Языков Николай Михайлович (1803-1846).

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Языков Николай Михайлович (1803-1846).

«Из всех поэтов времени Пушкина более всех отделился Языков, – писал Н. В. Гоголь. – С появлением первых стихов его всем послышалась новая лира, разгул и буйство сил, удаль всякого выраженья, свет молодого восторга и язык, который в такой силе, совершенстве и строгой подчиненности господину еще не являлся дотоле ни в ком. Имя Языков пришлось ему недаром. Владеет он языком, как араб диким конем своим, и еще как бы хвастается своей властью. Откуда ни начнет период, с головы ли, с хвоста, он выведет его картинно, заключит и замкнет так, что остановишься пораженный. Все, что выражает силу молодости, не расслабленной, но могучей, полной будущего, стало вдруг предметом стихов его. Так и брызжет юношеская свежесть ото всего, к чему он ни прикоснется. ‹…› Все, что вызывает в юноше отвагу, – море, волны, буря, пиры и сдвинутые чаши, братский союз на дело, твердая как кремень вера в будущее, готовность ратовать за отчизну, – выражается у него с силой неестественной. Когда появились его стихи отдельной книгой, Пушкин сказал с досадой: «Зачем он назвал их: „Стихотворения Языкова!“ Их бы следовало назвать просто: „хмель“! Человек с обыкновенными силами ничего не сделает подобного; тут потребно буйство сил». Живо помню восторг его в то время, когда прочитал он стихотворение Языкова к Давыдову, напечатанное в журнале. В первый раз увидел я тогда слезы на лице Пушкина (Пушкин никогда не плакал; он сам о себе сказал в послании к Овидию: „Суровый славянин, я слез не проливал, но понимаю их“). Я помню те строфы, которые произвели у него слезы: первая, где поэт, обращаясь к России, которую уже было признали бессильною и немощной, взывает так:

Чу! труба продребезжала!

Русь! тебе надменный зов!

Вспомяни ж, как ты встречала

Все нашествия врагов!

Созови от стран далеких

Ты своих богатырей,

степей, с равнин широких,

С рек великих, с гор высоких,

От осьми твоих морей!

И потом строфа, где описывается неслыханное самопожертвование, – предать огню собственную столицу со всем, что ни есть в ней священного для всей земли:

Пламень в небо упирая,

Лют пожар в Москве ревет.

Златоглавая, святая,

Ты ли гибнешь? Русь, вперед!

Громче буря истребленья,

Крепче смелый ей отпор!

Это жертвенник спасенья,

Это пламя очищенья,

Это Фениксов костер!

У кого не брызнут слезы после таких строф? Стихи его точно разымчивый хмель; но в хмеле слышна сила высшая, заставляющая его подыматься кверху. У него студентские пирушки не из бражничества и пьянства, но от радости, что есть мочь в руке и поприще впереди, что понесутся они, студенты,

На благородное служенье

Во славу чести и добра».

«Пафос поэзии Языкова, – утверждает исследователь поэтов пушкинской поры В. И. Коровин, – пафос романтической свободы личности, которая верила в достижение этой свободы, а потому радостно и даже порой бездумно, всем существом принимала жизнь. Языков радовался жизни, ее кипению, ее безграничным и многообразным проявлениям не потому, что такой взгляд был обусловлен исключительно его политическими, философскими мотивами, а безоглядно.

Он не анализировал, не пытался понять и выразить в стихах внутренние причины своего жизнелюбивого миросозерцания. В его лирике непосредственно заговорила природа человека как свободного и суверенного существа. И это чувство свободы в первую очередь касалось его, Языкова, личности и ближайшего к нему окружения – родных, друзей, женщин».

Однако истоки такой свободы не только в кризисе феодальной системы, как полагает исследователь, но и во взлете самосознания юной нации, одержавшей победу в Отечественной войне. На волне живоносного единства русских людей перед лицом общей опасности как раз и возникло это чувство абсолютной свободы и легкого дыхания. За всем личным, интимным, бытовым стоял у Языкова величественный образ богатырской России, частью которой он себя ощущал и как человек, и как поэт-студент, и как поэт-историк.

Студенческие песни Языкова – это ликующий гимн свободной жизни с ее чувственными радостями, с богатырским размахом чувств, молодостью, здоровьем. В ряду этих вечных, простых и неразложимых ценностей жизни оказывается у поэта-студента и вольнодумство. Типичное для лирики декабристов чувство здесь очеловечивается, теряя схоластический налет одической торжественности, в чем-то приземляясь, но зато и обретая живое дыхание:

Наш Август смотрит сентябрем -

Нам до него какое дело!

Мы пьем, пируем и поем

Беспечно, радостно и смело.

Наш Август смотрит сентябрем -

Нам до него какое дело?

Здесь нет ни скиптра, ни оков,

Мы все равны, мы все свободны,

Наш ум – не раб чужих умов,

И чувства наши благородны.

Здесь нет ни скиптра, ни оков,

Мы все равны, мы все свободны.

Приди сюда хоть русский царь,

Мы от бокалов не привстанем.

Хоть громом Бог в наш стол ударь,

Мы пировать не перестанем.

Приди сюда хоть русский царь,

Мы от бокалов не привстанем.

«Главной заслугой Языкова в области торжественного стиля, – отмечает К. К. Бухмейёр, – явился живой поэтический восторг, который удалось ему создать взамен величавого парения поэзии классицизма XVIII века, и тяжеловесной риторики, сковывающей мысль и чувство гражданских поэтов начала XIX века.

Механизм, секрет этого типично языковского восторга, заставлявшего Гоголя утверждать, что Языков рожден для „дифирамба и гимна“, заключается прежде всего в сочетании стремительного, как бы летящего стиха с особым строением стихотворного периода, при решительном обновлении поэтического словаря. ‹…› Пропуски ритмических ударений на первой и третьей стопе четырехстопного ямба в периоде, передающем непрерывное эмоциональное нарастание, создают впечатление того страстного поэтического „захлеба“, который особенно пленяет в Языкове». А «доведенное до кульминационной точки эмоциональное нарастание разрешается у Языкова, как правило, эффектной афористической формулой, представляющей собой смысловой центр тяжести стихотворного периода. Чаще всего эти формулы определенным образом организованы в звуковом отношении, по-державински громкозвучны. Вот, например, классический период Языкова из песни „Баян к русскому воину при Димитрии Донском“ (1823):

Рука свободного сильнее

Руки, измученной ярмом,

Так с неба падающий гром

Подземных грохотов звучнее,

Так песнь победная громчей

Глухого скрежета цепей!»

«Языковский стиховой период, – продолжает исследовательница, - оказался великолепно приспособленным для передачи явлений нарастающих, будь то захлестывающее поэта чувство или развивающееся явление природы (например, гроза в „Тригорском“). Это нетрудно проследить в посланиях, которые у Языкова, как правило, приобретают поэтому краски высокого стиля („К Вульфу, Тютчеву и Шепелеву“, 1826):

О! разучись моя рука

Владеть струнами вдохновений,

Не удостойся я венка

В прекрасном храме песнопений,

Холодный ветер суеты

Надуй и мчи мои ветрила

Под океаном темноты

По ходу бледного светила,

Когда умалится во мне

Сей неба дар благословенный,

Сей пламень чистый и священный -

Любви к родимой стороне!»

Поражение восстания декабристов Языков воспринял трагически. Приговор и казнь пяти товарищей 7 августа 1826 года вырвали из груди поэта стихи, являющиеся вершиной его вольнолюбивой лирики:

Не вы ль убранство наших дней,

Свободы искры огневые, -

Рылеев умер, как злодей! -

О, вспомяни о нем, Россия,

Когда восстанешь от цепей

И силы двинешь громовые

На самовластие царей!

Поэт никогда не терял веры в торжество свободолюбивых порывов человеческого духа. В 1829 году он написал стихотворение «Пловец» («Нелюдимо наше море…»), которое вскоре стало одной из любимых песен демократической молодежи. Силе могучей природной стихии противостоит в этом стихотворении мужество отважных пловцов, устремленных к общей и светлой цели:

Смело, братья! Туча грянет,

Закипит громада вод,

Выше вал сердитый встанет,

Глубже бездна упадет!

Там, за далью непогоды,

Есть блаженная страна:

Не темнеют неба своды,

Не проходит тишина.

Но туда выносят волны

Только сильного душой!…

Смело, братья, бурей полный,

Прям и крепок парус мой.

Удивительно, что в своих вольнолюбивых стихах Языков оказывается порой и смелее, и прямее декабристов. Ведь поэт ни в какие тайные общества не вступал и в политические программы декабристов посвящен не был. Секрет в том, что поэзия Языкова упорно пробивается к прямому авторскому слову, не отягощенному традиционными культурно-поэтическими ореолами. Он вообще считал свойства человеческой натуры врожденными и к просветительскому наследию не проявлял особого внимания. В его лирике отсутствуют прямые ассоциативные связи с той культурой, на которой укреплялась поэзия декабристов, равно как и поэзия Батюшкова, Жуковского, Вяземского, Пушкина. Вольнолюбие его стихийно: в нем сказывается свободолюбивый темперамент поэта, стремящегося к предельной искренности в проявлении чувств.

Как отмечает К. К. Бухмейер, Языков действует чистыми цветами спектра: богатейшая ассоциативность романтической метафоры его не привлекает. Зато он создает свои «самовластные» сочетания, имеющие чаще всего патетический, но иногда и иронический эффект: «огни любви» у него «блудящие», «любовные мечты» – «миленькие бредни», «девы хищные», «очи возмутительные». Создав неожиданный образ, Языков к нему неоднократно возвращается – «склоны плеч», «скаты девственных грудей», «стаканы звонко целовались». И в патриотической лексике – «православный», «достохвальный», «достопамятный». Есть у него и собственные автообразования: «плясавицы», «яркий хохот», «водобег», «крутояр», «истаевать», «таинственник». Он склонен к ярким, дерзким метафорам, смелым и неожиданным: «разгульный венок», «ущипнуть стихом», «восторгов кипяток», «свободы искры огневые». Он часто живописует словом, создавая яркие языковые образы: «пляски пламенных плясавиц», «прошли младые наши годы».

«Пушкинское» качество романтизма Языкова особенно полно раскрылось в период дружеского общения поэта с Пушкиным в Тригорском и Михайловском в летние месяцы 1826 года. Итогом его явился замечательный цикл стихов о Пушкине («А. С. Пушкину: О ты, чья дружба мне дороже…», 1826; «П. А. Осиповой», 1826; «Тригорское», 1826; «К няне Пушкина», 1827). Здесь Языков выступил как мастер пейзажной живописи, умеющий изображать природу в нарастающем движении, как, например, восход солнца в Тригорском:

Бывало, в царственном покое,

Великое светило дня,

Вослед за раннею денницей,

Шаром восходит огневым

И небеса, как багряницей,

Окинет заревом своим;

Его лучами заиграют

Озер живые зеркала;

Поля, холмы благоухают;

С них белой скатертью слетают

И сон, и утренняя мгла…

К концу 1830-х – началу 1840-х годов вольнолюбивые мотивы в лирике Языкова замолкают, уступая место иным, патриотическим. Он сближается в это время со славянофилами и принимает самое живое участие в борьбе с западническим крылом русской общественной мысли. Владея боевым стихом, Языков создает убийственные памфлеты «К не нашим», «Н. В. Гоголю», «К Чаадаеву», которые в советский период расценивались как реакционные. Было принято считать, что славянофильское направление убило талант поэта.

Все это далеко от истины. Вяземский, всю жизнь причислявший себя к западникам, так откликнулся на раннюю смерть Языкова: «Смертью Языкова русская поэзия понесла чувствительный урон. В нем угасла последняя звезда Пушкинского созвездия, с ним навсегда умолкли последние отголоски пушкинской лиры. Пушкин, Дельвиг, Баратынский, Языков, не только современностью, но и поэтическим соотношением, каким-то семейным общим выражением, образуют у нас нераздельное явление. Ими олицетворяется последний период поэзии нашей; ими, по крайней мере доныне, замыкается постепенное развитие ее, означенное первоначально именами Ломоносова, Петрова, Державина, после Карамзина и Дмитриева, позднее Жуковского и Батюшкова… Вне имен, исчисленных нами, нет имен, олицетворяющих, характеризующих эпоху… Эта потеря тем для нас чувствительнее, что мы должны оплакивать в Языкове не только поэта, которого уже имели, но еще более поэта, которого он нам обещал. Дарование его в последнее время замечательно созрело, прояснилось, уравновесилось и возмужало».