Лирика Пушкина конца 1820-1830-х годов.

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Лирика Пушкина конца 1820-1830-х годов.

В поздней лирике Пушкина стремительно нарастают философские мотивы, раздумья о жизни и смерти, покаянные настроения, предчувствия новых бурь и тревог:

Снова тучи надо мною

Собралися в тишине;

Рок завистливый бедою

Угрожает снова мне…

Так начинает Пушкин стихотворение «Предчувствие» (1828), в котором исчезает юношеская беззаботность и удивлявшая ранее способность поэта находить выход из мрачных настроений, из роковых вопросов в радостях жизни, в любви, в прелести и красоте бытия. Теперь эти радости омрачаются ожиданием разлуки, причем вечной разлуки, «неизбежного грозного часа». В свете предстоящего конца жизнь приобретает какой-то иной, свободный от буйной чувственности, одухотворенный смысл. Иногда эти тревожные мотивы уравновешиваются у Пушкина обращением к народной теме – «Утопленник», «Ворон к ворону летит…» (1828), незавершенный набросок «Всем красны барские конюшни…» (1827). Порой, в противовес драматическим мотивам, появляются стихи, исполненные светлой, жизнерадостной силы («Зимнее утро», 1829).

Лирика этого периода уже далека от романтизма. Пушкин отказывается от поэтических формул, выработанных его предшественниками, создавшими школу «гармонической точности», в которой метафорическое уподобление, кочуя из одного произведения к другому, совершенно стерлось и утратило живой, предметный смысл. Пушкин отбрасывает все готовые поэтизмы, все эстетически непререкаемые до него формулы. Он тянется в своих стихах к тому, чтобы открыть поэзию в слове, не нарушая его предметной наготы. Поэтичность слова начинает зависеть не от навязанного ему поэтической традицией высокого или низкого смысла, а от лирической ситуации, раскрывающей в своей конкретности и предметности какой-то важный и высокий философский или исторический смысл.

В начале 30-х годов в лирике Пушкина сложилась устоявшаяся, определившаяся классическая система лирической поэзии, «где все личное, частно значимое безоговорочно становилось национально значимым». «Если – слишком общо говоря – Державин лирически воспевал свою эпоху как свою жизнь, то Пушкин, наоборот, уверенно смеет в своей лирике, особенно в 30-е годы, воссоздавать свою жизнь как национальную историю, как эпоху, как важное умонастроение ее», – так определяет В. Д. Сквозников основной признак реалистической лирики Пушкина.

В «Дорожных жалобах» (1829) сказывается, например, личная утомленность Пушкина кочевой, неприкаянной жизнью. Однако свою судьбу, странническую, скитальческую, поэт воспринимает в общерусском контексте: здесь и наше бездорожье как в прямом, так и в широком, историческом смысле, и капризы непредсказуемого климата опять-таки в двух его ипостасях – природной и общественной, здесь и незащищенность личности от всякого рода неожиданностей, здесь и всероссийская беззаботность, равнодушие ко всякого рода комфорту и уюту:

Иль чума меня подцепит,

Иль мороз окостенит,

Иль мне в лоб шлагбаум влепит

Непроворный инвалид.

Особенно настойчиво в творчестве Пушкина этих лет возникает мучительный философский вопрос о смысле жизни. В «Стихах, сочиненных ночью во время бессонницы» поэт спрашивает, слушая жизни «мышью беготню»:

От меня чего ты хочешь?

Ты зовешь или пророчишь?

Я понять тебя хочу,

Смысла я в тебе ищу.

Здесь его поэзия достигает порога, за которым безмолвствует разум и в свои права вступает область веры.

Брожу ли я вдоль улиц шумных,

Вхожу ль во многолюдный храм,

Сижу ль меж юношей безумных,

Я предаюсь своим мечтам.

Я говорю: промчатся годы,

И сколько здесь ни видно нас,

Мы все сойдем под вечны своды -

И чей-нибудь уж близок час.

Юность «безумна» не «глупостью», а упоенностью радостями земного бытия, замкнутостью душевного горизонта прекрасными мгновениями настоящего. Теперь возраст Пушкина от фазы зрелости подходит к порогу мудрости с ее способностью бескорыстно-созерцательного восприятия:

И пусть у гробового входа

Младая будет жизнь играть,

И равнодушная природа

Красою вечною сиять.

Удивляешься щедрости пушкинского сердца, способного приветствовать жизнь, ничего не требуя от нее для себя. Эта щедрость связана с тем, что сам поэт причисляет себя уже к «соборному» миру перешедших в иную жизнь предков, мыслит себя уходящим в историю:

И хоть бесчувственному телу Равно повсюду истлевать,

Но ближе к милому пределу Мне все б хотелось почивать.

Эта тема, – одна из ведущих в творчестве Пушкина 1830-х годов. На связи с прошлым, с национальной историей, с душами предков как раз и держится то «самостоянье» человека, которое советская наука оставляла у Пушкина без всяких опор и понимала как обожествление своего «я». Пушкин, конечно, думал иначе:

Два чувства дивно близки нам,

В них обретает сердце пищу:

Любовь к родному пепелищу,

Любовь к отеческим гробам,

На них основано от века

По воле Бога самого

Самостоянье человека,

Залог величия его.

«Бесы» (1830) – «дорожные жалобы» духовного свойства: потерянность человека на заметенных снегом дорогах жизни, в вихрях метелей, в завывании ветров – в духовном бездорожье, вселяющем ужас в заплутавшего путника:

Мчатся бесы рой за роем

В беспредельной вышине,

Визгом жалобным и воем

Надрывая сердце мне…

Таким же отчаянием, но только отлитым в мерные ритмы, в четкие формулы беспощадных афоризмов, пронизаны другие стихи:

Дар напрасный, дар случайный,

Жизнь, зачем ты мне дана?

Иль зачем судьбою тайной

Ты на казнь осуждена?

Митрополит Филарет, прочитав эти стихи Пушкина, в тревоге за душу поэта откликнулся на них собственными стихами:

Не напрасно, не случайно

Жизнь от Бога мне дана,

Не без воли Бога тайной

И на казнь осуждена…

«Стихи христианина, русского епископа в ответ на скептические куплеты! – это, право, большая удача», – сказал Пушкин и, продолжая диалог, написал ответ митрополиту Филарету:

Твоим огнем душа палима

Отвергла мрак земных сует,

И внемлет арфе серафима

В священном ужасе поэт.

Все чаще и чаще оглядывается Пушкин на пройденный путь и все решительнее подвергает свою жизнь критическому, нелицеприятному и беспощадному суду перед лицом вечности, у двери которой остановился теперь его поэтический гений. Исповедальные, покаянные мотивы наиболее сильно звучат в стихотворении «Воспоминание»:

Когда для смертного умолкнет шумный день

И на немые стогны града

Полупрозрачная наляжет ночи тень

И сон, дневных трудов награда,

В то время для меня влачатся в тишине

Часы томительного бденья:

В бездействии ночном живей горят во мне

Змеи сердечной угрызенья…

В этих стихах Пушкин поднимается до торжественного языка церковных канонов и божественной литургии. «Шумный день» в соседстве со словом «смертный» приобретает не только прямой, но еще и обобщенный оттенок мирской суеты. «Немые стогны града» – уже не простые площади города, а православно-христианский образ освободившейся от шума страстей души, которая замерла, накрытая полупрозрачной тенью ночи, как покаянной епитрахилью. В ночной тишине, освобожденная от суетных оков, душа готова к исповеди перед Богом. Прожитая жизнь развивается перед ней в виде свитка, на котором написаны все добрые и все злые, греховные дела. Пушкин использует здесь мотивы житийной литературы, согласно которой душа после смерти проходит через воздушные мытарства. Они начинаются с момента, когда перед нею предстанут на свитках, или хартиях, картины прожитого:

И с отвращением читая жизнь мою,

Я трепещу и проклинаю,

И горько жалуюсь, и горько слезы лью,

Но строк печальных не смываю.

Пушкинское «Воспоминание» – это еще и напоминание о необходимости строгого исполнения христианского долга, которым поэт в юности порою пренебрегал. В стихах, не вошедших в опубликованный текст, поэт видит потерянные годы, проведенные «в праздности, в неистовых пирах, в безумстве гибельной свободы». И вот в стихотворении «Монастырь на Казбеке» (1829) Пушкин высказывает новое желание:

Далекий, вожделенный брег!

Туда б, сказав прости ущелью,

Подняться к вольной вышине!

Туда б, в заоблачную келью,

В соседство Бога скрыться мне!…

Поздний Пушкин достигает удивительной духовной просветленности не только в прозе, но и в лирическом творчестве. Исчезает упоение мятежной красотой чувственных страстей, уходят темные тучи и метели суетных земных тревог, появляется умиленное созерцание духовной красоты в природе и в человеке:

Я возмужал среди печальных бурь,

И дней моих поток, так долго мутный,

Теперь утих дремотою минутной

И отразил небесную лазурь.

Как природа очищается и обновляется в грозовом ненастье, так и душа, проходя через бурные чувственные искушения, воскресает в бескорыстном любовании красотой и гармонией окружающего мира. В стихотворении «Туча» (1835) Пушкин радостно приветствует эту гармонию, это душевное просветление:

Последняя туча рассеянной бури!

Одна ты несешься по ясной лазури,

Одна ты наводишь унылую тень,

Одна ты печалишь ликующий день…

Довольно, сокройся! Пора миновалась,

Земля освежилась, и буря промчалась,

И ветер, лаская листочки древес,

Тебя с успокоенных гонит небес.

В стихотворении «Осень», созданном в Болдине в 1833 году, Пушкин объясняет, почему он любит именно это время года, почему осенью испытывает он самые длительные приливы вдохновения. Осень глубоко умиляет поэта красотой умиротворенной, тихой, смиренной, не возбуждающей страстных тревог. Пушкин любит осень не тщеславной любовью, к которой всегда примешивается субъективный, чувственный порыв, ревнивое стремление к обладанию. Красота осени, напротив, просветляет и одухотворяет человеческие чувства.

Любовь Пушкина к осени возвышенна и духовна: свободна от всего тяжелого, замутняющего чистые источники. Она не скована бременем чувственных желаний и эгоистических страстей. Такая красота взывает к созерцательной любви-умилению, требует полного забвения себя, полной самоотдачи. Она пробуждает в Пушкине поэта, поднимает его над миром на волнах вдохновения и дает ему радость плавания в любую сторону, в какую поэтическая душа пожелает:

И пробуждается поэзия во мне:

Душа стесняется лирическим волненьем,

Трепещет и звучит, и ищет, как во сне,

Излиться наконец свободным проявленьем…

Ввиду «отдаленных угроз седой зимы», старости и смерти, Пушкин остро чувствует, что все на земле подвержено исчезновению. Но именно потому, что ничего здесь нам не дано удержать, и возникает в душе иная любовь к этой жизни, любовь-умиление, бескорыстная любовь к красоте, молодости с ее улыбками, с ее радостями.

Этот мотив прозвучит в стихотворении «Вновь я посетил…», написанном осенью 1835 года в Михайловском. 25 сентября 1835 года поэт писал из Тригорского жене: «В Михайловском нашел я все по-старому, кроме того, что нет уже в нем няни моей и что около знакомых старых сосен поднялась, во время моего отсутствия, молодая сосновая семья, на которую мне досадно смотреть, как иногда досадно мне видеть молодых кавалергардов на балах, на которых уже не пляшу».

В стихотворении эта досада отсутствует. Чувства Пушкина здесь совершенно свободны от всякой примеси эгоистического, страстного увлечения. Большая часть стихотворения посвящена изображению мест, с которыми связаны у поэта воспоминания о былом: «…вот опальный домик, где жил я с бедной нянею моей»; «…вот холм лесистый, над которым часто я сиживал», вот три сосны – «они все те же…» – грусть об уходящей жизни, невеселые мысли о необратимых переменах, приближающих поэта к роковому пределу.

Но вдруг он замечает, что под соснами, около их устарелых корней, «младая роща разрослась». И грустные чувства, скользившие к унынию, внезапно преображаются. Стихи увенчивает светлый финал, в котором поэт любовно принимает чужую молодую жизнь:

Здравствуй, племя

Младое, незнакомое! не я

Увижу твой могучий поздний возраст…

Но пусть мой внук

Услышит ваш приветный шум, когда,

С приятельской беседы возвращаясь,

Веселых и приятных мыслей полон,

Пройдет он мимо вас во мраке ночи

И обо мне вспомянет.

Исследователи творчества Пушкина обратили внимание, что удельный вес лирических стихотворений в позднем его творчестве значительно уменьшается. Причем в них все более явственно ослабляется «личная», лирическая стихия, а на первый план выходит эпическое начало с явными признаками «прозаизации» стиха. В первой половине 1830-х годов Пушкин создает цикл стихотворных сказок: «Сказка о попе и работнике его Балде» (1830), «Сказка о царе Салтане» (1832), «Сказка о рыбаке и рыбке» (1833), «Сказка о мертвой царевне и семи богатырях» (1833), «Сказка о Золотом петушке» (1834). Здесь Пушкин овладевает стихией народности, проникается народной точкой зрения на жизнь, которая порой решительно расходится с утверждаемой в те годы в качестве государственной идеологии «официальной народностью». Но главное в том, что Пушкин здесь расширяет возможности поэтического языка за счет новаторского использования фольклора. В. С. Непомнящий замечает: «Подобно тому как русское долготерпение в определенных условиях развернулось в пугачевщину, так и „застылые, „неподвижные „формы старинной русской народности стали в сказках Пушкина „размораживаться, обнаруживая динамику и взрывчатость. Пушкин почувствовал то, что мы сегодня назвали бы диалектикой сказки». Пушкин придал своим сказочным версиям необыкновенный динамизм и театрализацию. В сказках Пушкина все построено на движении. Они напоминают собою народное представление – скоморошье и балаганное. «Цикл сказок Пушкина – драматическое зрелище того, как поэт отстаивает перед грозным лицом жизни свои нравственные принципы. Он делает это с „усильным, напряженным постоянством – то идет на компромисс с суровыми нормами фольклора, то избегает столкновения, то, казалось бы, достигает неустойчивого равновесия с ними и как будто без потерь выходит из единоборства» (В. С. Непомнящий). Исключение составляет «Сказка о Золотом петушке», пронизанная личными, лирическими мотивами, связанными с ложным положением, в котором оказался Пушкин при дворе. Заглавный образ птицы, охраняющей покой страны и предвещающей беду, связывается в сознании Пушкина с образом его Музы, которую царь пожелал присвоить себе. И вот в финале Золотой петушок

Встрепенулся, клюнул в темя

И взвился… и в то же время

С колесницы пал Дадон -

Охнул раз, – и умер он.

В 1834 году Пушкин издает цикл «Песни западных славян», основная часть которых является переводом стилизаций Проспера Мериме, который выдал их за подлинные народные песни. Пушкин узнал об этой мистификации французского писателя уже после публикации своего цикла. Тем более замечательно глубокое проникновение русского поэта в глубинную народно-славянскую основу сербского фольклора. Две песни цикла – «Соловей» и «Сестра и братья» – Пушкин перевел из сборника подлинных сербских народных песен Вука Караджича, а самые значительные в цикле – «Песня о Георгии Черном» и песня «Яныш Королевич» – поэт написал сам.

В тот же период была задумана Пушкиным драма в стихах «Русалка», которая осталась незаконченной. Особенно проникновенным здесь оказался образ героини, обыкновенной крестьянской девушки, способной на высокую любовь. Белинский писал по этому поводу: «„Русалка“ в особенности обнаруживает необыкновенную зрелость таланта Пушкина; великий талант только в эпоху полного своего развития может в фантастической сказке высказать столько общечеловеческого, действительного, реального, что, читая ее, думаешь читать совсем не сказку, а высокую трагедию».