60 ДНЕЙ БЕЗ СЛУЖБЫ

Это не потому, что я уже писал об автомобиле, я буду снова писать об автомобиле. Меня ободрил Осинский своей статьей в «Правде»[401]. Он прав — на таких больших дорогах нельзя жить без автомобиля. И старые и не совсем доломанные машины сейчас настолько крепко въехали в самый быт раскинутой страны, что если бы вырезать их или если они сами доломаются, то мы можем отсидеть деревню. У нас будет застой крови, и мы не сможем шевелить пальцами.

В Киеве все еще стоит старый вокзал, и у старого вокзала стоят десятки извозчиков днями, потому что Киев из тех городов, который должен был бы переехать на другое место, но не может.

Города, как ногти и волосы, живы тогда, когда растут. Город иногда растет даже на мертвой стороне, так как часы могут идти на мертвом. Но город может быть и не нужен. В Киеве строится только одно здание и то достраивается. Правда, еще строится кинофабрика, но это не здание, а покрытое пространство для юпитеров, и оно не связано с Киевом, а строится при квартирах.

В Киеве — Днепр и Крещатик и мануфактура в магазинах та самая, которую трудно достать в Москве, и очень много казино с наглыми и подробными описаниями правил игры, нарисованными на стеклах. Но Киев не живой город.

Города переезжают. Новороссийск перелезает на другую сторону бухты к цементным заводам. Мертвая Керчь, город, в котором много женщин, сидящих в открытых окнах на подушке, — Керчь переходит к строящемуся заводу. Питер ползет к окраинам и становится городом-бубликом с красивой мертвой серединой, а Киев — город административный.

В нем и встретил меня невероятный автомобиль с мальчиком, сидящим на крыле и подливающим бензин из бутылки в карбюратор с падающей крышей, которую шофер поддерживает одной рукой, и с женой шофера, которая ездит постоянно с ним, потому что все равно нет пассажиров.

От измызганного автомобиля, в котором работали только два цилиндра, я попал на дряхлый пароход. Пароход маленький, в нем не каюта, а камеры, и 2 колеса, и капитанская рубка не по середине, а сбоку на колесах — их две, так что капитан едет на пароходе, как женщина в дамском седле. Пароходу лет 50, а большого пустить нельзя, потому что он не пролезет под мост.

Днепр при сотворении мира был перерезан порогами на две части, и поэтому большие пароходы на нем не жильцы. Вот и доламывается старая рухлядь.

Днепр извивается так, что через плавни принимаешь правый берег за левый. Дует встречный ветер на якоре, неделями останавливаются плоты, идущие к Днепрострою.

Встретился с Федором Гладковым. Гладков недоволен пароходом и сердится. Съедает обед и сердится после обеда. Недовольный человек. В камерах душно. По два человека — воздуха нет.

На стоянках пароход пригуливается прямо к берегу, потому что пристани давно сожжены и еще не отросли на берегу.

Базар около парохода — прямо в воде. Бабы стоят по колена в реке. Вечером в кустах загораются, как окурки, фонари, показывающие фарватер. Столбы мотаются своим отражением в воде, как веревки.

Приехали в Днепропетровск (б. Екатеринослав). Это живой город с большим будущим. И здесь в гостинице подают, вместе с самоваром, сообщения о Махно. «Вот здесь, — говорят, — в лифте он был расстрелян, а на дворе стоял пулемет, а я…» — и воспоминания идут дальше.

В газете никто ничего не знает о порогах. «Есть, — говорят, — Ивирницкий, историк, который знает, но Ивирницкий уехал».

Поехали на лодке а Лоцманскую Каменку и тут на берегу нашли лоцмана. В доме разрисованный зеленый сундук на колесах XVIII века, фольговая икона и бумажные венки на потолке; полы посыпанные травой.

Нас только двое на дубе. Нас не хватает, — а дубами здесь зовут большие лодки, — так их звали в XI веке.

На стенках, в качестве украшений, висят рисунки из жизни животных — Брема. В Тифлисе потом раз я видел в духане на стенке рисунки, изображающие разные формы листьев, из какого-то учебника ботаники. Мне показалось интересным, за что принимает это сам хозяин. Я спросил его, что это такое? Духанщик мне ответил спокойно: «Бульвар». Нашего хозяина в Каменке звали «Горячим», а по имени Ефим, и он нас повез на двухвесельной лодке. Сын греб двумя веслами. Я сел потом на эти весла. Правое весло ни по весу, ни по длине не напоминало левое. Грести ими было так же неудобно, как ходить с самоваром по натянутой проволоке (был такой специальный русский цирковой номер).

Пороги шипят, как примуса. Их 13, а между ними заборы. Вода из них прыгает вверх, и эту волну зовут здесь грозою. Маленькие пороги — крутящиеся — зовут бычками и, действительно, они мычат. Через пороги идут плоты, и много плотов. Плоты длинные, на них весла из бревен — три сзади и три спереди. Гребут на них отчаянно. Нужно, пройдя через порог, сразу поворачиваться, чтобы попасть на русло другого порога, и каждый день быть в зависимости от высоты воды фарватера другого. Плоты идут партиями. Старший плот имеет избушку — на нем провизия и хозяин. Раньше его пускали последним, сейчас он идет первым для ободрения остальных.

Через первые пороги мы прошли каналами. Каналы проложены через самые пороги левым берегом, а правым идет старый казачий ход. Вода перед каналами пухнет, круглится и становится похожей на шоссе, т. е. середина высока, а по бочинам низко. Она вливается в узкое пространство между двумя каменными дамбами. Лодку несут волны, становят ее на корму.

Каждый порог имеет свой характер, и самые ядовитые пороги — последние, особенно один с хорошим названием «Лишний», а еще ядовитее считается камень перед самым Кичкасом.

Когда вы пройдете 13 порогов, есть камень под названием «Школа». На нем разбивались больше всего. «Ненасытец» совсем страшный. Он в ширину верста, в длину — верста с четвертью. Едут его минуту. В его канале вода так быстро поднимается, что он отрывается от берегов. Это уже не вода, а нечто совершенно твердое, и лодку несет дыбом, а между стенками ее вода; есть щели, и края дамбов разбиты.

Вода здесь ломается, через несколько ступеней заборов она просто скатывается по лестнице. Это буря, но каждая волна закреплена раз навсегда на своем месте, т. е. она спокон века бьется точно так же и зависит только от высоты воды.

Есть обвалы сажени в 1?.

Странно видеть реку кривой. Она падает не только вниз, но и вбок. Вообще здесь ничего похожего нет на наше представление о воде. Но самое обидное, что в месте, которое называется пеклом, вы, будучи весьма испуганы и оглушены, видите, что на камне стоит удочник.

Оказывается, что туда идет тихая струйка, и рыболовы туда залезают на камни и забрасывают удочки и находят, что это стоит.

Это так же обидно, как если бы мы забрались в ад по какому-то очень сложному поручению и нашли бы там человека, который тихо сидел и сушил белье.

По берегам когда-то стояли большие помосты для вида, теперь их нет — они утащены до последнего кирпича, кроме колонн.

Колонны остались как памятники. Одни колонны стоят рядом, другие полукругом.

Местность очень внушительная. Сбоку порогов — маленькие мельницы на одну миллионную часть силы порогов. Если сравнивать, а сравнивать полагается, то эти мельницы похожи на свисток, ценою в 3 коп., приделанный к буре.

В промежутках между порогами Федор Гладков объясняет лодочнику преимущества коллективного земледелия. Преимущества очень важные.

На порогах мы держимся за скамейки. Раз нас ударили дном о камень.

За «Ненасытцем» берега зеленые, и на зеленых, крутых, каменных берегах зеленые дикие груши. Ночевали в совхозе, севооборот которого спутан будущим Днепростроем, потому что все равно поля будут залиты. Когда показывают колышки будущего уровня реки, то странно (слово не очень такое художественное, но подходящее), странно думать, что и дома, и горы, и острова, и леса пойдут под воду, и что здесь будет озеро, местами в две и больше версты ширины.

То, что уже готовится в Днепрострое, — почти не представимо. Это выходит из пределов описываемого в 300 и 1000 строк.

Ночью спорим об украинском языке. В семье отец говорит по-русски, а дети по-украински, а отец хотел бы, чтобы они говорили по-английски, а дети отказываются говорить по-русски, говоря, что если говорить на языке национальных меньшинств, то придется говорить и по-еврейски. И спор семьи идет об этом лет 5. А в Тифлисе есть семья, где отец грузин, мать говорит только по-русски, а дочка 8 лет говорит только по-грузински, поэтому мать не может говорить с дочкой без переводчика и очень обижается.

За этим совхозом еще 2–3 порога, потом круто поворачивается Днепр, и висит один пролетный Кичкасский мост. Имя строителя этого моста мне неизвестно. Мосты вообще не подписаны, но известно, что Махно этот мост взорвал.

Мост построен настолько крепко, что два кронштейна его остались несоединенные друг с другом, и это оказалось очень удобным для того, чтобы сбрасывать здесь разного рода грузы. Теперь этот мост пойдет под воду, вернее, пошел бы, но его перетащат в другое место.

Есть другой мост под Тифлисом и построен, как утверждают, Александром Македонским, и зовут его Мцхетским. Но мост этот на днях снимут, потому что он залит поднявшейся от Загэса Курой. Мир, в котором мы сейчас живем, чрезвычайно изменяется. И пороги, через которые я ехал, — это пороги учреждений, которые ликвидируются; они сливаются по старому советскому обычаю и превращаются в Днепрострой с падением в 36 метров.

За Кичкасским мостом правый и левый берег Днепра уходит в сторону, река расширяется, и с обеих сторон мели. На левой мели камень, и на камне стоит трехногий гипсовый лев — это все, что осталось от бывшего здесь курорта Александробад. На правом берегу из песков торчат камни, а между камнями немецкие дома поселка Кичкасс — это все будет залито, и будущие берега уже выравниваются грабарями, которые крутятся каруселью со своими лошадьми, насыпая песок и ссыпая.

Кичкасс переполнен подводами, едущими в одну сторону, людьми, тянущими подводы, и людьми разговаривающими.

Я хотел сказать штаб — нет, учреждение это очень похоже на близкий тыл громадной армии; даже — точнее — это похоже на австрийский момент оккупации России, только немцы уходят из своего дома довольными, так как дома покупают и, кроме того, они увозят в горы кирпичи и черепицу.

Стоит стук. Руки дробят камни, его будет приготовлено миллион кубов. Вообще здесь цифры миллионные. В широких соломенных шляпах ходят грабари. В штабе — в управлении — меня приняли очень любезно. Много рассказывали и сказали: «Просим этого не писать, а оставайтесь здесь, и мы вам дадим комнату — тогда пишите; а не пишите как мы строим, ибо о нас достаточно напутали» — и я не написал. Гладков остался в Кичкассе. Напишет роман, а сам Кичкасс, полный построек, не будет описан.

Ведь предположим, что я бы остался на три месяца в Кичкассе. Я думаю, что я бы сумел написать, как это строится, как делают перемычки и почему это трудно и как взрывают, но книга — не роман в 5–6 листов — она не существует на рынке.

Про Днепрострой реальный можно написать фельетон, а про ненастоящий Днепрострой, если его назвать «электростроем», можно написать толстый роман, что противоречит логике, так как в реальном Днепрострое материал больший, чем в Днепрострое выдуманном.

Гораздо страшнее, чем ехать через пороги, ехать от Кичкасса до Запорожья. Правда, день был праздничный, a в Кичкассе никакого вина и никакого пива не продается, и поэтому все ехали в Запорожье. Пароход был переполнен, и ехали боком, а помощник капитана спокойно уговаривал публику: «Сидите на месте и играйте в домино, потому что, когда вы стоите на палубе, то пароход может перевернуться, а мы вам, тем что посадили, сделали уважение». Пароход шел набекрень.

Вставка. В цементных заводах интересны 3 сорта дыма: серый, черный и бурый, очевидно, от двух разных обжогов и от силовой станции.

Вокруг заводов стоят серыми и желтыми стогами плотины, сложенные бондарной клепкой для цементных бочек. Эти стоги похожи на хижины негров (сравнение недобросовестное, но если, напр., будут описывать солнце, то нужно будет солнце с чем-нибудь сравнивать, хотя солнце вещь известная).

Я так устал от сравнений, что следующий раз, когда мне придется описывать облака, то я напишу так: «И над цементными заводами, над Новороссийском шли прежде описанные облака».

Терек в Дарьяльском ущелье не похож на львицу с косматой гривой на спине, но сравнения не обязаны быть похожими. Если же понадобилось бы действительно дать сравнение, то Терек можно было бы сравнить, скорее всего, с несколько ослабленным пеньковым приводом на шкивах, сильно мотающимся, благодаря изношенности трансмиссии. Может быть, Терек похож на процесс скручивания из пенькового волокна каната. Наверное похож Терек на Днепровские пороги, только много ?же, но в нем те же неподвижные, закрепленные на камнях волны. Дворец Тамары есть то, что стоит внизу. Дворец Тамары маленький и похож на лимонадную будку. Выше Терек течет мелко — это еще щенок реки. Если поставить поперек его ванну, то, вероятно, она наполнялась бы минуты две.

Здесь Терек похож на московский дождь, когда вода катится по Волхонке вниз к Моховой, когда блестят асфальты. Мохнатые, стоптанные ногами людей, — эти асфальты похожи на следы верблюдов, вытирающих своими мохнатыми лапами твердые, чуть склеенные пески пустыни.

Если не считать мельниц, крутящихся в 1000 раз быстрее течения, — у них широкие колеса, и они плавают на двойных лодках, еще плавали на Куре плоты на бурдюках. На такие плоты садятся около начала города с вином, и закусками, и зурначами, и дудуками и плывут под музыку по реке на вертящемся плоту.

В том месте, где в Куру впадает Арагва, и под тем местом, где стоит монастырь Мцыри, — сейчас стоит серый, чистый, как операционный стол, илот. Река ширеет и обращается в ладонь, и пальцы этой ладони засунуты в турбины Загэса, как в перчатку. Ночью здесь светло — огни желтые и красные. Красные висят, отражаясь над решеткой, заграждающей русло новой Куры.

Паровой двигатель ворчлив. Двигатель внутреннего сгорания, особенно 4-тактный — истеричен. Наиболее спокойная из всех источников сил — это гидротехническая установка. У них голубая кровь.

Над Загэсом, как я уже сказал, стоит монастырь Мцыри. В нем козы взбираются на карнизы.

Есть внутри какой-то старый жертвенник и местный дачник, монах Илларион, излюбленный человек фельетонистов и очеркистов, потому что монаха Иллариона легче описывать, чем Загэс, и кроме того, влезши на Мцыри, нужно что-нибудь описывать. С Мцыри виден Мцхетский залитый мост и старые заводы в городе, залитом почти до края. Этот город плавает в озере Загэса, как ковш в бадье с водой. Старый собор огромен и построен из желтого и чуть зеленоватого камня. Его купол прикрыт граненой крышей, орнамент простой. Внутри собора, как в футляре, спрятана маленькая церковь, сделанная из камня так, как будто она вылита на камня. Величина у нее в аэропланный ящик, поставленный дыбом. На полу — могилы грузинских царей и могилы Багратионов.

Я люблю переводы, сделанные людьми, плохо знающими язык. Один грузин рассказал мне, что некий царь, убив своего врага, похоронил его у подножья своего трона, или у подножья своей кровати (не помню), для того, чтобы попирать его «первой» ногой. Собор окружен типичной грузинской стеной, сложенной из округленных камней, поставленных прямо и косо. Этот способ ставить камни и кирпичи елочкой, кажется, местный.

Стена невысокая, на ней башенки и бойницы, закрытые сверху как будто двумя сомкнутыми ладонями. Ладони эти, открытые вместе над бойницей, оказываются вроде острого козырька. Это очень удобно было для сбрасывания разных вещей на голову наступающих.

А Загэс выглядит спокойным и ненуждающимся в описании. Покамест у него запружена 1?3 часть воды. Вторая очередь еще не построена, и в плотине торчат железные прутья, арматура к которым будет прицеплена коробкой. Вторая очередь турбин и третья очередь еще не начаты.

Тифлис любит Загэс, и грузины, даже не очень восторженные от настоящего, смягчаются, говоря о Загэсе, который работает спокойно и бесперебойно. Сейчас электрические станции строят, как трубы на заводе, где нет ничего, а трубы уже складываются. Эта сила должна вокруг обрасти заводами.

Пока Загэс не загружен, он освещает Тифлис и, может быть, нагревает его электрические утюги и Госкинпром Грузии, который в числе крупных потребителей тока. Кажется, он занимает или будет занимать 1?10 турбин.

Странные похороны в Тифлисе. Впереди несли портрет — увеличенный фотографический портрет в раме. За портретом шла толпа, которая несла открытый гроб. В открытом гробу лежал покойник в барашковой шапке из рыжего каракуля. Было очень жарко. За гробом шли дудуки и играли какую-то похоронную вещь, а я привык видеть сазандари в ресторане.

Слова у них в ресторане тоже печальные, причем двое играют на дудках, а третий бьет в барабан изогнутыми палками, он и поет в то время, как его товарищи печально и кругло надувают щеки. Песня такая, как мне перевел Цуцупало: «Наша жизнь — солома, и все пройдет. Много цветов в этом прекрасном саду, но один садовник имеет их право срывать. Будь садовником…»

Утром кладут в сторону дудки и берут как будто оловянный, быстро ширящийся короткий рожок и играют песнь восходящему солнцу.

Сейчас сазандари играли что-то покойнику. Покойник лежал с головой в барашковой шапке. Голова его была слегка на плече. Было очень жарко.

В верийских садах под Тифлисом в беседках пьют вино. Здесь встречал меня гостеприимный грузин. Старый хорист Гиго, играющий на какой-то гитаре, обтянутой кожей, отложил в сторону свою гитару и, глядя на всех темными стеклами своих очков, одетых для того, чтобы закрыть слепые глаза, сказал по-русски: «Разрешите мне сказать два лишних слова: в прежние времена один дворянин построил корабль и поехал далеко. Море разбило корабль, и дворянин остался со своим слугой на бревне. Их носило в воде 20 дней, и через 20 дней заговорил слуга: „Есть ли такие несчастные люди, как мы?“ Но дворянин ответил: „Неправильно ты говоришь — мы не самые несчастные, нас или выбросит на берег или потопит, а вот тот человек, к которому придет любимый друг, если ему нечем угостить друга, тот человек несчастный“».

Наши хозяева в этот день, очевидно, несчастными не были.

Кутаис стоит на реке Рион, а река Рион очень быстрая. Плавают по ней только плоты из места, которое называется Рача.

Плоты связаны из толстых бревен более обхвата толщиной и так же, как у нас на Ветлуге, в концах бревен проушины отверстий, через которые проходят веревки, связывающие плоты, и по России я знаю, что на эти проушины уходит, кажется, 10 % древесного материала, так как концы бревен портятся. Бревна приходят к Кутаису все мохнатые, шерстяные от ударов о камни. Может быть, это размягчившееся дерево похоже на буйвола. Буйволы покрыты шерстью жесткой, редкой спереди, почти голы сзади и все-таки не похожи на пуделя.

Течение Риона такое, что купаются здесь в одну сторону: бросаются в воду и плывут, скажем, по ? версты, а потом вылезают из воды и бегут по берегу обратно. Одним словом, Рион — необратимая река, как бывает необратима передача и так, как необратимо время. А дальше, верстах в восьми от Кутаиса, у станции Рион, река входит на большую, голубую от кукурузы долину. Здесь она течет широко и широкой приходит в Поти, полная, как неумело налитый стакан, она даже кажется чуть выпуклой, выпуклой над берегами, и хочется попросить буйвола, чтоб он ее отпил.

Река течет через низкий город, полный влажности и вздохов лягушек. Темно. Провинциальные люди в белых костюмах стоят у еще незакрытых магазинов. В кафе играют в домино. В порту грузят марганцы большого парохода. От порта в город идет одноконная конка с колесами, как будто бы неплотно прилегающая к рельсам; конка освещена стеариновым огарком и кажется переполненной. В ней семь человек. Люди — портовые рабочие в белых рубашках — что-то тихо поют. Стоя у открытых дверей передней площадки, поет кондуктор и подпевает кучер, не оборачиваясь от лошадей. Лошади все голодны. Колеса начинают шуметь глуше. Мы катимся над мостом еще тише, нагоняем прохожих. Прохожие тихо подпевают конке.

Таков Рион — река у Поти. А около Кутаиса она бежит, журча так, что слышно ее даже у высоких развалин, увитых, как полагается, плющом. Плющ держится своими зелеными мышиными лапками прямо за камень. Еще сохранились углы сводов. Капители с ременным орнаментом лежат в траве.

Мы снимаем развалины. Оператор предлагает старику-монаху — единственному, оставшемуся у развалин, инсценировать разговор с детьми. Старик сел. У него седые букли за ушами вроде длинных пейс, и он начал говорить что-то детям, и я узнал старую интонацию: «Что вы говорите?» Оказывается, он говорил: «Дети, церковь — это храм» и т. д. И это была та фраза, которую я с детства знал по учебнику — закон божий. Больше старик ничего не сумел.

А дети были разные; один быстро говорил по-грузински, а потом заговорил со мной по-русски. Я спросил: «Ты откуда?» А он сказал: «Я из Саратовской губернии, заслан во время эвакуации». Потом посмотрел на меня, думая, каким разговором занять русского: «А в России детские сады есть?» — и ушел. Детский дом помещается около развалин, и из него видны Рион и кукурузные поля, и раздаются звуки «Кирпичиков», исполняемых на фисгармонии.

Кутаис застроен домами на четырех ножках. Внизу пусто. Домики есть и вроде городских, но в общем — это тип грузинских сельских построек, правда, с трубами, а в Гурии есть постройки и без труб. Заборы в городе деревянные, связанные железными прутьями, не крашены, посырели от дождя. Арыки покрыты истоптанными, стертыми ногами, известковыми плитами. Местами эти плиты провалились: провалы огорожены серыми, плотными, уже почернелыми от времени заборами.

«Хотите папиросу?» — спросили меня сверху. Никого не было. Я посмотрел — продавец сидел во втором этаже, а лоток стоял действительно около тротуара внизу. Как происходила торговля, я не знаю, так как я не курю.

В городе — маленькие кузницы в магазинах. Базар с луком, сыром и живыми курами, спокойно лежащими со связанными ногами. Кур покупают и несут их за ноги вниз головой. Куры молчат, очевидно, они уважают местный обычай.

Много извозчиков с черными фаэтонами, внутри обитыми зеленым и красным бархатом. Это одновременно напоминает калоши и иллюминацию.

Жил в маленьком доме с длинным садом за домом, в котором доцветали розы, зеленел мелкий и еще бархатно шершавый виноград.

Внутри — качалка, фотографии, в качалке подушечки, и все это напоминало мне Финляндию — все вместе: с садом, спокойной хозяйкой и, когда я вошел в комнату, мне хотелось спросить по-фински: «Оно камори?» (есть комната?).

Вот в этом городе, где еще куют железо так, как это делали в Персии, и где так неудобно подковывают буйволов, сваливая их на бок и поднимая вбок связанные ноги, — в этом городе, вернее рядом с ним, ставят громадную станцию Рионгэс.

На месте построек бывшие вузовцы руками крутят сверлильные машины. Под углом 30° они проходят породу, вытачивая ее коронками с алмазами. Порода вынимается длинными, шершавыми каменными столбиками.

Эти люди уже сверлили на Курской магнитной аномалии, где-то в Армении, где-то на Урале. Это уже специалисты-бурильщики. Завтра к ним придет двигатель, но сверлят они уже сейчас.

С поездом приехали люди с портфелями — плотная, сделанная компания — это инженеры, которые только что закончили Загэс и сразу, готовые, с чертежами и курьерами приехали монтировать Рионгэс.

Потом приехали члены правительства. Был парад, были речи. Калинин нажал кнопку, и три взрыва начали туннель, по которому вода должна выйти куда-то за город.

Куда пойдет ток — я не знаю, очевидно, будут отстраивать фабрики; покамест здесь есть небольшая суконная фабрика и шелковичное производство «Грузшелк», который покупает коконы у крестьян.

Самку и самца «шелковичного червя» (они с крыльями) парой сажают в маленький бумажный мешок. Так начинается их роман. Таких мешков на фабрике 6 миллионов.

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК