Начало творческого пути. «Вечера на хуторе близ Диканьки».
Начало творческого пути. «Вечера на хуторе близ Диканьки».
В июне 1828 года Гоголь окончил курс в Нежинской гимназии, а в конце года, заручившись рекомендательными письмами от влиятельных родственников, отправился в Петербург. Он ехал в столицу с самыми радужными надеждами, полагая, что сразу же откроется перед ним поприще широкой и плодотворной деятельности. Но молодого романтика ждало на первых порах глубокое разочарование. Рекомендательные письма провинциалов не помогли. Несмотря на самые отчаянные хлопоты, ему долго не удавалось определиться даже на скромную чиновничью должность. Да и там вместо великих дел, «полезных для человечества», пришлось заниматься механическим переписыванием канцелярских бумаг.
Катастрофой обернулось и начало его литературной деятельности.
В 1829 году Гоголь издал под псевдонимом «Алов» привезенную из Нежина романтическую поэму «Ганц Кюхельгартен». Держа свое авторство в глубокой тайне, он разнес издание по книжным лавкам, раздал знакомым, передал в редакции влиятельных газет и журналов для отзыва. Но в магазинах поэму не покупали, друзья и знакомые хранили по ее поводу гробовое молчание. Только Н. Полевой в «Московском телеграфе» откликнулся на это сочинение обидной насмешкой, да в «Северной пчеле» Гоголь прочел убийственную характеристику своего первого литературного труда: «Свет ничего бы не потерял, если бы сия первая попытка юного таланта залежалась под спудом».
Со своим слугой он забрал у книгопродавцев все экземпляры нераспроданной поэмы, снял специальный номер в гостинице и там сжег их все до одного. До конца жизни Гоголь никому не открылся, что псевдоним «В. Алов» и поэма «Ганц Кюхельгартен» принадлежали ему.
В этих драматических обстоятельствах Гоголя поддерживают религиозные убеждения, позволяющие видеть в неудачах волю Провидения, важную и нужную для христианина жизненную школу. Одновременно письма Гоголя к матери пестрят настойчивыми просьбами сообщать как можно подробнее обычаи и нравы малороссиян. Ценя тонкий и наблюдательный ум Марии Ивановны, Гоголь ждет описаний полного наряда сельского дьячка, крестьянской девушки («до последней ленты»!), парубка, мужика. Он просит дать подробное описание украинской свадьбы, ему нужны сведения о колядках, об Иване Купале, о русалках, домовых и прочей нечисти. «Много носится между простым народом поверий, страшных сказаний, преданий» – и все это для Гоголя теперь «чрезвычайно занимательно».
В свободное от служебных занятий время, в «уединенной комнатке», Гоголь начинает свой труд над творческой обработкой присланных ему материалов. Воображение уносит его на родину, в поэтический мир украинской природы, в таинственную глубину народной души, в праздничный шум ярмарочной толпы, в героические времена борьбы «козацкого народа» за свою независимость, за святую веру православную. Он вчитывается в тексты народных песен, вспоминает их мелодии – и поет гоголевская душа: «Моя радость, жизнь моя! песни! как я вас люблю! Что все черствые летописи, в которых я теперь роюсь, перед этими звонкими, живыми летописями!»
Чужой и равнодушный Петербург, где столько мытарств ему пришлось пережить, давно пробудил ностальгическую тоску по родной Украине. В долгие петербургские сумерки, иногда далеко за полночь, у догорающей сальной свечки, поеживаясь от холода, уносится Гоголь в воображении туда, в теплый край детства: «Знаете ли вы украинскую ночь? О, вы не знаете украинской ночи! Всмотритесь в нее. С середины неба глядит месяц. Необъятный небесный свод раздался, раздвинулся еще необъятнее. Горит и дышит он. Земля вся в серебряном свете; и чудный воздух и прохладно-душен, и полон неги, и движет океан благоуханий. Божественная ночь! Очаровательная ночь!»
Высоко над землей несут Гоголя крылья его мечты – могучие крылья. С высоты видит он всю Украину, тысячеверстно раскинутую перед ним: «За Киевом показалось неслыханное чудо. Все паны и гетьманы собирались дивиться сему чуду: вдруг стало видимо далеко во все концы света. Вдали засинел лиман, за лиманом разливалось Черное море. Бывалые люди узнали и Крым, горою подымавшийся из моря, и болотный Сиваш. По левую руку видна была земля Галичская».
Украину существователей, хуторскую, приземленную, погрязшую в мелочах, изображали до Гоголя многие. Такая Украина стала модной еще в 1820-х годах. Здесь и В. Т. Нарежный с его романом «Два Ивана, или Страсть к тяжбам», с повестью «Бурсак», и А. Погорельский с романом «Монастырка». К поэтической, героической стороне украинской истории прикоснулся К. Ф. Рылеев в своих думах… Но от подлинного историзма его думы были далеки. В год приезда Гоголя в Петербург опубликовал поэму «Полтава» Пушкин с первым поэтическим описанием украинской ночи:
Тиха украинская ночь.
Прозрачно небо.
Звезды блещут.
Своей дремоты превозмочь
Не хочет воздух.
Чуть трепещут
Сребристых тополей листы…
Но у Пушкина украинская тема не была центральной: сюжет поэмы замкнут на главном образе – Петра Великого. К украинской народной демонологии обратился почти одновременно с Гоголем О. Сомов в своих «фантастических» повестях.
Но Гоголь совершает в освещении этой темы переворот общероссийского масштаба и литературной значимости. Оторвавшись на крыльях мечты от приземленно-бытового восприятия, он увидел Украину в целостном образе, как мир, единый не только в пространстве, но и во времени, в исторической глубине. Живым ядром, центром его у Гоголя оказался народ как неразложимое единство, органическая духовная общность, сформировавшаяся под влиянием поэтической природы, православно-христианской веры, подсвеченной языческими поверьями, общность, закаленная в героических битвах за независимость.
Одна за другой выходят из-под пера Гоголя повести, раскрывающие с разных сторон целостный и живой образ Украины, связывающиеся в единую книгу под заглавием «Вечера на хуторе близ Диканьки». Первая часть «Вечеров…» появляется отдельным изданием в сентябре 1831 года («Сорочинская ярмарка», «Вечер накануне Ивана Купалы», «Майская ночь, или Утопленница», «Пропавшая грамота»), вторая – в марте 1832 года («Ночь перед Рождеством», «Страшная месть», «Иван Федорович Шпонька и его тетушка», «Заколдованное место»).
«Сейчас прочел „Вечера близ Диканьки“, – пишет Пушкин. – Они изумили меня. Вот настоящая веселость, искренняя, непринужденная, без жеманства, без чопорности. А местами какая поэзия, какая чувствительность! Все это так необыкновенно в нашей литературе, что я доселе не образумился. Мне сказывали, что когда издатель вошел в типографию, где печатались „Вечера“, то наборщики начали прыскать, зажимая рот рукою. Фактор объяснил их веселость, что наборщики помирали со смеху, набирая его книгу. Мольер и Филдинг, вероятно, были бы рады рассмешить своих наборщиков. Поздравляю публику с истинно веселою книгою, а автору сердечно желаю дальнейших успехов».
В «Вечерах…» Гоголь сумел проникнуться духом свободного и вольного народа, опираясь на фольклор, используя его по-своему, творчески. Писатель не просто заимствует из народного искусства те или иные сказочные, песенные, бытовые мотивы. Он переводит фольклор на язык современного искусства, передает самую суть народного сознания, творит собственный мир в духе фольклора. То стремление к точной передаче духа народа, которое было так характерно для русских романтиков, получает в книге Гоголя полное и эстетически зрелое завершение.
Повествование у Гоголя идет от множества рассказчиков: в лирических описаниях мы слышим голос автора, который перебивается далее голосом Рудого Панька или тех простодушных украинцев, легенды которых иной раз пересказывает этот пасичник. Но всем рассказчикам «Вечеров…» присуще нечто общее, что объединяет их голоса в хор.
В лирических пейзажах автора, например, отчетливо прослушивается поэтическая душа, родственная украинской народной песне. Из народного источника идет знаменитый гиперболизм описаний природы в «Страшной мести»: «Чуден Днепр при тихой погоде…» Это Днепр народной легенды, поэтической «думы». Его песенный разлив настолько широк, что и впрямь «редкая птица долетит до середины Днепра».
Гоголь обретает в «Вечерах…» ту свободу, о которой мечтал, о которой писал товарищам, – свободу от «земности», придавившей современного человека, превратившей его в тусклого «существователя».
В народной жизни его интересуют не серые будни, а яркие праздники, когда над человеком не довлеет злоба дня, когда он, пусть на мгновение, обретает свободу от нее. Мир «Вечеров…»-именно такой, веселый и праздничный, где, по словам Г. А. Гуковского, «всё – здоровое, яркое, где торжествует молодость, красота, нравственное начало. Это – мир, где бесшабашные, красивые, влюбленные и веселые парубки так легко добиваются любви еще более красивых девушек, пламенных и гордых одновременно; где препятствия устраняются легче, чем они возникают».
В этом мире даже черти не страшны, а, наоборот, забавны и не лишены своей чертовской «нравственности». «Как же могло это статься, чтобы черта выгнали из пекла?» – удивляется Черевик. – «Что ж делать, кум? выгнали, да и выгнали, как собаку мужик выгоняет из хаты. Может быть, на него нашла блажь сделать какое-нибудь доброе дело, ну и указали двери. Вот черту бедному так стало скучно, так скучно по пекле, что хоть до петли».
Удалой кузнец Вакула в повести «Ночь перед Рождеством» легко обуздывает черта крестным знамением и заставляет зло служить ему во благо. Оседлав нечистого, он взлетает с ним в поднебесную высь и несется в Петербург добывать черевички с ноги царицы для своей возлюбленной. Как в сказке, он подкупает великую императрицу «дурацким» простодушием, получает золотые туфельки и возвращается обратно, не забыв «отблагодарить» послужившего ему нечистого по-народному: «Тут, схвативши хворостину, отвесил ему три удара, и бедный черт припустил бежать, как мужик, которого только что выпарил заседатель».
Фрейлины царского дворца, слушая баллады Жуковского, «поэтического дядьки ведьм и чертей», падали в обмороки от ужасов, в них представленных. Гоголь изображает тот же мир, но иначе, по-народному, со свойственной русскому человеку трезвостью и здравым смыслом. По контрасту с балладными ужасами Жуковского гоголевская фантастика вызывала веселый, очистительный смех и у наборщиков, и у Пушкина, и у всех русских читателей. Вот у подгулявшего не в меру деда черти унесли шапку с важной грамотой от запорожцев к самой царице. Отправился он выручать грамоту в самое пекло: «Батюшки мои! – ахнул дед, разглядевши хорошенько: – что за чудища! рожи на роже, как говорится, не видно…»… На деда смех напал, когда он увидел, «как черти с собачьими мордами, на немецких ножках, вертя хвостами, увивались около ведьм, будто парни около красных девушек». Таким же представляется черт в «Ночи перед Рождеством»: «Спереди совершенно немец: узенькая, беспрестанно вертевшаяся и нюхавшая все, что ни попадалось, мордочка, оканчивалась, как и у наших свиней, кругленьким пятачком, ноги были так тонки, что если бы такие имел яресковский голова, то он переломал бы их в первом козачке. Но зато сзади он был настоящий губернский стряпчий в мундире, потому что у него висел хвост, такой острый и длинный, как теперешние мундирные фалды». А когда это «животное начнет увиваться за бойкой ведьмой, ядреной бабой Солохой», то он окажется «проворнее всякого франта в чулках».
Совершенно очевидно, что в глазах народа вся эта бесовская нечисть принимает облик чуждого ему «европеизированного» сословия. Черт у Гоголя в своем «портрете» обретает далеко не безобидную социальную окрашенность. Да и пристрастия этого племени довольно откровенно соотнесены с пристрастиями «сильных мира сего». Вот дед в «Пропавшей грамоте» начал речь, обращенную к сатанинскому сборищу: «И на эту речь хоть бы слово; только одна рожа сунула горячую головню прямехонько деду в лоб». «Дед догадался: забрал в горсть все бывшие с ним деньги и кинул, словно собакам, им в середину. Как только кинул он деньги, все перед ним перемешалось, земля задрожала…»
Нет ничего удивительного в хохоте православных трудяг-наборщиков, читавших гоголевскую книгу. Понятно также их смущение при виде появившегося хозяина (фыркали в кулак исподтишка, прыскали, зажимая рот рукою). Откровенный, смелый и невиданный до того демократизм этой книги и веселил, и пугал их: такой профанации царство сильных мира сего до сих пор никем еще из русских писателей не подвергалось. Гоголь добивается такого эстетического эффекта, развивая традиции фантастической повести и добиваясь особенного искусства переплетения фантастического с реальным. У него они так спаяны, что порой трудно отличить, где кончается одно и начинается другое.
Душкин назвал «Вечера…» веселой книгой. Но его гармонический, светлый гений прошел мимо того глубокого диссонанса, который пронизывает ее. Уже в первой повести цикла финальная сцена веселья обрывается трагической нотой: «Гром, хохот, песни слышались тише и тише. Смычок умирал, слабея и теряя неясные звуки в пустоте воздуха. Еще слышалось где-то топанье, что-то похожее на ропот отдаленного моря, и скоро все стало пусто и глухо… Не так ли и радость, прекрасная и непостоянная гостья, улетает от нас, и напрасно одинокий звук думает выразить веселье? В собственном эхе слышит уже он грусть и пустыню и дико внемлет ему. Не так ли резвые други бурной и вольной юности, поодиночке, один за другим, теряются по свету и оставляют, наконец, одного старинного брата их? Скучно оставленному! И тяжело и грустно становится сердцу, и нечем помочь ему».
О чем говорит этот грустный финал, на что он намекает? Гоголь смотрел на историю народа как на жизнь человека. Национальная душа в истории проходит через те же возрастные фазы – юности, молодости, зрелости, старости. В книге «Вечеров…» Гоголь поэтизирует юность своего народа – безоглядную, беззаботную, воспринимающую мир как вечный праздник, как буйное и разгульное пиршество земных радостей и утех. Православная душа народа еще не доросла тут до глубокой веры, до зрелой религиозности. Она еще полна языческих суеверий и предрассудков, свойственных юности нации, но и обрекающих эту юность на трагические искушения.
Гоголь-христианин знает, конечно, чем помочь сердцу в пустыне одиночества. Но он знает также, что народ, к которому он принадлежит, обречен на неизбежные испытания, от которых никому не уберечь его, не защитить, не спасти. Радость юности – «прекрасная», но «непостоянная» гостья – «улетит от нас», улетит и от народа. Эта тема, как грозовая туча, надвигается на солнечное небо «Вечеров…», достигая кульминации в повести «Страшная месть».
Рядом с племенем поющим и пляшущим, бок о бок с ним организуется в иное, недоброе единство другое племя, темное, бесовское, угрожающее пляшущим и поющим разрушением их веселья и распадом их единства. И по мере того как крепнет это племя, обостряется в повестях Гоголя чувство времени, утверждает себя историческая тема. Во второй части «Вечеров…» она звучит отчетливо и внятно, даже обретает зримые хронологические рамки: от запорожской юности XVI-XVII веков («Страшная месть») к крепостнической современности («Иван Федорович Шпонька и его тетушка»).
Чем искушает бесовская сила находящийся в состоянии романтической юности простодушный и доверчивый народ? Набор таких соблазнов неизменен во все времена: гордыня и тщеславие, богатство и роскошь, сластолюбие и похоть да еще один сугубо национальный порок, попавший даже в летопись Нестора, – «веселие Руси есть пити».
Как только простой казак Макогоненко стал сельским головой, так и возгордился, стал важен и чванлив. На мирской сходке, или громаде, «всегда берет верх», «высылает, кого ему угодно, ровнять и гладить дорогу или копать ров». Напускает на себя угрюмость и суровость, говорит отрывисто и немного – начальствует. Потенциальные возможности перехода казацкой вольницы в самодурство и произвол подчеркнуты Гоголем и в поведении парубков: «Гуляй, козацкая голова! – говорил дюжий повеса, ударив ногою в ногу и хлопнув руками. – Что за роскошь! Что за воля! Как начнешь беситься – чудится, будто поминаешь давние годы. Любо, вольно на сердце; а душа как будто в раю. Гей, хлопцы! Гей, гуляй!»
«Рай» казацкой вольницы далеко не христианский, а скорее языческий «рай». Храбрый Данило Бурульбаш из «Страшной мести», вспоминая о славе запорожского войска, о героических временах борьбы с неверными за независимость отечества, проговаривается и о другом: «Сколько каменья шапками черпали козаки! Каких коней, Катерина, если б ты знала, каких коней мы тогда угнали!»
И когда приходит час новой битвы, когда на мгновение оживает казацкий «рай», Гоголь рисует удалой разгул довольно сложными диссонирующими красками. С одной стороны – «пошла потеха и запировал пир». Гуляют мечи, летают пули, топочут кони. В описании боя ощутим колорит древнерусской воинской повести, возникают параллели со «Словом о полку Игореве»: та же метафора пира, переносимая на бранное поле, то же уподобление ратника крестьянину-пахарю и сравнение битвы с кровавой жатвой.
Сожалеет автор «Слова…» о поступке князя Игоря, поддавшегося игре страстей, устами Святослава произносит «горькое слово, со слезами смешанное». Не свободен от древнего греха и «пир» козаческий: «…уже очищается двор, уже начали разбегаться ляхи; уже обдирают козаки с убитых золотые жупаны и богатую сбрую». Не выдерживает Гоголь, как и автор «Слова…», вторгается в повествование с лирическим увещеванием о пагубе соблазна языческим «раем»: «Руби, козак! гуляй, козак! тешь молодецкое сердце; но не заглядывайся на золотые сбруи и жупаны! топчи под ноги золото и каменья!»
Страшной местью угрожает народная нравственность за измену козака святоотеческим преданиям – «не собирайте себе сокровищ на земле!». Потому и страшна месть, потому и суров Бог козацкий, что велик соблазн. Исток всех бедствий, обрушившихся на козацкий мир, народное предание связывает у Гоголя с изменой козака духовному братству и товариществу ради тщеславия да богатства. В этом смысл суровой легенды о двух братьях, Иване и Петре, в повести «Страшная месть». Даже в передаче характера верований юного народа торжествует в повести Гоголя пушкинский историзм.
В повести «Вечер накануне Ивана Купала» гонит богатый козак из дома своего бедного работника Петра за то, что полюбил он дочь его Пидорку. Идет Петр с горя в кабак и впадает в соблазн. Пьянствует в кабаке человек без роду и племени Басаврюк, давно с нечистой силой спознавшийся. «Полно горевать тебе, козак! – говорит он несчастному. – Знаю, чего недостает тебе: вот чего!» И звенит висевшим у него возле пояса кошельком. Соблазнился Петр, забыл, что от богатства неправедного не бывает добра. И сгорел он в муках совести адским пламенем – на том месте, где он стоял, только куча пеплу осталась. Пидорка же навсегда село покинула. «Приехавший из Киева козак рассказал, что видел в Лавре монахиню, всю высохшую, как скелет, и беспрестанно молящуюся, в которой земляки, по всем приметам, узнали Пидорку».
Мир общей жизни под теплым солнцем Украины изображается Гоголем как сравнительно недалекая, но уже недостижимая реальность, ставшая мечтой. Об этом говорит вступающая в диссонанс с остальными произведениями «Вечеров…» повесть «Иван Федорович Шпонька и его тетушка». Шпонька – человек той же козацкой породы, но опошленной в современности: мелкие интересы, ограничивающиеся едой, сном и употреблением напитков, душевная дряблость и вялость. Редко-редко в глубине души «существователя» вспыхнет Божья искра.
В первом своем сборнике Гоголь достиг больших успехов в развитии русской прозы. Он добился органического сочетания романтико-лирической стихии повествования с бытовой разговорной речью, необычайно расширив границы прозаического языка. Рассказчик «Вечеров…», Рудый Панько, заранее представляет тот шум, который поднимут светские читатели,, возмущенные появлением среди писателей «какого-то пасичника»: «Нашему брату, хуторянину, высунуть нос из своего захолустья в большой свет – батюшки мои! Это все равно как, случается, иногда зайдешь в покои великого пана: все обступят тебя и пойдут дурачить… и начнут со всех сторон притопывать ногами. „Куда, куда, зачем? пошел, мужик, пошел!…“»