писали парадные портреты.
Алексей Толстой приблизил к нам этого человека, замечательного по своему дарованию, верящего в то, что Россия все может, как это заметил когда-то Иван Тургенев.
Тынянов, на мой взгляд, сильнее в истории и не работает в ней аналогиями.
Юрий Тынянов — литературовед, исследователь, ставший романистом. Его романы «Кюхля», «Смерть Вазир-Мухтара» переоценивают старую русскую традиционную литературу, выдвигают новых героев, заставляют иначе прочитывать книги. Эти романы написаны специалистом-исследователем, а между тем читаются школьником, потому что у школьника сейчас есть необходимость переоценки исследования и школьнику не нужно упрощать прошлого.
Сейчас Тынянов дал первый том своего романа «Пушкин».
Пушкинское ощущение полноценности передового европеизма и непрерывности русской истории — тема книги Тынянова.
Юбилей Пушкина был днем пересмотра культуры прошлого.
Трагедия Пушкина была оценена, как историческая неизбежность отрыва гения в будущее.
Один наш поэт говорил:
— Я не могу уйти в прошлое, в великий девятнадцатый век русской литературы, потому что прошлое скажет мне: — Куда ты пришел? Я само иду в то время, в котором ты живешь, я там.
Много еще в нашей литературе скрытого жара, огня для новых превращений прошлого и овладения настоящим.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК